Нет, никогда я их на улице вместе не видал. Не гуляли, не провожались, не встречались. Все чин чинарем. Да, только по вечерам. Ну, этого сказать не могу, не знаю. Может, он только после работы мог приходить, а может, ей самой по вечерам удобнее. У нее же школа, потом экзамены выпускные, а вечер — он посвободней… Вдвоем, да, как правило, вдвоем. Это ты верно сообразил — чуть не всегда они вдвоем на два, на три часа в дому оставались. Мать-то у ней такая шкода — как вечер, так то в театр, то в филармонию… одно слово, гулёна. И, между нами говоря, возвращалась иногда — под хмельком. Не в хлам, этого не скажу… но — так, веселенькая. Всегда провожал кто. То один, то другой. А батька? Батька у них пахарь, домой только спать приходил, да и то, коли каждый день являешься за полночь — не больно-то отоспишься. Пьяный? Нет. Очень редко употреблял, и всегда только по официальным праздникам. Или Девятое мая, или Седьмое ноября, или Восемнадцатое августа… или объект какой принимал. Редкий мужик, славный мужик… При товарище Сталине-то они все так вкалывали — зато и были мы сильней всех в мире. А потом распустил их Хрущ… Один с сошкой — семеро с ложкой. И ложка-то у каждого — ого-го! Таких, как я, цельный город прокормить можно. А на том одном с сошкой вся держава еще тридцать лет ехала. Если бы они там, наверху, у себя все так вкалывали, как Кирочкин батька — давно бы мы коммунизм построили. Вот ты скажи, капитан. Отчего Господь именно таких людей всегда наказывает? Я всю жизнь об этом думаю — ничего путнего придумать не могу. Не, в Бога не верю. И в черта не верю. Ну может, товарищ Крючков уже и верит, его должность обязывает, он и с патриархом вась-вась, а я — по старинке, как товарищ Сталин… Да вот только никаких иных соображений у меня на этот счет не имеется, кроме как — дьявольские козни. Скажем, на той же лестничной площадке семейка обитает, вот их бы всех… Ну, не относится, так не относится.
   Наконец-то! Так вот про аспида я тебе так скажу — кабы не вчерашний случай, кабы не своими глазами я видал, как он туда шел, а больше — никто не шел, и как его выводили, а больше — никого не выводили… Обожди, капитан, закурю. Трясет. Стало быть, так. Кабы сам всего этого не видал — не поверил бы. Никому. Мужчина этот… Да что ты заладил: положительный, положительный! Нашел словцо! Положительные — они нынче в «вольвах» ездют, партейный стаж себе накручивают от Полтавской битвы, и все при деле при таком, что только в газетах пишут да по телевизору показывают, а своими глазами — не видать. Погоди, капитан, слов не подобрать мне, вот ведь как… Чего в жизни часто встречается, для того и слово быстро на ум вскакивает: начальник, транвай, говно… А тут такая, понимаешь, петрушка… Я так скажу. Вот когда я там работал, уголовка таких перво-наперво выбивала. Скажем, этап прибыл, и я уж вижу: ага, вот этот не жилец, у него глаза. Не знаю, какие глаза! Просто — глаза. Но уж коли выживет — так весь барак вокруг него хороводится. За советом идут, или поговорить по душам, или даже просто всплакнуть. Именно у него на плече. Да, навроде попа. Попы, точно, такие бывали, но не только попы. Писатель был, помню. Ну, тот недолго протянул. За кого-то он заступился сдуру, так сам понимаешь… ойкнул ночью на своих нарах, поелозил маленько, а к утру уже остыл. А еще, помню, ученый один, и вот он-то, кажись, выжил; как в конце войны ракетчиков стали по зонам собирать, его из Москвы сам товарищ Берия спас. Да и из простых бывали… он хошь крестьянин, кулак, а глаза у него! Все кругом жмурются, а он смотрит и болеет. Да-а… Вот как раз в такого могла Кирочка влюбиться по гроб жизни, это точно. Именно она, и именно в такого. А я бы рад был. Какая пара бы получилась, капитан, какая пара! Конечно, он шибко старше, да только все одно как мальчишка — тощий, резвый, приветливый; но серьезный… Всегда веселый, но всегда грустный. А вот как хочешь, так и понимай, не знаю я, как еще сказать. Остановится этак напротив — и улыбнется, и пошутит с тобой, и словцо соленое поймет, совсем вроде свойский… а только будто не весь он здесь… Может, конечно, и женатик, может, и детей у него мал мала меньше, не знаю, так и говорить не буду. А только какая пара бы получилась! Я уж, между нами говоря, так и прикидывал, что у них сладится. Ничего я в этой жизни не понимаю, капитан. Ни-че-го. Чтобы он… да с ней так… Обожди. Я рюмашку дербалызну… Не будешь? Ну да, ты ж при исполнении… святое дело. А я дербалызну. Не могу. Как выносили ее вчера… Будь, капитан.
   Значит, так. Конкретно, говоришь. В апреле он туточки появился, и с тех пор как штык — два раза в неделю к девятнадцати ноль-ноль. И что характерно: всегда с пустыми руками. То есть ни сумки, ни порфеля, ни «дипломата» этого нынешнего… И потому я определенно могу сказать: ни цветов, ни бутылок, никакой заразы не носил. Иногда книжки. Какие — этого сказать не могу. Не разбирал. Про него ничего конкретного не знаю. Да какие промежду нас разговоры — он ученый, а я пес в конуре… Здоровались непременно. Иногда про погоду или про какое уж очень животрепещущее событие в мире. И я тебе так скажу, капитан: шибко он за все переживал. Вроде и улыбнется, и рукой этак махнет: а, дескать, пока тут не стреляют, то и слава Богу; лампочка, дескать, горит, вода из крана бежит — значит, перезимуем… а я ж вижу — у него сердце кровью обливается. Уходил? Между десятью и одиннадцатью. Но не случалось промежду ними ничего. Точно. Я бы учуял. Ну что ж, я не знаю, как мужик идет, когда девочку поимеет? Да еще такую? Самодовольный, нахальный, розовый; может, и счастья-то никакого не испытал, может, этой и не захочет больше, а все равно на лбу у него написано: во я какой! Не, никогда… не понял ты, капитан, видать, ни слова из того, что я тут тебе про него рассказывал. Ну каким спиртным? Вот за кого я никогда не беспокоился, так это за них. Вчера-то? Ох, капитан… Да я уж все рассказывал твоим. Пришел он, как обычно… да по нему часы проверять можно было. Без двух минут семь он мимо меня прошагал, или без трех. И не выходил никуда. Да не отлучался я! Я работник ответственный… Незнакомые? Да откуда ж там возьмутся незнакомые-то? Ты, капитан, видать, специфики не знаешь. Тут тебе не малина, тут суверенный дом… Никто, кроме аспида, к ним вчера не приходил. Жильцы? Не… их как с работы привезут, так — мертвяк. Ни погулять, ни за бутылкой… Чего им ходить-то? Им все привозят…
   С отчаяния или уж невесть зачем — вдруг чудо случится и откроется некая совершенно подноготная связь внутри этих бессвязиц — Листровой показал вахтеру фотографию Вербицкого. Не припомнишь ли, отец, вот такого? Отец смотрел долго. И Листровой отчетливо ощутил в нем профессионала, хоть и стоящего одной ногой в могиле. Взгляд, несмотря на рюмашку — да, наверное, не первую, в комнате припахивало, видно, вахтер всерьез переживал за Киру, — стал цепким, острым, будто стеклорезный алмаз, и чувствовалось, что дед сам себе по фотографии составляет словесный портрет на предмет сверки со словесными портретами, которые он, наверное, составлял на всех ходивших по вверенной ему лестнице. Никогда не видел, сказал он затем, возвращая фото Листровому, и тот понял: ошибки быть не может.
   Вот и весь разговор. Что хочешь, то и думай.
   Из машины Листровой позвонил в управление — узнать, нет ли новостей. Оказалось, есть. Нашли женщину Асю. Шишмарев, умничка, разговорил-таки бабулек, одна и вспомнила: дека, дека, дека… в общем, милок, там, где студентов учат. Обзвонить все деканаты города не заняло много времени. Чтобы не тратить времени, Листровой сразу погнал в Университет.
   Цитадель знаний, она же кузница кадров, была в таком состоянии, будто Питер опять в блокаде. Причем какие там девятьсот огненных дней и ночей — лет десять, а то и пятнадцать здание кисло и лущилось на всех ветрах, дождях, снегопадах и солнцепеках. Следов прямых фугасных попаданий, правда, не было — и то хорошо. Стекла почти все целы, иногда только треснуты; трещины, как в глухой деревне, забраны то картонкой, то изолентой заклеены; редко встретишь неровно вырезанную, словно обгрызенную, заплатку из настоящего стекла. На подоконниках и по углам — пустые жестянки из-под пива, или сока, или джин-тоника… богатый студент пошел. На стекло в аудиториях у нас нет — а на пиво завсегда отыщется… Серые от копоти и вековой пыли потолки. Полы горбылями, а иногда и ходуном ходят, словно зыбучие пески или незабвенные по фильмам и книгам партизанские болота ныне независимой Белоруссии — делаешь шаг и ждешь, что вот-вот лопнет под ногой тонкая простынка сросшихся трав и провалишься по горло в ил безо всякой надежды на спасение… ну, тут не в ил, а на нижний этаж — тоже неплохо. Штукатурка стен выкрошена до деревянных решеток основы, исписанных, как и полагается в цитадели знаний, на иностранных языках — «фак ю», «май прик из зэ оунли уан прик» и тому подобное… а то и, например, арабской вязью. Листровому не часто доводилось бывать в таких культурных местах.
   Он зашел в деканат и некоторое время прикидывался шлангом, тщательно изучая написанные от руки и кнопками приколотые то к шкафу с папками, то прямо к изнанке двери расписания занятий разных курсов. На него не обращали внимания: одно существо женского пола дребездело на скачущей, как пулемет, доисторической «Ядрани», другое то вбегало из-за двери, на которой косо висела тщательно написанная печатными буквами этикетка «Декан», то выбегало обратно, и третье, завесив лицо буйными черными кудрями, мрачно восседало над какими-то бумагами за письменным столом как раз напротив Листрового. Листровой попытался угадать, кто из них — предмет его вожделений. Анка-пулеметчица за «Ядранью»… я бы, ей-ей, не резал того, кто меня от нее избавит, а бутылку ему поставил, и не просто водки, а породистого коньяку. Бегучая взад-вперед — ничего, пригодна к употреблению, но, наверное, слишком суетлива. Впрочем, неплохая наседка, должно быть; все в дом, все в дом… И как раз тут хохлатка, выбежав в очередной раз, наклонилась над мрачной брюнеткой и возопила, словно от ответа жизнь зависела: «Аська, у тебя скрепок не осталось?»
   Да. Из-за этой дамы могли разгореться страсти роковые. Не первой молодости, правда, и даже, скорее всего, не второй… но… Нет, Листрового эта женщина не привлекла бы. Он от таких, буде подобные попадались на его, как в старой песне пелось, жизненном пути — шарахался с максимально возможным проворством, потому что с такими всегда трудно, напряженно, маятно, всегда будто на крепостную стенку карабкаешься. Вот-вот, кажется, уже вскарабкался, еще одно усилие, ну еще одно, уже совсем чуть-чуть осталось, и будет твоя власть, твоя победа — ан черта с два: она опять только плечами пожимает и с легким недоумением округляет губы… Знаем таких. Ни слова в простоте. Ни минуты расслабона. И всегда есть риск втюриться всерьез и, что называется, надолго, до умопомрачения; именно от подобных дам очень даже можно ожидать такой пакости.
   Королева нетоптаная.
   Против обыкновения, Листровой с минуту не мог сообразить, как начать с нею разговор. И, фактически, разговор начала она — обратив наконец внимание на бестолково топчущегося возле расписаний чужака, она подняла лицо от бумаг, уставилась трагическими глазами, под которыми отчетливо темнели круги усталости, измотанности даже, и спросила равнодушно и, как показалось Листровому, чуточку высокомерно — хотя по форме абсолютно предупредительно: «Вы что-то хотели?»
   И уже с первого обмена фразами у Листрового возникло четкое убеждение: она его ждала. Она знала, что он придет. То есть не он, Павел Листровой, коренастый шатен, один из лучших стрелков в райуправлении и все такое — что к ней придут из милиции и будут спрашивать о ее дражайшем Симагине.
   Совершенно не удивляясь и не тушуясь, совершенно ничего не прося объяснить, она сразу предложила перейти в коридор — там удобнее разговаривать. И там можно курить. И сразу закурила, едва только они остановились под открытой форточкой у ближайшего подоконника, на котором обнаружилась воняющая застарелым пеплом распоротая пивная жестянка, превращенная — богатый студент пошел, богатый — в пепельницу. Листровой едва успел поднести зажигалку; Цирцея чуть кивнула — так и впрямь какая-нибудь королева могла поблагодарить пажа за вовремя и с надлежащей услужливостью поданный плед. Листровой ощутил глухую, совершенно безотчетную, но, по всей вероятности, уже непреодолимую неприязнь. Фигура у нее под стать физиономии, почти с негодованием отметил он — когда выходили они из деканата, он пропустил ее в дверь впереди себя и смог оценить ее стати без помех. И не корова, и не коряга. И не манекенщица какая-нибудь, не сработанная на скорую руку по импортным чертежам машина дорогой любви, у которой обтянутые холеной кожей шатуны и кривошипы и ерзают, и скачут, стоит лишь пропихнуть в щель монетку. А тот редкий случай, когда тело — образ характера: высокомерное, усталое совершенство; непрерывно длящийся снисходительный, но безоговорочный отказ: дескать, ну сам посуди, ну куда тебе со мной рядом, да тебе и в десяти метрах-то делать нечего!.. и фанатичное ожидание того, что вот прольется наконец золотым дождем какой-нибудь Зевес, и вот ему-то, только ему, вместе с моим необозримым внутренним миром, в качестве бесплатного приложения — если, конечно, Зевес будет так добр, что снизойдет до бабьей слабости, до плотских утех, если ему для разнообразия вдруг захочется повладеть не только моей распрекрасной душой, но и всем неважным прочим — достанется то, что под одеждой, то, на что ты сейчас так похотливо и так тщетно пялишься: изящная грудь, осиная, несмотря на возраст, талия, широкие, вполне сладострастные бедра… Не приведи Бог оказаться у такой в любовниках. Забодает духовными запросами. Постоянно будешь чувствовать себя тупой, примитивной обезьяной, а вдобавок еще и кастратом.
   И снова Листровой некоторое время молчал и курил на пару с женщиной Асей молча, не зная, как приступить к делу. Возможно, подумал он, следовало бы вызвать ее в управление по всем правилам, спесь-то согнать слегка, но время, время!
   — Фамилия Симагин вам говорит что-нибудь? — идиотски начал Листровой. Сам сразу почувствовал, что — идиотски. И, мимолетно разозлившись на себя, тут же разозлился на стоящую напротив женщину.
   — Да, — ответила она. И все. Листровой с трудом сдержался.
   — Что? — спросил он ровным голосом.
   — Очень многое, — сказала она. Листровой уже был готов к тому, что она опять на этом замолчит и придется опять начинать как бы сначала; презрительного хладнокровия этой Семирамиде, этой царице Савской, черт бы ее побрал, было не занимать. Но она улыбнулась, и он понял, что она решила снизойти. — Такую фамилию, в частности, носит один замечательный человек. Человек, который был моим мужем. Человек, которого я очень любила. Человек, которого я, возможно, до сих пор люблю. Я могу до ночи о нем говорить. Что конкретно вас интересует?
   Листровой отчетливо почувствовал, как покрывается потом от унижения и бешенства. Ну вот, мельком подумал он. Сейчас еще от меня и вонять начнет, как от козла. Никогда до сих пор подобные проблемы его не беспокоили при допросах — а с этой… Он свирепо всосался в папиросу. Хоть дымом заглушить…
   — Тоже довольно многое. — Он старался попасть ей в тон и спрашивать спокойно, этак благорасположенно и в то же время свысока. И опять подумал: она знала, что я явлюсь. Не мое появление для нее неожиданность, а ее поведение — для меня. Но кто мог ее предупредить? Что еще она знает? Может, она и про убийства уже знает? А может, она про них знает куда больше меня? — Вас, мне кажется, совершенно не удивляет, что я вас о нем расспрашиваю, — не удержался он.
   — Совершенно не удивляет, — согласилась она.
   — Почему?
   Она помолчала.
   — Я лучше сама вам в двух словах обрисую ситуацию, — сказала она и очень воспитанно, с подчеркнутой аккуратностью — но даже этой аккуратностью ухитряясь унижать — выдохнула дым в сторону от Листрового. — А то мы полчаса будем ходить вокруг да около. У меня пропал сын. В армии. Я нигде ничего не могла выяснить в течение нескольких месяцев. С отчаяния начала дергать за все ниточки, какие только могла придумать. И позавчера вечером зашла к Симагину по старой памяти, в жилетку поплакаться Ну и, — тут она даже соизволила улыбнуться; улыбка получилась, что ни говори, и ослепительная, и обаятельная одновременно, — по бабьей, знаете, вечной надежде: мужчина, конечно, существо хрупкое, уязвимое и трепетное, лишний раз его лучше не беспокоить, самой справляться — но если уж приперло вконец, вдруг именно мужчина совершит чудо? И Симагин сказал, что попробует, но как — ни гу-гу. Обещал позвонить следующим вечером. И действительно, вчера вечером позвонил, рассказал, что ему удалось узнать, и предупредил, что, возможно, ко мне придут из милиции, потому что там какая-то дополнительная каша, как он выразился, заварилась. Просил меня не волноваться, не удивляться и отвечать на все вопросы спокойно и честно. Я так поняла, это из-за того, что Антон… это сына моего так зовут… служит в спецчастях, так он сказал.
   У Листрового закружилась голова.
   — Во сколько он вам звонил? — медленно спросил он. И тут же, несмотря на чудовищность ситуации, буквально всей кожей ощутил, что его «во сколько» эта дама однозначно восприняла как замусоренный русский. И снисходительно сделала вид, что ничего не заметила. Он натужно переспросил: — В котором часу?
   — Поздно, — сказала женщина. — Уже после полуночи. В половине первого или чуть раньше.
   Так, очумело подумал Листровой, и некоторое время больше ничего не мог подумать. Только где-то в мозжечке издевательски пульсировало: простое дело… простое дело…
   В половине первого ее Симагин пластом лежал в камере и рукой-ногой шевельнуть не мог.
   Да если б даже и мог!
   — Вы уверены, что это он звонил? — хрипло спросил Листровой.
   — Да, — отрезала Цирцея и решительно смяла окурок об истоптанный круглыми пепельными свищами бочок жестянки.
   А может, какая-то чудовищная путаница? Может, их два — Симагина-то?
   — А как его отчество? — спросил Листровой.
   — Андреевич.
   Совпадает. Простое дело!
   — Откуда он вам звонил?
   — Откуда-то с улицы. Он так и сказал — из автомата. Дома-то у него телефона нет. Пожаловался, что монеток мало и потому толком ничего объяснить не может, но расскажет все в подробностях, когда заедет.
   — А когда он обещал заехать?
   — На днях, — просто сказала женщина. — Сегодня или завтра.
   — Что?! — пискнул Листровой.
   — Сегодня или завтра. Так он обещал. Вообще-то он человек слова. — Женщина снова улыбнулась. Она словно не замечала, что Листровой даже на стену оперся плечом; у него ослабели колени. А может, наоборот, замечала и решила как бы по-свойски с ним побеседовать, чтобы он имел время прийти в себя. — Знаете, есть люди, которые легко обещают с три короба, а потом начинается: этого я не смог по таким-то объективным причинам, а этого — по таким-то… А Андрей… когда мы познакомились, я не сразу поняла, и поначалу меня это раздражало как-то — ну ничего никогда не пообещает, слова лишнего не выжмешь. А потом сообразила — он сначала сделает, а уж потом про это скажет: да, пожалуй, я это смогу. Органическая неспособность нарушить обещание, подвести… — Она опять улыбнулась, на этот раз потаенно, порусалочьи, и даже покраснела немного. — Он очень хороший человек.
   — Место жительства вашего Симагина? — не совладав с собой, гаркнул Листровой и с ужасом и стыдом заметил, как на них обернулись сразу несколько проходивших мимо людей — две шмакозявки, парень в могучих очках и какой-то полуживой профессор с клюкой. Но женщина так-таки и не сделала ему замечания — только чуть поморщилась: дескать, что с плебея взять. И назвала адрес без запинки.
   Совпадает.
   Листровой глубоко вздохнул, стараясь взять себя в руки.
   — Хорошо, — сказал он. — Давайте по порядку. Когда вы познакомились с этим замечательным человеком?
   — В восемьдесят пятом.
   — Восемьде… Но тогда этот ваш Антон…
   — Ему было в ту пору уже семь лет.
   — А…
   — Я очень рано родила и к моменту знакомства с Андреем уже давным-давно не общалась с отцом мальчика. Что с этим человеком теперь — не имею ни малейшего понятия.
   Она говорила об этом совершенно спокойно и совершенно не стесняясь. Как о муравье каком-нибудь.
   — Как… ваши мужчины относились друг к другу? — стесненно спросил Листровой.
   — Антон и Андрей? — переспросила женщина для пущей ясности, и на какой-то миг ее лицо тоскливо поблекло. — Они… они души друг в друге не чаяли.
   — Когда разошлись?
   — В восемьдесят седьмом.
   — Почему? — Листровой с каким-то болезненным интересом задавал все более бестактные вопросы и ждал, когда же наконец ее спокойствие иссякнет, когда она хотя бы поинтересуется, зачем ему все это знать. Но она была невозмутима.
   — Я виновата. Влюбилась в другого человека. И влюбилась-то ненадолго, и человек-то оказался… так себе. А Симагина предала.
   У Листрового на несколько мгновений язык присох к гортани. Он недоверчиво глядел на нее и думал: вот этак вот, наверное, патрицианки не стеснялись раздеваться в присутствии рабов. Раб же, что с него взять. Не мужчина, не человек даже. Как это… говорящее орудие.
   Отвратительная баба.
   Иди она так кается? Публичное самобичевание. Как это, бишь, назывались средневековые придурки, черт бы их Добрал, которые бродили по дорогам и сами себя хлестали в кровь? Фла… блин. Флагелланты. И откуда я это помню?
   — Вам не… неловко мне все это рассказывать? — не удержался Листровой. Женщина печально усмехнулась. Помолчала, потом произнесла:
   — Андрей велел мне отвечать честно.
   — Вы, как я погляжу, чрезвычайно высокого мнения об этом Симагине.
   — Чрезвычайно высокого, — согласилась она.
   Рассказать бы ей, что натворил вчера ее кумир…
   А что, собственно, он натворил? Я же ничего, ничего
   теперь уже не знаю и ни в чем не уверен! Вот же кошмар.
   Простое дело…
   — Вы пытались к нему вернуться?
   — Нет.
   — Почему?
   — Я как бы… как бы умерла на несколько лет.
   — А сейчас ожили? Она помолчала.
   — Еще не знаю.
   — А если бы он предложил вам вернуться?
   Она опять помолчала.
   — Не знаю. Страшно.
   Ему показалось, что вот наконец высунулся хвостик, за который можно ухватиться.
   — Почему страшно? — проворно спросил он. — Вы его боитесь? Симагин мстителен?
   Женщина посмотрела на него с удивлением, равнозначным презрению, словно он громко рыгнул или пукнул.
   — Быть с ним — огромный труд и огромная ответственность, — сказала она, чуть помедлив. Чувствовалось, как старается она объяснять попроще. Будто напротив нее — не следователь, а умственно отсталый ребенок, но вот это надо ему втолковать обязательно. — А я уже… основательно уездилась. Уже не та. К сожалению.
   Какие-то они все пыльным мешком отоваренные.
   — А если бы он вас попросил о чем-то? Если бы ему нужна была ваша помощь?
   — В лепешку бы расшиблась, а сделала. Это уже что-то. Сообщница в тщательно продуманной игре? Но тогда она не стала бы так афишировать свою преданность. Вот уж в этом можно теперь быть уверенным, в этом одном, больше ни в чем пока — влюблена она в него сейчас, как кошка. Такая, пожалуй, и впрямь все простит и во всем поможет. Помню, был во времена моей молодости аналогичный случай: на суде давала показания законная и верная супруга сексуального маньяка, угробившего несколько женщин. Нет, я ничего не знала, я только топорик от крови мыла… Да, но телефонный звонок?!
   И тут он вспомнил, что не задал еще один очень важный вопрос.
   — Вы уж извините, что в такие интимные глубины забираюсь… — неожиданно для самого себя начал он с неловкой фразы, вдруг застеснявшись того, что лезет явно не в свое дело; интересное кино! потаскуха эта не стесняется, а я стесняюсь! однако он ничего не мог с собой поделать. — Как звали того человека, который… так покалечил вашу с Андреем Андреевичем жизнь?
   — Вербицкий, — с равнодушной готовностью ответила женщина. — Валерий Вербицкий.
   В мозгах у Листрового со скрежетом провернулся некий объектив, и изображение вроде бы попало наконец в фокус.
   — Вы с ним разошлись давно?
   — Да. Собственно, мы с ним вместе и не были. Просто на меня дурь напала. Отвратительная, непростительная дурь.
   — Вы с ним хоть изредка встречаетесь? Или просто видитесь в компаниях, или…
   — Нет. Нигде, никогда. Совершенно не представляю, что с ним и где он.
   Показать бы ей, что с ним и где он, опять подумал Листровой.
   — Вы его ненавидите?
   Да не под силу ей было бы его зарезать, не под силу…
   — Нет, — снова помолчав, ответила женщина. И улыбнулась беззащитно: — Я себя ненавижу.
   Ну форменная достоевщина. Только вот как это увязать с двумя трупами? С изнасилованием девочки? Которая, если я правильно понял и если вахтер прав — а у таких дедов глазок-смотрок! в людях они понимают побольше любого Достоевского, потому что Достоевские людей выдумывают, а деды людей знают! — тоже была влюблена в нашего аспида, как кошка. Ай да аспид! Султан, а не аспид!
   Где две, там и три? Может, заигрался наш ученый Казанова? Может, девочку-то его очередная подруга прирезала из самой что ни на есть обыкновенной, безо всякой достоевщинки ревности, а он ее застукал по случайке и выгораживает теперь?