Страница:
Или — тебя подвели… под монастырь? Зачем? Кто это у нас такой ушлый завелся в городе? Вспоротым писателям посмертные записки подбрасывает — написанные, заметьте, собственным же писательским почерком, хотя и несколько искаженным по вполне уважительной причине: агония ж у меня, начальник, оттого и чистописание хромает! — не оставляя при этом ни малейших отпечатков, кроме как отпечатки самого же писателя… А нож? Ой, не могу, голубь сизокрылый Симагин с бандитской финкой!
Так что же — я идиот, что перестал брать его в расчет? А кто-то, значит, оказался не идиот? И теперь пытается таким образом из Симагина что-то выцедить? Или, по крайней мере, думает, что из него есть что цедить?
Ах, Бероев, Бероев! Таких ошибок у нас не прощают. А ежели проштрафитесь, и начнут вас ковырять… и выяснится ваш тщательно скрываемый грех… не грешок, а по нынешним временам именно Грех, самый, можно сказать, смертный… то и будет вам смертный… приговор. И страну разваливал не я, и не скрывал я ничего, а просто в ту пору, когда я поступал на работу, никого это не интересовало — но теперь, если вдруг всплывет и вспомнится, что офицер КГБ, курирующий более чем серьезные темы, скрыл — то есть вовремя сам не напомнил руководству, что его надо вышвыривать в отставку — факт наличия родственников за границей… пусть даже этой границе от роду и пяти лет не исполнилось… М-да. Боль моя, ты покинь меня. Лагерь? Может, и лагерь. Но все равно. В лагере бывший сотрудник органов не живет дольше первой же ночи. Мне ли не знать.
Бероев поднял глаза от дисплея. С левой стены на Бероева хоть и понимающе, но пронзительно и сурово глядел Андропов. Пока не попался, говорил его взгляд — работай. Попадешься — значит, плохой работник, а значит, и не нужен ты нам. С правой — ничего не выражающими маленькими глазками буравил Генеральный секретарь ЦК КПРСС, первый по-настоящему всенародно избранный президент Российского Советского Союза товарищ Крючков. А сзади — можно было и не оборачиваться, все равно на затылке как бы лежала раскаленная чугунная гиря — уставился, будто прицеливаясь, висящий прямо над головой железный Феликс: прогадил сверхоружие, Бероев?
Ну нет. Так просто я не дамся. Я это дело проясню.
Может, конечно, у страха и впрямь глаза велики, и не состоявшийся гений и в самом деле попросту свихнулся? В это я готов поверить. А вот в чудеса вроде записок и графиков… нет.
Бероев потянулся к телефону.
В дверь просунулся — и опять без стука, черт бы его побрал! — Васнецов. Сказал удовлетворенно:
— Ага. Уже на проводе. С кого стружку снимаешь?
Бероев сдержался. Даже положил трубку обратно. Повернулся к двери на своем головокружительно вращающемся кресле и сделал улыбочку.
— Жрать принес?
— Натюрлихь! А также запивку! — И он, войдя уже с полным правом, поставил на бероевский стол пластиковый стаканчик с черным, еще слегка дымящимся кофе, а рядом положил сверток с двумя бутербродами, небрежно скрученный из листа с какой-то уже никому, видимо, не нужной статистической цифирью.
А не приглядывает ли он за мной? — подумал Бероев. Эта мысль уже закрадывалась ему, но он та давал ей ходу. Относил на счет нормальной профессиональной паранойи. А теперь… на воре шапка горит? Но: не пойман — не вор!
Какой вы знаток русских поговорок, гражданин Бероев… Ох, не поможет это вам!
— Спасибо, дружище, — подпустив побольше души в голос, сказал Бероев. — Умничка, что запить принес, я действительно сухомятки не жалую. А звоню я сейчас не кому иному, как заведующему лабораторией сверхслабых взаимодействий Кашинскому Вадиму Батьковичу.
— Думаешь, он продолжает поддерживать отношения с неудавшимся кумиром?
— Да он из одной ненависти к этому кумиру всю жизнь за ним бескорыстно следить должен. Из одной надежды застукать его на чем-нибудь непотребном…
— Психолог… Ладно, не буду мешать. С тебя четыре тридцать семь.
— Кр-рохобор!
Васнецов засмеялся, с удовольствием глядя, как Бероев отсчитывает ему медяки.
— Захочешь отдохнуть, — предложил он, утрамбовывая полученные деньжищи в кошелек, — заходи. Ко мне в шестнадцать такая лебедушка должна с отчетом прийти… из «Прибалтийской».
— Какой ты щедрый.
— При чем тут щедрость! Она же не моя, а казенная… Общенародная собственность!
Васнецов сделал ручкой и удалился.
Кобелиная жизнерадостность Васнецова была неприятна Бероеву так же как и его бесцеремонность. И, словно чтобы очиститься от гнусного осадка, оставленного гоготом и подмигиванием, в которых, по меркам Бероева, не было ни толики достойной человека веселости, одни лишь похоть и кривлянье, он позвонил прежде не в лабораторию эту распроклятую, а домой.
— Машенька? Привет, родная… Как ты? Голова побаливает? Ну, духота, конечно. Жара такая ударила, в городе трудно… Ты сегодня гуляла? Ну и правильно, ну и не обязательно. Что за прогулки сейчас, по солнцепеку? Я приду, жара спадет — вместе сходим. Нет-нет, в твоем положении нужно гулять, нужно ходить, двигаться, как можно больше двигаться, ты разве забыла? Обязательно выйдем хотя бы на полчаса. Только знаешь, милая, я, наверное, немножко задержусь. Ну, часа на два, не больше… ну, на три. Все равно успеем, а ужинать я не буду, я тут перекушу. Вот сейчас мне друг бутербродиков натащил… Хорошие бутерброды, свежие, не беспокойся. Ты же знаешь, у нас очень приличный буфет. Катька как? Что-о? И сучок обломился? Вот паршивка! Ей парнем надо было родиться! Ну, не буду, не буду, не переживай… Может, сейчас парень объявится… а нет, так тоже хорошо. Я к девочкам, как ты по себе должна помнить, не равнодушен…
Бероев женился поздно, и Машенька была на двенадцать лет младше него. Подружка сына приятеля — жутко и помыслить; у мальчишки девчонку отбил. Приятельство, разумеется, тут же кончилось, и случилось много иных передряг — но ничего нельзя было поделать, любовь. Долго она не могла достать Бероева с тех юношеских лет, когда он, тогда еще студент Политеха, и не помышлявший о работе контрразведчика, и думать не думавший о том, что, не ступив и шагу из родного Питера, скоро окажется в своей же стране тайным полукровкой — а сказал бы ему кто-то умный, только пальцем у виска покрутил бы умному в ответ и пошел, посвистывая, своей дорогой, в библиотеку или в спортзал — был сначала смертельно, а потом счастливо влюблен в Люську Старовойтову с параллельного потока. Весь четвертый курс они безумствовали на зависть друзьям и подругам; и, наверное, боги тоже позавидовали и приревновали, как это у них, всемогущих сволочей, всегда водится. Всемером — четыре парня и три девчонки — пошли они на каникулах перед пятым курсом на байдарках, и уж так было хорошо, так… сосны, озера, костры, гитары, палатки, свобода; счастье. Пока на очередных порогах — и пороги-то были тьфу, проходили и куда поершистей, но несчастный случай на то и случай, что случается почти всегда буквально на ровном месте — не опрокинулась байдарка и не ударило Люську течением о камень. Виском. Насмерть. Наверное, часа полтора, не слыша никого и ничего и только глухо мыча, когда его пытались оттащить, Бероев делал ей искусственное дыхание… ну невозможно было поверить, невозможно, ведь не война, не переполненная автострада, никого злого… ведь по-прежнему лето, и птицы безмятежно звенят в напоенном солнцем лесу, и только что, вот только что Люська хохотала: «Дениска, смотри, как пенится! Ух, нас сейчас и покрутит!», и он ворчал в ответ: «Тихо ты… женщина с веслом…» Тихо. Да. Тише некуда теперь. И та же штормовка на ней, расписанная и разрисованная шариковой ручкой, как водится — ну, пусть насквозь промокшая, эка беда…
Долго боялись, что Бероев сойдет с ума. Но он сдюжил.
И теперь сдюжит. И всегда сдюжит.
Машеньку волновать нельзя, на седьмом месяце девочка…
Успокоенный и размягченный ее щебетом, он позвонил в институт.
— Будьте добры заведующего лабораторией.
И когда Кашинский взял трубку — так и виделось его лицо, погрузневшее, раздобревшее за последние несколько лет, но так и не ставшее ни мужским, ни хотя бы солидным, Бероев сказал:
— Привет, Вадик.
Тот прокудахтал что-то, возмущаясь фамильярностью звонящего. Не узнал. Давно я их, сирых да убогих, не дергал. Зажирели. Успокоились, что ни черта у них не получается, а значит, и взятки с них гладки, и ответственности никакой; даже не надо решать, что сказать, а что скрыть, потому что ни говорить, ни скрывать нечего. Прервав убогого на полуслове — «Возможно, вы не туда попа…» — Бероев проговорил:
— Туда, туда я попа. Не туда попа у нас не быва. — Выждал еще секунду, опять-таки буквально видя, как растерянно шлепает отвратительно мягкими, бесцветными губами жалкий, не настоящий и не имеющий уже ни малейших шансов стать настоящим завлаб, и сказал: — Это Бероев. Надо нам повстречаться, но не сразу, а часика так через два. На эти часики у меня будет к вам нэбалшое, но атвэтственное паручение, — произнес он, привычно изобразив для непринужденности товарища Саахова, и сразу же струйкой сладкой, будто газировка в стоявшем искусительно близко от школы ларьке, туго полилось из памяти, как в шестом классе они всей мальчишьей стаей бегали смотреть только что покатившуюся по прокату «Кавказскую пленницу» и раз, и два, и три, и хохотали уверенно и безоблачно… но без запинки из той же памяти выскочил в ответ Грех, давя воспоминание о радости, как давит танк голову еще живого, но раненного и потому не способного откатиться человека; и сразу Бероев осекся: не ему, не ему играть с акцентами! — Надо вам вспомнить, когда и при каких обстоятельствах вы встречались в последнее время с вашим бывшим сотрудником Симагиным, — сухо принялся отвешивать он. — Надо вам припомнить, что вы слышали от ваших нынешних сотрудников о нем и о их контактах с ним. Наконец, надо вам самому ненавязчиво, но быстро и точно опросить всех, кто под рукой, — а в дальнейшем и тех, кого сейчас под рукой нет, — кому и что известно, кто и что говорит и думает о нынешней жизни Симагина, о том, почему он ушел, как объяснял неудачи лаборатории и какие у него были, если были, соображения относительно дальнейшей работы по теме. Поняли?
Кашинский некоторое время напряженно и уныло дышал.
— Да, понял. Что-то… что-то случилось?
— Жду вас в семнадцать ноль-ноль в Таврическом садике, на нашем пятачке, — сказал Бероев и положил трубку. Не обмочился бы заведующий лабораторией с перепугу, подумал он с каким-то непонятным злорадством. Впрочем, его проблемы. То-то он сейчас засуетится!
Пригладив обеими руками жесткие черные волосы, красиво тронутые сединой — Машеньке они так нравятся! но если кто-то начнет присматриваться и призадумываться, они же просто-таки вопиют о Грехе! — Бероев задумчиво оглядел кабинет. И ему показалось, что взгляд Андропова на портрете слегка подобрел.
— …Понимаете, это, по сути дела, был единственный… единственный разговор. А я — я был пьян. Не в стельку, разумеется, но… довольно-таки нагрузился с досады, что его так… чествовали на конференции. Собственно, если б я не нагрузился, меня бы и не… не боднул черт откровенно высыпать ему все в лицо, и разговора вообще бы… вообще бы не было. Меня же тогда все мелко видели… Как, впрочем, и теперь…
Они расположились на скамеечке в Тавриге, неподалеку от массивной и угловатой, как Эльсинор какой-нибудь, громады кинотеатра «Ленинград». Бероев предпочел бы на солнышке, но Кашинский попросился в тень — сердце у него, то, се… Бероев уступил. Почти все скамейки были заняты, они с трудом нашли, где уединиться. Мирно беседующие и играющие кто в шахматы, кто в карты пенсионеры оккупировали посадочные места и на солнце, и в тени — еще бы: ни с того ни с сего лето настало и уж три дня как длится. Сочно сияла в безоблачной синеве зеленая, напоенная дождями листва. Бегали дети и собаки, гомонили и лаяли. Откуда-то от пруда мирно доносилась ритмичная музыка. Громадная киноафиша обещала в «Ленинграде» с двенадцатого августа двухсерийную эпопею, только что снятую по знаменитой брежневской «Целине». Первым экраном — только здесь! С любимым народом Матвеевым в главной роли, естественно. Как Ульянов у нас теперь пожизненный Жуков, так Матвеев — пожизненный Леонид Ильич. Вот только Сталина достойного после Закариадзе не удается отыскать; все какие-то не величавые получаются… Опять будут былым интернационализмом умиляться до розовых соплей, мельком подумал Бероев, слушая жалкий лепет нездорово одутловатого, совсем уже облысевшего, и не молодого, и не старого человека, сидящего напротив. Будто вся нынешняя резня не из этого интернационализма произросла, а сама собой из-под земли выскочила. Интересно, где они целину снимали? Черта с два их сейчас казахи на свою натуру пустят, ни за какие деньги. Да, впрочем, киношники и сами не поедут — пальба…
— И дело-то в том, что я… я не очень внимательно слушал, и уж подавно не смел спросить ни о чем… Он как сказал мне про почки — я и поверил… Как, впрочем, и вы… вы мне потом обещали, а я и вам поверил…
— Вы неизлечимы, — жестко прервал Бероев. — Телепаетесь еще кое-как — и благодарите Бога за это. По крайней мере, получаете завлабовский оклад, так что вам на лекарства хватает — в отличие от многих и многих. Не в Кремлевку же вас класть. На всех стукачей — Кремлевки не хватит. И перестаньте рыдать, давайте к делу.
Кашинский помолчал, отведя взгляд. Не было у него больше сил смотреть на вольготно развалившегося напротив тяжелого, широкоплечего красавца, на его крупное, сильное лицо, роскошную смолянисто-серебряную шевелюру, мощные загорелые руки, поросшие короткими, частыми черными волосками. От него буквально веяло уверенной, безжалостной силой. Он не поймет, вяло и тоскливо подумал Кашинский в который раз, он никогда не поймет… Но ненавидел он Бероева не за это — просто за то, что тот есть.
— Потом мы с Симагиным не возвращались… не возвращались к этому разговору, — заговорил Кашинский. — Какое-то время мне казалось, что он вот-вот сотворит чудо. То самое чудо… то самое, на которое намекал тогда, в московской гостинице…
— Какое именно чудо? — цепко уточнил Бероев.
— Месяцев через восемь после… после конференции… когда я избавился от симагинского… гипноза, иного слова не подберешь… я все подробно — насколько мог, подробно — вам описывал. По свежим следам. Добавить сейчас я… я вряд ли что-то смогу. У вас же должны храниться все мои отчеты…
— Я их просмотрел, — нетерпеливо сказал Бероев. — Ничего конкретного. Поэзы влюбленного в науку мальчишки. Мы начнем совершенствовать средства, которые присущи человеку неотъемлемо, — процитировал он по памяти. — Мы на пороге создания человека, которого нельзя будет ни обмануть, ни изолировать, ни запугать. Это скачок, сопоставимый лишь с тем, который совершила обезьяна, когда встала и высвободила руки. Чего только потом она ни делала этими руками — и мадонн, и клипера, и бомбы… Хотите уметь летать? Мне жаль, что из-за суеты и склок вы лишних десять лет не умеете летать…
— Вы лучше меня… лучше меня все помните… — выговорил Кашинский. У него перехватило горло от тоски по несбывшемуся прекрасному — но показать было нельзя. Потому что для этих — прекрасного нет. Они просто не понимают, что это. Они не любят, не грустят, не страдают. Не стремятся. Они только ловят, допрашивают и унижают. У них всегда все сбывается.
— Тут и помнить нечего, — сказал Бероев. — Что конкретно имелось в виду?
— Он не говорил… не говорил ничего конкретного.
— А может, вы умолчали тогда о конкретном? А, Кашинский? — прищурившись, спросил Бероев; как выстрелил. — Решили и с нами возобновить отношения, и Симагина не подводить. И нашим и вашим? Ласковый теля двух маток сосет?
Какой вы знаток русских пословиц, гражданин Бероев! Бероев даже осекся на миг, словно эта негромкая страшная фраза звучно ударила по ушам откуда-то из-за куста сирени, сверкающего, словно зеленый фейерверк, в лучах долгожданного солнца.
Надо быть более осторожным при этом подонке. Если начнут его раскручивать на предмет наших с ним бесед, он вполне может припомнить мою непроизвольную любовь к идиомам — и мои бывшие коллеги за милую душу состряпают настораживающий вывод о том, будто бы я намеренно и заблаговременно разыгрывал этакого русака. Он, конечно, сам по себе не смертелен, этот вывод, но как дополнение, как острая приправа — ух как сойдет, мне ли не знать.
— А теперь уже вынуждены держаться тогдашнего варианта, чтобы не всплыла ваша тогдашняя ложь? — взяв себя в руки, докончил Бероев.
Это неуязвимое и беспощадное чудовище может сделать со мной что угодно, с унылой тоской подумал Кашинский. Ничего ему не объяснить, ничего не доказать.
Если он вобьет себе в голову, что я соврал — значит, я соврал.
Он промолчал. У него начали трястись губы.
— Хорошо, — смилостивилось чудовище. Или сделало вид, что смилостивилось. — Давайте попробуем зайти с другой стороны. В общем контексте тогдашнего энтузиазма, тогдашних разговоров — что могло иметься в виду?
— Почти наверняка стимуляция так называемых латентных точек, которые якобы… якобы открыл Симагин, — стараясь, чтобы хотя бы голос не дрожал, ответил Кашинский. Он уже пожалел, что отказался сесть на солнце. Его бил озноб. — И он же… он же закрыл. То как раз был первый год, когда… когда начали носиться с этими… точками. Старик Эммануил… Вайсброд, то есть…
— Я помню, кто такой Эммануил Борисович, — уронил Бероев.
— Он, и Карамышев тоже, всерьез… всерьез предлагали их назвать симагинскими точками. То-то смеху было бы! — И Кашинский неожиданно даже для самого себя вдруг коротко, с поросячьим привизгом, засмеялся. Это было уже на грани истерики. — Чуть ли не четыре года их искали, время от времени даже… даже находили, пытались воздействовать. Считалось, что в них могут быть… могут быть сосредоточены… некие паранормальные возможности. Потом все… все оказалось плешью.
— Напомните, что это за точки, — потребовал Бероев.
— Ну, мне не очень просто так, в двух… в двух словах… — замялся Кашинский.
— Если уж вы поняли, то я пойму, — жестко сказал Бероев.
Кашинский стерпел и это.
Неторопливо и академично, стараясь хотя бы узкоспециальной терминологией уязвить неуязвимого владыку, он принялся рассказывать, одновременно сам не без ностальгического удовольствия припоминая и произнося в течение нескольких лет казавшиеся неоспоримыми истины, которые на поверку вывернулись таким же мыльным пузырем, как и вся жизнь.
Вполуха слушая слизняка и даже не стараясь вникнуть в детали, Бероев думал: нет, в домашних условиях Симагин этим заниматься не потянул бы. Дома у него такой машины не было и быть не могло. Это ясно. Надо, кстати, поинтересоваться у ментяр вот этим еще: не было ли найдено при обыске квартиры Симагина каких-то приборов, самодельных или ворованных из института, и если да, то потребовать немедленной передачи к нам для осмысления. И бумаги, бумаги все посмотреть. Ну, да ментяры — следующий пункт программы. Сразу отсюда.
И кстати сказать, бумаги и приборы — не только здесь. Он ведь мог решить, что он ух какой хитрый, и что-то оставить и даже припрятать у родителей в деревне, где ж это там… не помню… Надо узнать, когда он в последний раз ездил к ним в отпуск. Под Пермью, вроде… И тут Бероева бросило в жар.
Граница же рядом!!
— Ну хорошо, — сказал он. — А что говорят коллеги?
— Все… все говорят одно и то же, — развел руками Кашинский. — Давным-давно никто не видел и не слышал. Чем занимается теперь Симагин — никто… никто не знает. А дольше всего отношения поддерживал с ним — Карамышев… Карамышев. Но и он уже года три как… потерял бывшего друга из виду. Такое впечатление, будто… будто Симагин нарочито… да, нарочито обрывал все связи.
— Ах вот даже как. Послушайте, Кашинский… — задумчиво произнес Бероев. — Скажите мне простым и ясным русским языком. Я же помню ваши отчеты, в них такие же расплывчатые и трескучие фразы, как во всех лабораторных официальных планах и соцобязательствах. Усиление, повышение, всемерное развитие. Чего конкретно ожидали ваши лучшие умы от стимулирования этих латентных точек?
— Наша тематика в основном была… была медицинской. Соответственно… — Кашинский облизнул губы, и быстрое движение мокро отблескивающего острого кончика по блеклым пересохшим губам на мгновение сделало его не просто отвратительным, а отвратительным невыносимо. Бероева едва не стошнило. — Соответственно и ожидания концентрировались в области диагностики и тера… терапии. Вы, вероятно, недопоняли. Извиняюсь… Локация латентных точек, их развертывание… поиск, так сказать, чуда никогда не были среди официально… официально закрепленных за лабораторией тем. Симагин и Карамышев занимались этим, в основном, вдвоем, факультативно, посвящая в свои достижения только… только Вайсброда, да и то не слишком его… утруждая. Старик уже тогда болел.
— Вадик, что вы мне голову морочите? — теряя терпение, спросил Бероев. — Вы же писали, что на повестке дня — резкое увеличение всех возможностей организма. Качественное повышение сопротивляемости микробам, вирусам, радиации, отравляющим веществам и вообще всему на свете. Качественное повышение физических и умственных способностей. Качественное повышение возможностей борьбы со стрессами. Что еще? Нечувствительность к боли… Вы же, в сущности, нам суперменов печь обещали! Мы же засекретили вас, исходя из этих отчетов!
— Я… — дрожащим голосом начал Кашинский, — я… ничего не скрываю. Не скрывал и не скры… скрываю! Но не мог же я… вы вообще сочли бы меня психом, или всех нас — психами… Спрашивайте с Симагина или с Карамышева! Помню, они, думая, что я не слышу, беседовали о… о телекинезе. А вот эта точка у нас наверняка ведает телекинезом! А как вы думаете, Андрей Андреевич, световой барьер нам не помеха? Убежден, что не помеха, Аристарх Львович! Это мне… это пи… писать?
Задыхаясь, он замолчал. Лоб его жирно, болезненно искрился от проступившего пота. Губы тряслись, он опять их облизнул.
— Да, — сказал Бероев, — это написать было очень трудно… Телекинез — такое сложное слово, без орфографического словаря его никак не написать… Идиот! Кто вам ставил задачу оценивать информацию? Кто вам ставил задачу просеивать информацию и сообщать только то, что вы, идиот, считаете возможным, достоверным, достойным упоминания? Я? Пушкин?
Кашинский бессильно растекся по скамейке и размашисто трепетал. Стука его зубов не было слышно лишь оттого, что у него отвисла челюсть. Карамышев, думал Бероев. Если кто-то что-то знает — то Карамышев.
— Я же написал, что он… он хотел научить меня… летать…
— Из вас получился бы замечательный Икар, — процедил Бероев. — Мифологический герой Кашинский. Только, Вадик, не летайте слишком близко к солнцу. Не ровен час, товарищ Гелиос решит, что вы посягаете на его прерогативы.
Мало того, что кагэбэшник все аккуратно согласовал с Вождем, он и перед Листровым извинился с редкой корректностью. Я вас надолго не задержу, товарищ капитан. Я понимаю, уже конец рабочего дня; ну конечно, я и сам спешу домой. Бедные наши домашние, да? Как они нас еще терпят? И голливудская улыбка. Симпатичный кагэбэшник, только киношный слишком. Ну, вот как Тихонов был слишком красив и элегичен для эсэсовца, так этому Бероеву в кино про контрразведку место, а не в самой контрразведке.
Впрочем, его начальству виднее.
Раздражение, вызванное звонком, понемножку улеглось. Надо отдать должное красавцу — умело пригасил. Хотя, в сущности, ситуация не изменилась и осталась совершенно отвратительной: мало того, что и так ни хрена не понять, так еще и эти налетели, как мухи на мед. Или на говно. Как посмотреть. Совершенно невозможно догадаться, чем их привлек Симагин, но уж привлек так привлек, если в первый же день узнали, что он натворил, и уже к вечеру их представитель — тут как тут; и, судя по сдержанному и столь же тактичному, сколь и властному поведению — в немалых чинах представитель, в немалых… Я ваша тетя, буду у вас жить. А ведь будет, думал Листровой, обязательно будет тут и дневать, и ночевать, стоять над душой, ни хрена работать не даст.
Ага, вот еще выдумал. Повторный обыск. Ну, понятно. Мы, разумеется, бумажек научных там не искали; если и были какие бумажки или приборчики, внимания не обратили бы ребята на них ни за что, не до приборов им было; нам все больше подавай острые, равно как и тупые тяжелые, предметы… рубящие и колющие. А не показалось ли нам, что кто-то до нас эту квартиру уже вскрывал? Нет, не показалось, товарищ… извините, не знаю вашего звания… товарищ Бероев, хорошо. Прямо сейчас? А я-то вам зачем? Ах наша пломба на двери… надо же, какие они предупредительные нынче. Не иначе, этот Симагин у них давно на карандаше. А я-то, дурак, ломлюсь в открытую дверь. Шпион, что ли? Или, наоборот, великий гений, которого не уберегли?
Но ни на то, ни на другое не похоже. А похоже, что человека подставили. Да так ловко подставили, что не подкопаешься. Да и не вполне подставили — все ж таки он был, причем один-одинешенек был в квартире несчастной девочки Кирочки, хотя не он насиловал, не он, зуб даю!.. но и кроме него больше некому. И кроме него там никого больше не было! Но не он! Ну как это, блин, кагэбэшнику объяснить?
А вот так, простыми словами. Спокойно слушает, без усмешек, без недоверия; даже наоборот, с каким-то странным ухватистым пониманием, и даже уголок рта этак улыбочкой норовит стать то и дело: дескать, да-да, мы и ожидали чего-то похожего. Ох, знает он что-то, этот товарищ без звания; знает что-то такое, что дает ему возможность видеть всю ситуацию сверху, а не односторонне в профиль, как я. Честное слово, Вождю было бы объяснять куда сложнее и натужнее… ну да, впрочем, именно от Вождя зависит, по шапке мне дадут, или в покое оставят, или наградят… как говорил в «Бриллиантовой руке» Никулин — посмертно. А впрочем, вот за это как раз поручиться нельзя — может, именно от товарища без звания куда больше все это теперь зависит. И это плохо. Очень плохо. Бандитов я худо-бедно понимаю, Вождя худо-бедно тоже понимаю, даже офонаревшего папашу из обкома понимаю вполне… а что на уме у этих борцов с диссидой, корчевателей врагов народа, заклинателей скрытых инородцев… не могу представить. Опасно, Листровой, опасно!
Так что же — я идиот, что перестал брать его в расчет? А кто-то, значит, оказался не идиот? И теперь пытается таким образом из Симагина что-то выцедить? Или, по крайней мере, думает, что из него есть что цедить?
Ах, Бероев, Бероев! Таких ошибок у нас не прощают. А ежели проштрафитесь, и начнут вас ковырять… и выяснится ваш тщательно скрываемый грех… не грешок, а по нынешним временам именно Грех, самый, можно сказать, смертный… то и будет вам смертный… приговор. И страну разваливал не я, и не скрывал я ничего, а просто в ту пору, когда я поступал на работу, никого это не интересовало — но теперь, если вдруг всплывет и вспомнится, что офицер КГБ, курирующий более чем серьезные темы, скрыл — то есть вовремя сам не напомнил руководству, что его надо вышвыривать в отставку — факт наличия родственников за границей… пусть даже этой границе от роду и пяти лет не исполнилось… М-да. Боль моя, ты покинь меня. Лагерь? Может, и лагерь. Но все равно. В лагере бывший сотрудник органов не живет дольше первой же ночи. Мне ли не знать.
Бероев поднял глаза от дисплея. С левой стены на Бероева хоть и понимающе, но пронзительно и сурово глядел Андропов. Пока не попался, говорил его взгляд — работай. Попадешься — значит, плохой работник, а значит, и не нужен ты нам. С правой — ничего не выражающими маленькими глазками буравил Генеральный секретарь ЦК КПРСС, первый по-настоящему всенародно избранный президент Российского Советского Союза товарищ Крючков. А сзади — можно было и не оборачиваться, все равно на затылке как бы лежала раскаленная чугунная гиря — уставился, будто прицеливаясь, висящий прямо над головой железный Феликс: прогадил сверхоружие, Бероев?
Ну нет. Так просто я не дамся. Я это дело проясню.
Может, конечно, у страха и впрямь глаза велики, и не состоявшийся гений и в самом деле попросту свихнулся? В это я готов поверить. А вот в чудеса вроде записок и графиков… нет.
Бероев потянулся к телефону.
В дверь просунулся — и опять без стука, черт бы его побрал! — Васнецов. Сказал удовлетворенно:
— Ага. Уже на проводе. С кого стружку снимаешь?
Бероев сдержался. Даже положил трубку обратно. Повернулся к двери на своем головокружительно вращающемся кресле и сделал улыбочку.
— Жрать принес?
— Натюрлихь! А также запивку! — И он, войдя уже с полным правом, поставил на бероевский стол пластиковый стаканчик с черным, еще слегка дымящимся кофе, а рядом положил сверток с двумя бутербродами, небрежно скрученный из листа с какой-то уже никому, видимо, не нужной статистической цифирью.
А не приглядывает ли он за мной? — подумал Бероев. Эта мысль уже закрадывалась ему, но он та давал ей ходу. Относил на счет нормальной профессиональной паранойи. А теперь… на воре шапка горит? Но: не пойман — не вор!
Какой вы знаток русских поговорок, гражданин Бероев… Ох, не поможет это вам!
— Спасибо, дружище, — подпустив побольше души в голос, сказал Бероев. — Умничка, что запить принес, я действительно сухомятки не жалую. А звоню я сейчас не кому иному, как заведующему лабораторией сверхслабых взаимодействий Кашинскому Вадиму Батьковичу.
— Думаешь, он продолжает поддерживать отношения с неудавшимся кумиром?
— Да он из одной ненависти к этому кумиру всю жизнь за ним бескорыстно следить должен. Из одной надежды застукать его на чем-нибудь непотребном…
— Психолог… Ладно, не буду мешать. С тебя четыре тридцать семь.
— Кр-рохобор!
Васнецов засмеялся, с удовольствием глядя, как Бероев отсчитывает ему медяки.
— Захочешь отдохнуть, — предложил он, утрамбовывая полученные деньжищи в кошелек, — заходи. Ко мне в шестнадцать такая лебедушка должна с отчетом прийти… из «Прибалтийской».
— Какой ты щедрый.
— При чем тут щедрость! Она же не моя, а казенная… Общенародная собственность!
Васнецов сделал ручкой и удалился.
Кобелиная жизнерадостность Васнецова была неприятна Бероеву так же как и его бесцеремонность. И, словно чтобы очиститься от гнусного осадка, оставленного гоготом и подмигиванием, в которых, по меркам Бероева, не было ни толики достойной человека веселости, одни лишь похоть и кривлянье, он позвонил прежде не в лабораторию эту распроклятую, а домой.
— Машенька? Привет, родная… Как ты? Голова побаливает? Ну, духота, конечно. Жара такая ударила, в городе трудно… Ты сегодня гуляла? Ну и правильно, ну и не обязательно. Что за прогулки сейчас, по солнцепеку? Я приду, жара спадет — вместе сходим. Нет-нет, в твоем положении нужно гулять, нужно ходить, двигаться, как можно больше двигаться, ты разве забыла? Обязательно выйдем хотя бы на полчаса. Только знаешь, милая, я, наверное, немножко задержусь. Ну, часа на два, не больше… ну, на три. Все равно успеем, а ужинать я не буду, я тут перекушу. Вот сейчас мне друг бутербродиков натащил… Хорошие бутерброды, свежие, не беспокойся. Ты же знаешь, у нас очень приличный буфет. Катька как? Что-о? И сучок обломился? Вот паршивка! Ей парнем надо было родиться! Ну, не буду, не буду, не переживай… Может, сейчас парень объявится… а нет, так тоже хорошо. Я к девочкам, как ты по себе должна помнить, не равнодушен…
Бероев женился поздно, и Машенька была на двенадцать лет младше него. Подружка сына приятеля — жутко и помыслить; у мальчишки девчонку отбил. Приятельство, разумеется, тут же кончилось, и случилось много иных передряг — но ничего нельзя было поделать, любовь. Долго она не могла достать Бероева с тех юношеских лет, когда он, тогда еще студент Политеха, и не помышлявший о работе контрразведчика, и думать не думавший о том, что, не ступив и шагу из родного Питера, скоро окажется в своей же стране тайным полукровкой — а сказал бы ему кто-то умный, только пальцем у виска покрутил бы умному в ответ и пошел, посвистывая, своей дорогой, в библиотеку или в спортзал — был сначала смертельно, а потом счастливо влюблен в Люську Старовойтову с параллельного потока. Весь четвертый курс они безумствовали на зависть друзьям и подругам; и, наверное, боги тоже позавидовали и приревновали, как это у них, всемогущих сволочей, всегда водится. Всемером — четыре парня и три девчонки — пошли они на каникулах перед пятым курсом на байдарках, и уж так было хорошо, так… сосны, озера, костры, гитары, палатки, свобода; счастье. Пока на очередных порогах — и пороги-то были тьфу, проходили и куда поершистей, но несчастный случай на то и случай, что случается почти всегда буквально на ровном месте — не опрокинулась байдарка и не ударило Люську течением о камень. Виском. Насмерть. Наверное, часа полтора, не слыша никого и ничего и только глухо мыча, когда его пытались оттащить, Бероев делал ей искусственное дыхание… ну невозможно было поверить, невозможно, ведь не война, не переполненная автострада, никого злого… ведь по-прежнему лето, и птицы безмятежно звенят в напоенном солнцем лесу, и только что, вот только что Люська хохотала: «Дениска, смотри, как пенится! Ух, нас сейчас и покрутит!», и он ворчал в ответ: «Тихо ты… женщина с веслом…» Тихо. Да. Тише некуда теперь. И та же штормовка на ней, расписанная и разрисованная шариковой ручкой, как водится — ну, пусть насквозь промокшая, эка беда…
Долго боялись, что Бероев сойдет с ума. Но он сдюжил.
И теперь сдюжит. И всегда сдюжит.
Машеньку волновать нельзя, на седьмом месяце девочка…
Успокоенный и размягченный ее щебетом, он позвонил в институт.
— Будьте добры заведующего лабораторией.
И когда Кашинский взял трубку — так и виделось его лицо, погрузневшее, раздобревшее за последние несколько лет, но так и не ставшее ни мужским, ни хотя бы солидным, Бероев сказал:
— Привет, Вадик.
Тот прокудахтал что-то, возмущаясь фамильярностью звонящего. Не узнал. Давно я их, сирых да убогих, не дергал. Зажирели. Успокоились, что ни черта у них не получается, а значит, и взятки с них гладки, и ответственности никакой; даже не надо решать, что сказать, а что скрыть, потому что ни говорить, ни скрывать нечего. Прервав убогого на полуслове — «Возможно, вы не туда попа…» — Бероев проговорил:
— Туда, туда я попа. Не туда попа у нас не быва. — Выждал еще секунду, опять-таки буквально видя, как растерянно шлепает отвратительно мягкими, бесцветными губами жалкий, не настоящий и не имеющий уже ни малейших шансов стать настоящим завлаб, и сказал: — Это Бероев. Надо нам повстречаться, но не сразу, а часика так через два. На эти часики у меня будет к вам нэбалшое, но атвэтственное паручение, — произнес он, привычно изобразив для непринужденности товарища Саахова, и сразу же струйкой сладкой, будто газировка в стоявшем искусительно близко от школы ларьке, туго полилось из памяти, как в шестом классе они всей мальчишьей стаей бегали смотреть только что покатившуюся по прокату «Кавказскую пленницу» и раз, и два, и три, и хохотали уверенно и безоблачно… но без запинки из той же памяти выскочил в ответ Грех, давя воспоминание о радости, как давит танк голову еще живого, но раненного и потому не способного откатиться человека; и сразу Бероев осекся: не ему, не ему играть с акцентами! — Надо вам вспомнить, когда и при каких обстоятельствах вы встречались в последнее время с вашим бывшим сотрудником Симагиным, — сухо принялся отвешивать он. — Надо вам припомнить, что вы слышали от ваших нынешних сотрудников о нем и о их контактах с ним. Наконец, надо вам самому ненавязчиво, но быстро и точно опросить всех, кто под рукой, — а в дальнейшем и тех, кого сейчас под рукой нет, — кому и что известно, кто и что говорит и думает о нынешней жизни Симагина, о том, почему он ушел, как объяснял неудачи лаборатории и какие у него были, если были, соображения относительно дальнейшей работы по теме. Поняли?
Кашинский некоторое время напряженно и уныло дышал.
— Да, понял. Что-то… что-то случилось?
— Жду вас в семнадцать ноль-ноль в Таврическом садике, на нашем пятачке, — сказал Бероев и положил трубку. Не обмочился бы заведующий лабораторией с перепугу, подумал он с каким-то непонятным злорадством. Впрочем, его проблемы. То-то он сейчас засуетится!
Пригладив обеими руками жесткие черные волосы, красиво тронутые сединой — Машеньке они так нравятся! но если кто-то начнет присматриваться и призадумываться, они же просто-таки вопиют о Грехе! — Бероев задумчиво оглядел кабинет. И ему показалось, что взгляд Андропова на портрете слегка подобрел.
— …Понимаете, это, по сути дела, был единственный… единственный разговор. А я — я был пьян. Не в стельку, разумеется, но… довольно-таки нагрузился с досады, что его так… чествовали на конференции. Собственно, если б я не нагрузился, меня бы и не… не боднул черт откровенно высыпать ему все в лицо, и разговора вообще бы… вообще бы не было. Меня же тогда все мелко видели… Как, впрочем, и теперь…
Они расположились на скамеечке в Тавриге, неподалеку от массивной и угловатой, как Эльсинор какой-нибудь, громады кинотеатра «Ленинград». Бероев предпочел бы на солнышке, но Кашинский попросился в тень — сердце у него, то, се… Бероев уступил. Почти все скамейки были заняты, они с трудом нашли, где уединиться. Мирно беседующие и играющие кто в шахматы, кто в карты пенсионеры оккупировали посадочные места и на солнце, и в тени — еще бы: ни с того ни с сего лето настало и уж три дня как длится. Сочно сияла в безоблачной синеве зеленая, напоенная дождями листва. Бегали дети и собаки, гомонили и лаяли. Откуда-то от пруда мирно доносилась ритмичная музыка. Громадная киноафиша обещала в «Ленинграде» с двенадцатого августа двухсерийную эпопею, только что снятую по знаменитой брежневской «Целине». Первым экраном — только здесь! С любимым народом Матвеевым в главной роли, естественно. Как Ульянов у нас теперь пожизненный Жуков, так Матвеев — пожизненный Леонид Ильич. Вот только Сталина достойного после Закариадзе не удается отыскать; все какие-то не величавые получаются… Опять будут былым интернационализмом умиляться до розовых соплей, мельком подумал Бероев, слушая жалкий лепет нездорово одутловатого, совсем уже облысевшего, и не молодого, и не старого человека, сидящего напротив. Будто вся нынешняя резня не из этого интернационализма произросла, а сама собой из-под земли выскочила. Интересно, где они целину снимали? Черта с два их сейчас казахи на свою натуру пустят, ни за какие деньги. Да, впрочем, киношники и сами не поедут — пальба…
— И дело-то в том, что я… я не очень внимательно слушал, и уж подавно не смел спросить ни о чем… Он как сказал мне про почки — я и поверил… Как, впрочем, и вы… вы мне потом обещали, а я и вам поверил…
— Вы неизлечимы, — жестко прервал Бероев. — Телепаетесь еще кое-как — и благодарите Бога за это. По крайней мере, получаете завлабовский оклад, так что вам на лекарства хватает — в отличие от многих и многих. Не в Кремлевку же вас класть. На всех стукачей — Кремлевки не хватит. И перестаньте рыдать, давайте к делу.
Кашинский помолчал, отведя взгляд. Не было у него больше сил смотреть на вольготно развалившегося напротив тяжелого, широкоплечего красавца, на его крупное, сильное лицо, роскошную смолянисто-серебряную шевелюру, мощные загорелые руки, поросшие короткими, частыми черными волосками. От него буквально веяло уверенной, безжалостной силой. Он не поймет, вяло и тоскливо подумал Кашинский в который раз, он никогда не поймет… Но ненавидел он Бероева не за это — просто за то, что тот есть.
— Потом мы с Симагиным не возвращались… не возвращались к этому разговору, — заговорил Кашинский. — Какое-то время мне казалось, что он вот-вот сотворит чудо. То самое чудо… то самое, на которое намекал тогда, в московской гостинице…
— Какое именно чудо? — цепко уточнил Бероев.
— Месяцев через восемь после… после конференции… когда я избавился от симагинского… гипноза, иного слова не подберешь… я все подробно — насколько мог, подробно — вам описывал. По свежим следам. Добавить сейчас я… я вряд ли что-то смогу. У вас же должны храниться все мои отчеты…
— Я их просмотрел, — нетерпеливо сказал Бероев. — Ничего конкретного. Поэзы влюбленного в науку мальчишки. Мы начнем совершенствовать средства, которые присущи человеку неотъемлемо, — процитировал он по памяти. — Мы на пороге создания человека, которого нельзя будет ни обмануть, ни изолировать, ни запугать. Это скачок, сопоставимый лишь с тем, который совершила обезьяна, когда встала и высвободила руки. Чего только потом она ни делала этими руками — и мадонн, и клипера, и бомбы… Хотите уметь летать? Мне жаль, что из-за суеты и склок вы лишних десять лет не умеете летать…
— Вы лучше меня… лучше меня все помните… — выговорил Кашинский. У него перехватило горло от тоски по несбывшемуся прекрасному — но показать было нельзя. Потому что для этих — прекрасного нет. Они просто не понимают, что это. Они не любят, не грустят, не страдают. Не стремятся. Они только ловят, допрашивают и унижают. У них всегда все сбывается.
— Тут и помнить нечего, — сказал Бероев. — Что конкретно имелось в виду?
— Он не говорил… не говорил ничего конкретного.
— А может, вы умолчали тогда о конкретном? А, Кашинский? — прищурившись, спросил Бероев; как выстрелил. — Решили и с нами возобновить отношения, и Симагина не подводить. И нашим и вашим? Ласковый теля двух маток сосет?
Какой вы знаток русских пословиц, гражданин Бероев! Бероев даже осекся на миг, словно эта негромкая страшная фраза звучно ударила по ушам откуда-то из-за куста сирени, сверкающего, словно зеленый фейерверк, в лучах долгожданного солнца.
Надо быть более осторожным при этом подонке. Если начнут его раскручивать на предмет наших с ним бесед, он вполне может припомнить мою непроизвольную любовь к идиомам — и мои бывшие коллеги за милую душу состряпают настораживающий вывод о том, будто бы я намеренно и заблаговременно разыгрывал этакого русака. Он, конечно, сам по себе не смертелен, этот вывод, но как дополнение, как острая приправа — ух как сойдет, мне ли не знать.
— А теперь уже вынуждены держаться тогдашнего варианта, чтобы не всплыла ваша тогдашняя ложь? — взяв себя в руки, докончил Бероев.
Это неуязвимое и беспощадное чудовище может сделать со мной что угодно, с унылой тоской подумал Кашинский. Ничего ему не объяснить, ничего не доказать.
Если он вобьет себе в голову, что я соврал — значит, я соврал.
Он промолчал. У него начали трястись губы.
— Хорошо, — смилостивилось чудовище. Или сделало вид, что смилостивилось. — Давайте попробуем зайти с другой стороны. В общем контексте тогдашнего энтузиазма, тогдашних разговоров — что могло иметься в виду?
— Почти наверняка стимуляция так называемых латентных точек, которые якобы… якобы открыл Симагин, — стараясь, чтобы хотя бы голос не дрожал, ответил Кашинский. Он уже пожалел, что отказался сесть на солнце. Его бил озноб. — И он же… он же закрыл. То как раз был первый год, когда… когда начали носиться с этими… точками. Старик Эммануил… Вайсброд, то есть…
— Я помню, кто такой Эммануил Борисович, — уронил Бероев.
— Он, и Карамышев тоже, всерьез… всерьез предлагали их назвать симагинскими точками. То-то смеху было бы! — И Кашинский неожиданно даже для самого себя вдруг коротко, с поросячьим привизгом, засмеялся. Это было уже на грани истерики. — Чуть ли не четыре года их искали, время от времени даже… даже находили, пытались воздействовать. Считалось, что в них могут быть… могут быть сосредоточены… некие паранормальные возможности. Потом все… все оказалось плешью.
— Напомните, что это за точки, — потребовал Бероев.
— Ну, мне не очень просто так, в двух… в двух словах… — замялся Кашинский.
— Если уж вы поняли, то я пойму, — жестко сказал Бероев.
Кашинский стерпел и это.
Неторопливо и академично, стараясь хотя бы узкоспециальной терминологией уязвить неуязвимого владыку, он принялся рассказывать, одновременно сам не без ностальгического удовольствия припоминая и произнося в течение нескольких лет казавшиеся неоспоримыми истины, которые на поверку вывернулись таким же мыльным пузырем, как и вся жизнь.
Вполуха слушая слизняка и даже не стараясь вникнуть в детали, Бероев думал: нет, в домашних условиях Симагин этим заниматься не потянул бы. Дома у него такой машины не было и быть не могло. Это ясно. Надо, кстати, поинтересоваться у ментяр вот этим еще: не было ли найдено при обыске квартиры Симагина каких-то приборов, самодельных или ворованных из института, и если да, то потребовать немедленной передачи к нам для осмысления. И бумаги, бумаги все посмотреть. Ну, да ментяры — следующий пункт программы. Сразу отсюда.
И кстати сказать, бумаги и приборы — не только здесь. Он ведь мог решить, что он ух какой хитрый, и что-то оставить и даже припрятать у родителей в деревне, где ж это там… не помню… Надо узнать, когда он в последний раз ездил к ним в отпуск. Под Пермью, вроде… И тут Бероева бросило в жар.
Граница же рядом!!
— Ну хорошо, — сказал он. — А что говорят коллеги?
— Все… все говорят одно и то же, — развел руками Кашинский. — Давным-давно никто не видел и не слышал. Чем занимается теперь Симагин — никто… никто не знает. А дольше всего отношения поддерживал с ним — Карамышев… Карамышев. Но и он уже года три как… потерял бывшего друга из виду. Такое впечатление, будто… будто Симагин нарочито… да, нарочито обрывал все связи.
— Ах вот даже как. Послушайте, Кашинский… — задумчиво произнес Бероев. — Скажите мне простым и ясным русским языком. Я же помню ваши отчеты, в них такие же расплывчатые и трескучие фразы, как во всех лабораторных официальных планах и соцобязательствах. Усиление, повышение, всемерное развитие. Чего конкретно ожидали ваши лучшие умы от стимулирования этих латентных точек?
— Наша тематика в основном была… была медицинской. Соответственно… — Кашинский облизнул губы, и быстрое движение мокро отблескивающего острого кончика по блеклым пересохшим губам на мгновение сделало его не просто отвратительным, а отвратительным невыносимо. Бероева едва не стошнило. — Соответственно и ожидания концентрировались в области диагностики и тера… терапии. Вы, вероятно, недопоняли. Извиняюсь… Локация латентных точек, их развертывание… поиск, так сказать, чуда никогда не были среди официально… официально закрепленных за лабораторией тем. Симагин и Карамышев занимались этим, в основном, вдвоем, факультативно, посвящая в свои достижения только… только Вайсброда, да и то не слишком его… утруждая. Старик уже тогда болел.
— Вадик, что вы мне голову морочите? — теряя терпение, спросил Бероев. — Вы же писали, что на повестке дня — резкое увеличение всех возможностей организма. Качественное повышение сопротивляемости микробам, вирусам, радиации, отравляющим веществам и вообще всему на свете. Качественное повышение физических и умственных способностей. Качественное повышение возможностей борьбы со стрессами. Что еще? Нечувствительность к боли… Вы же, в сущности, нам суперменов печь обещали! Мы же засекретили вас, исходя из этих отчетов!
— Я… — дрожащим голосом начал Кашинский, — я… ничего не скрываю. Не скрывал и не скры… скрываю! Но не мог же я… вы вообще сочли бы меня психом, или всех нас — психами… Спрашивайте с Симагина или с Карамышева! Помню, они, думая, что я не слышу, беседовали о… о телекинезе. А вот эта точка у нас наверняка ведает телекинезом! А как вы думаете, Андрей Андреевич, световой барьер нам не помеха? Убежден, что не помеха, Аристарх Львович! Это мне… это пи… писать?
Задыхаясь, он замолчал. Лоб его жирно, болезненно искрился от проступившего пота. Губы тряслись, он опять их облизнул.
— Да, — сказал Бероев, — это написать было очень трудно… Телекинез — такое сложное слово, без орфографического словаря его никак не написать… Идиот! Кто вам ставил задачу оценивать информацию? Кто вам ставил задачу просеивать информацию и сообщать только то, что вы, идиот, считаете возможным, достоверным, достойным упоминания? Я? Пушкин?
Кашинский бессильно растекся по скамейке и размашисто трепетал. Стука его зубов не было слышно лишь оттого, что у него отвисла челюсть. Карамышев, думал Бероев. Если кто-то что-то знает — то Карамышев.
— Я же написал, что он… он хотел научить меня… летать…
— Из вас получился бы замечательный Икар, — процедил Бероев. — Мифологический герой Кашинский. Только, Вадик, не летайте слишком близко к солнцу. Не ровен час, товарищ Гелиос решит, что вы посягаете на его прерогативы.
Мало того, что кагэбэшник все аккуратно согласовал с Вождем, он и перед Листровым извинился с редкой корректностью. Я вас надолго не задержу, товарищ капитан. Я понимаю, уже конец рабочего дня; ну конечно, я и сам спешу домой. Бедные наши домашние, да? Как они нас еще терпят? И голливудская улыбка. Симпатичный кагэбэшник, только киношный слишком. Ну, вот как Тихонов был слишком красив и элегичен для эсэсовца, так этому Бероеву в кино про контрразведку место, а не в самой контрразведке.
Впрочем, его начальству виднее.
Раздражение, вызванное звонком, понемножку улеглось. Надо отдать должное красавцу — умело пригасил. Хотя, в сущности, ситуация не изменилась и осталась совершенно отвратительной: мало того, что и так ни хрена не понять, так еще и эти налетели, как мухи на мед. Или на говно. Как посмотреть. Совершенно невозможно догадаться, чем их привлек Симагин, но уж привлек так привлек, если в первый же день узнали, что он натворил, и уже к вечеру их представитель — тут как тут; и, судя по сдержанному и столь же тактичному, сколь и властному поведению — в немалых чинах представитель, в немалых… Я ваша тетя, буду у вас жить. А ведь будет, думал Листровой, обязательно будет тут и дневать, и ночевать, стоять над душой, ни хрена работать не даст.
Ага, вот еще выдумал. Повторный обыск. Ну, понятно. Мы, разумеется, бумажек научных там не искали; если и были какие бумажки или приборчики, внимания не обратили бы ребята на них ни за что, не до приборов им было; нам все больше подавай острые, равно как и тупые тяжелые, предметы… рубящие и колющие. А не показалось ли нам, что кто-то до нас эту квартиру уже вскрывал? Нет, не показалось, товарищ… извините, не знаю вашего звания… товарищ Бероев, хорошо. Прямо сейчас? А я-то вам зачем? Ах наша пломба на двери… надо же, какие они предупредительные нынче. Не иначе, этот Симагин у них давно на карандаше. А я-то, дурак, ломлюсь в открытую дверь. Шпион, что ли? Или, наоборот, великий гений, которого не уберегли?
Но ни на то, ни на другое не похоже. А похоже, что человека подставили. Да так ловко подставили, что не подкопаешься. Да и не вполне подставили — все ж таки он был, причем один-одинешенек был в квартире несчастной девочки Кирочки, хотя не он насиловал, не он, зуб даю!.. но и кроме него больше некому. И кроме него там никого больше не было! Но не он! Ну как это, блин, кагэбэшнику объяснить?
А вот так, простыми словами. Спокойно слушает, без усмешек, без недоверия; даже наоборот, с каким-то странным ухватистым пониманием, и даже уголок рта этак улыбочкой норовит стать то и дело: дескать, да-да, мы и ожидали чего-то похожего. Ох, знает он что-то, этот товарищ без звания; знает что-то такое, что дает ему возможность видеть всю ситуацию сверху, а не односторонне в профиль, как я. Честное слово, Вождю было бы объяснять куда сложнее и натужнее… ну да, впрочем, именно от Вождя зависит, по шапке мне дадут, или в покое оставят, или наградят… как говорил в «Бриллиантовой руке» Никулин — посмертно. А впрочем, вот за это как раз поручиться нельзя — может, именно от товарища без звания куда больше все это теперь зависит. И это плохо. Очень плохо. Бандитов я худо-бедно понимаю, Вождя худо-бедно тоже понимаю, даже офонаревшего папашу из обкома понимаю вполне… а что на уме у этих борцов с диссидой, корчевателей врагов народа, заклинателей скрытых инородцев… не могу представить. Опасно, Листровой, опасно!