Страница:
Ведь это так важно!
Ведь тогда, по большому-то счету, и деньги приносить куда легче, и к директору ходить, и вообще все. Потому что, когда тебя любят за тебя самого, ты готов сделать все, что угодно. А когда тебя любят только за то, что ты что-то делаешь, ты готов делать лишь ровно столько, сколько необходимо, чтобы тебя любили.
Ох, это я от Симагина заразилась любовью к возвышенным, умным и обобщенным рассуждениям. На самом-то деле все куда как проще. Могучий и гордый самец пришел перепихнуться на халяву — а я ему серпом по…
— Это Антонов отец, что ли? — уныло спросил Алексей.
— Да, — сказала Ася. Не вдаваться же сейчас в подробности. Алексею-то какая разница. И, положа руку на сердце, Симагин был Антону куда лучшим отцом, чем этот… как его… Антон.
— Ну, понял… — протянул Алексей. — Понял… — Он нерешительно ерзал на стуле; надо было вставать и уходить, но не хватало решимости подняться, потому что, стоит только это сделать, сесть снова уже не доведется никогда. — Ну, смотри… Может, конечно, это и к лучшему. А вдруг… Знаешь, я тебе позвоню месяца через два…
— Не надо, — сказала Ася. Она прекрасно поняла, к чему он клонит. — Если ты надеешься, что мы с ним опять разбежимся, то… В общем, не звони.
Он все-таки попытался взять себя в руки. Даже кривовато улыбнулся.
— Не пожалей, — сказал он, изо всех сил стараясь сберечь лицо. Надо же как-то дать дуре понять, подумала Ася, какое сокровище она теряет. — Ты уж, как я понимаю, полжизни пробросалась. Может, хватит журавлей-то ловить?
Вот как он заговорил! Ну что за мелкая душонка!
— Лешенька, — сказала она и с удивлением поняла, что, пожалуй, так ласково и не называла его никогда до сих пор. — Не обижайся и не сердись. Хоть постарайся. Ты очень хороший. Извини меня, пожалуйста.
И тогда он все-таки встал. Тут же вскочила и она.
— Ладно тебе, — желчно сказал он. — Совет да любовь, желаю здравствовать.
Глаза побитой собаки… побитого суслика. Господи, да как же жалко его! Да хоть раздевайся, чтобы чуток его успокоить! Никогда еще она не чувствовала к нему такой нежности. Вообще никогда не чувствовала к нему нежности — только сегодня. Да что же это такое!
— Лешенька, — умоляюще сказала она, — ну извини. Ну дура-баба, ну что с нее возьмешь!
Он не ответил, только уголок губы раздраженно дернулся. Он пошел было в коридор, но остановился и, оглянувшись, напоследок оглядел ее с головы до ног. На ноги глядел особенно долго — и она не мешала ему; терпела, стояла спокойно. Платье она сегодня надела хоть и не мини, но все-таки в обтяжку и сантиметров на пять выше колен; много лет она не позволяла себе таких развратных маскарадов.
— Красивая ты, — сказал он каким-то новым голосом, мужским — сдержанно и спокойно. — И совсем еще молодая… — запнулся. — Вот почему ты сегодня такая красивая. Счастливо, Ася.
Она заботливо подняла и подала ему его «дипломат», потом, не зная, как еще приласкать выгоняемого, зачем-то подала ему его полуботинки. Потом открыла перед ним дверь. Потом — закрыла ее за ним. Они не сказали друг другу больше ни слова; она подумала, что, наверное, надо бы его хоть в щеку поцеловать на прощание — сколько лет все ж таки он был ей не совсем чтобы чужим человеком… но побоялась обидеть. Да, сказать по совести, не хотелось ей его целовать. Ей хотелось целовать не его.
А когда дверь захлопнулась за ним, Ася поняла, что мосты действительно сожжены. И не потому, что она прогнала любовника. И не потому, что, если Симагин ее обманет, она останется теперь совсем одна; с Алексеем она и так была совсем одна. А потому, что каким-то чудом снова обрела способность сострадать даже чужим, даже тем, кто ей не нужен — и кому, в сущности, совсем не нужны ни она, ни ее сострадание.
Именно это значило, что жить как прежде она уже не сможет.
А Симагин все не шел.
И она поняла. Это оказалось проще простого.
Он хочет прийти так же поздно, как она к нему третьего дня — чтобы уже невозможно было уехать, чтобы она сама наверняка предложила ему остаться. Как приятно будет сказать ему: оставайся, Андрюша, я тебе постелю… Какая он умница, какой он молодец! Никуда он сегодня от меня не денется!
Умиротворенная, благостная, она достала сигареты — ожидая Симагина с минуты на минуту, она не решалась закурить, зная, как он не любит эту отраву, а теперь в запасе оказалось по меньшей мере еще с полчаса, а скорее, и больше того, дым успеет выветриться, — уселась снова перед окошком, закурила неторопливо и стала преданно, терпеливо ждать.
Растерянный и злой, и словно бы очень усталый, буквально выпотрошенный усталостью, навалившейся ни с того ни с сего, Алексей вышел из подъезда и остановился на тротуаре, ожидая, когда можно будет перейти улицу и двинуться к метро. Несмотря на поздний час, машины шли одна за другой. Пробросается, думал Алексей. Пожалеет еще. А я ведь и действительно собирался Яшку попросить повыяснять про ее Антона, когда он поедет в Свердловск… или как там теперь его называют, запутался уже от переименований… Екатеринбург? Или опять уже Свердловск? В общем, собирался, честно собирался… прилгнул ей немножко, правда, будто уже это сделал — но ведь разницы никакой. Ну кто еще будет о ней так заботиться? Тоже мне, сокровище!
Может, вернуться? Поговорить еще? Может, она немножко покривила душой, и не так уж у нее гладко с этим… мужем, или кто там? Может, она просто на понт меня, что называется, взяла — элементарно подразнить решила, как это у них, у женщин, бывает иногда. Просто чтобы поревновал. Благоверная его не гнушалась такими штучками. В гостях вот недавно притворилась, что ей плохо, испортила вечер, он побежал машину ловить, чуть с ума не сошел, пока до дому ее довез — а она и говорит: мне интересно было, как ты станешь реагировать… Нормально. А он, дурак, сразу на Асю расфырчался и ушел…
Обязательно ей позвоню через пару недель. Или даже просто через неделю. В выходные позвоню, через четыре дня, как собирался — может, она уже решит, что достаточно его помучила, и поедем в Озерки. Так бывает — подурит баба и потом, как ни в чем не бывало, снова ластится. Сколько раз он это дома терпел. Нормально.
Жалко ее терять. Яркая женщина и какая-то… настоящая. Уж если радостно ей, так радостно. Уж если интересно, то интересно. Уж если ждет — так на всю катушку ждет, а если уж не ждет… то не ждет. Он печально усмехнулся. А ведь она сейчас явно ждет того своего. Как я сразу не догадался, ид-диот! Четыре с лишним года… и так вот мордой об стол… Конечно, никогда она не была в меня влюблена безумно, это я понимаю — но относилась неплохо. А в постели какова! Нет, не в смысле всяких штучек, вся эта сексодромная аэробика, наверное, только бзикнутым на телесном здоровье американцам и нужна, они даже из постели жаждут устроить спортзал — так зато в этом, как его, «Основном инстинкте», что ли… герой вместо объяснения в любви героине заявляет: «Ты трахаешься лучше всех в мире!» — и это уже повод, чтобы предлагать руку и сердце. То есть, так надо понимать, каждый остается сам по себе, но в трахе совпали более, чем с кем-либо другим из испробованных. Вполне жизненная ситуация. Нормально. А вот Ася какая-то… самостоятельная вполне… но самозабвенная. Не просто сношается, а отдается; есть разница. Сразу чувствуешь себя главным. Ч-черт, если она со мной такова, то какова же с тем, кого и впрямь всерьез, всем сердцем… Он даже зубами скрипнул от зависти и унижения. Нет, не может быть, чтобы вот так. Хоть бы этот ее идеал на нее плюнул с высокой горки?
Из-за угла навстречу ему вышел человек; если бы Алексей знал Симагина, то понял бы, что это он. Но он и Симагина не знал, и вообще был настолько увлечен своей обидой и желанием хоть как-нибудь отомстить Асе, унизить ее, победить и снова завладеть, что вообще не смотрел по сторонам; машины на проезжей части он еще как-то отслеживал на рефлексе, но рассматривать, кто там идет навстречу, кто мимо, кто догоняет и кто отстает — это увольте, это не сегодня. И потому он лишь краем глаза отметил нечто расплывчато странное: как идущий ему навстречу щупловатый мужчина роста чуть повыше среднего вдруг вынул из кармана нелепо знакомый, но абсолютно неуместный здесь, на обыденной улице предмет — и тут же исчез. Только через мгновение Алексей сумел вынырнуть из бурлящих глубин своих мыслей и толком оглядеться; только тут у него прорисовалось, что нелепо знакомый предмет был — пистолет. Незнакомца и след простыл, и вообще все было обыкновенно: катили автомобили, пронзительно и нервно расчерчивая сумерки красными габаритами, мельтеша и временами задевая друг друга, шли люди… А какой-то человек стоял на той стороне и смотрел на него. Алексей посмотрел на человека — человек опустил взгляд и даже отвернулся. Но это был совсем другой человек — не тот, который привиделся. Дожил, подумал Алексей. Вернее, довели. Глюки уже.
Человек на той стороне был Листровой, заступивший на пост у Асиного дома на свой страх и риск, чтобы проверить, появится ли Симагин, и если появится, то — как. Уже часа два следователь топтался на тротуаре напротив парадной, то куря, то разглядывая витрины, то как бы ожидая все никак не подъезжающего троллейбуса — маялся. А когда увидел Симагина, то даже не сразу его узнал: Симагин был свеж, как огурчик, ни малейших следов насилия на морде, и шел вполне бодренько. Листровой подобрался, и в душе у него запели фанфары. И увидел, что Симагин резко пошел наперерез неизвестному лощеному, но несколько траченому мужчине, вышедшему как раз из той парадной, за которой Листровой вел наблюдение, и ловко выдернул, кажется, натуральный пистоль. Ёхана-бабай! Листровой бросился было через проспект… и тут же оказалось, что нет никакого Симагина, и только хлыщ растерянно крутит залысой головой, и вид у него несколько обалделый…
Пожалуй, подумал Листровой, и у меня сейчас вид не лучше. Он перевел дух и снова закурил. Жара. Помороки. А может, нормальная мистика, собственно, ее-то я и жду. Хлыщ пошел себе поперек опустевшего после перемены сигнала светофора проспекта и через минуту скрылся за углом. Листровой, невольно формулируя его словесный портрет и затверживая его на всякий случай, проводил хлыща взглядом, потом снова уставился на окна, которые он предполагал Асиными. Света в окнах не было, но, похоже, какая-то жизнь там шла — время от времени колыхался призрак занавески, угадываемой в темном провале отсвечивающего стеклом окна, словно кто-то то подходил к окошку, то опять отходил.
Именно для Листрового и игрался частично замеченный следователем аттракцион. Конечно, не Симагин застрелил Алексея, а его ночной гость, снова принявший симагинский облик. Листровой хочет посмотреть, что, попав загадочным образом на свободу, примется вытворять так пришедшийся ему к душе маньяк-убийца — пожалуйста! Он порешит очередного мужика прямо у дома своей женщины. Не понадобится длительного расследования, чтобы выяснить: убитый мужик вышел от Аси, и был ее любовником в течение нескольких лет, и только что находился у нее в течение почти часа — чем они там занимались, какие цветы собирали, Листровой может представлять в меру своей мужской подготовленности. Очевидно, что Симагин всего-то навсего методически истребляет хахалей бывшей своей подруги. Да на этот раз еще, если вам угодно, товарищ Листровой — неизвестно как похищенным из вашей же, уважаемый товарищ Листровой, квартиры, вашим же именным оружием. Это уже к утру однозначно покажет баллистическая экспертиза. Правда, весело? Вот каков, доверчивый товарищ Листровой, ваш якобы невинно пострадавший!
И между прочим, дополнительная, но очаровательная музыка: Асе-то каково будет опознавать труп! Да еще когда ей опишут приметы убийцы, а она признает своего Симагина! Вот когда цирк начнется!
То, что и над Алексеем обнаружился хранительный кокон, оказалось для ночного гостя полным сюрпризом. Он даже вообразить себе не мог, что Симагин уже выявил Алексея и бережет теперь это ничтожество, этого кобелишку, на все лады трахавшего его ненаглядную Асю уже несколько лет — бережет наравне, скажем, с собственными родителями. Но факт остается фактом — аттракцион не удался; кокон легко сожрал больше пяти секунд, предшествовавших выстрелу, и кинул стрелка метров на двадцать в сторону.
Помимо злобного изумления и досады от неудачи, в глубине души покушавшийся на Алексея хитрец испытал и облегчение. Он шел на третье лично осуществляемое убийство уже не со столь легким сердцем, как в первых двух случаях; здесь риск непредвиденных и нежелательных последствий оказывался весьма серьезен. Алексей был даже не Вербицкий, и чем хорошим для окружающих чревата его смерть — совершенно невозможно было предвидеть. Фактически со стороны ночного гостя это был акт отчаяния. Через два часа после разговора в камере он начисто потерял Симагина, а это значило, что тот все-таки перешел к активным действиям, какого рода это будут действия, просчитать не удавалось. Несмотря на старательно демонстрируемую уверенность, ночной гость отнюдь не был уверен в себе. Он не знал, кто такой Симагин, и не знал его возможностей. И вот теперь — потерял. Этим довольно-таки нелепым, наскоро импровизированным убийством он надеялся заставить Симагина хоть как-то раскрыться, и вдобавок выиграть хотя бы несколько очков косвенно — травмировать Симагина еще одним поражением и тем ослабить его наступательную мощь, какова бы она ни была. Поскольку противу всех ожиданий ночного гостя, исход бероевского дела до сих пор оставался сомнителен, было особенно важно побыстрее сломить хотя бы Листрового, и самый галантный красавец в мире надеялся, что, убедившись в маниакальных наклонностях Симагина, следователь сдастся. Признает свою ошибку. Изверится и возненавидит убийцу, так ловко обманувшего его, прикинувшись невинной жертвой неких полумистических сил.
Но проклятый праведник своим гуманизмом опять перепутал ему все карты. Застукать жену с любовником — и начать беречь его, как зеницу ока, от посторонних посягательств! Конечно, самый остроумный собеседник в истории человечества не рассчитывал на то, что его противник в припадке ревности снизойдет, скажем, до того, что лично оторвет яйца сопернику; но то, как заботливо он запеленал поганца в ватку ровно той же плотности и интенсивности, что и ватка, укутавшая самых близких ему людей, доказывало: Симагин опасался за него как за родного, как, скажем, за Асю, как за Киру мог бы опасаться, если бы вовремя допер до того, что ей тоже грозит опасность, и явно боялся в случае его смерти снова угрызаться, казниться, терять силы… Такое могло привидеться разве лишь в кошмарном сне. Над сколькими же еще посторонними, совершенно случайными людьми он, наученный горьким опытом, поразвесил своих ангелов-хранителей? Над всем человечеством, что ли?
Нет, конечно; такое Симагину было не под силу. Но, действительно наученный горьким опытом и не желая больше отвлекаться на бессмысленный, изматывающий и отвлекающий обмен тактическими ударами, он прозвонил все связи всех людей, которых только смог припомнить как хотя бы когда-то ценных для себя, и теперь растопыривал в разные стороны мира больше двух тысяч постоянно действующих силовых коконов, чтобы раз и навсегда застраховаться от случайностей. Больше половины этого числа приходилось на тех людей, которых он вообще в жизни ни разу не встречал — но которые были в каких-то отношениях с теми входившими в первый круг близости, которых Симагин вспомнил как своих. Конечно, долго это продолжаться не могло, внимания и энергии такая перестраховка отнимала изрядно. Возможно, теперь он слегка переусердствовал — на молоке обжегшись, на воду дуют — но он не хотел больше угрызений. Надо было сосредоточиться.
Грубо говоря, самый действенный и, в сущности, единственно действенный способ принципиально изменить всю ситуацию разом — это прокрутить ее от начала с какой-то поправкой. Что это значит, если речь идет не о сборке, например, какого-то механизма, когда по завершении ее, как это часто бывает у начинающих кустарей, вдруг остаются лишние детали и надо заново разбирать механизм и пытаться вогнать избыточные загогулинки на какое-нибудь подходящее место; и не о написании, например, книги, где можно взять да и скомкать последний десяток страниц, а потом начать эпизод с новой первой фразы; и не об ошибочно выбранной после перекрестка улице, когда можно вернуться хоть на пятьдесят, хоть на пятьсот шагов назад и попробовать другой маршрут… Но — о жизни в целом?
Первое, что приходит в голову — и что первым и единственным пришло в голову ночному гостю, когда он пытался предугадать действия Симагина, — это повернуть время вспять к тому моменту, который ощущается как момент ложного выбора, а потом, скорректировав этот выбор, вновь запустить часы в обычном направлении и с обычной скоростью. Такой маневр называется темпоральной инверсией, и при небольших удалениях от точки ошибки он стопроцентно спасителен. Он уже применялся Симагиным в автоматическом режиме, когда охранные коконы реагировали без его специального вмешательства на попытку взорвать Асю, на попытку застрелить Алексея… Но в этих ситуациях сшивалась прореха между прошлым и будущим длительностью в какие-то секунды, и вдобавок — лишь для сугубо ограниченных масс. Волочь чуть ли не целый город в прошлое на двое-трое суток, чтобы аннулировать развитие общей ситуации и запустить ее развитие с начала, с момента, скажем, ухода Аси от Симагина в первое утро — задача, конечно, посильная, но неблагодарная. Потому что, во-первых, такая грандиозная работа потребует сама по себе предельных усилий и может уже не остаться ресурсов для коррекции ошибки. Во-вторых, совершенно непонятно, как эту ошибку корректировать и что противопоставить следующей атаке противника — а в чем будет заключаться эта атака, тоже еще неизвестно. В-третьих, основная задача, то есть то, из-за чего разгорелся весь сыр-бор — Антон — останется так же далека от разрешения, как и в самом начале. В лучшем случае поединок войдет в состояние автоколебаний, и в перспективе все равно будет только проигрыш, потому что коверкать мир точно направленными булавочными уколами, предоставляя ему дальше, после каждого укола, скатываться к дальнейшему ухудшению уже самостоятельно, под влиянием его собственных законов, энергетически и оперативно куда проще и легче, чем потом всякий раз целиком оттаскивать изуродованную область к тому моменту, который предшествует первому уколу, и, утирая пот с чела, едва дыша после такого напряжения, снова отдавать ее на волю того, кто колет — отдавать, понятия при этом не имея, как и где кольнут теперь. В худшем же случае уже на второй попытке противник найдет возможность ударить так, что инверсия окажется невозможной или, по крайней мере, не все проигранное сможет спасти.
Теоретически есть еще один способ. Дело в том, что история не постоянно катит по вероятностной плоскости, когда, пихай ее не пихай, нипочем не спихнешь с наиболее вероятного пути. Встречаются время от времени участки, напоминающие как бы скользкий мостик, по которому жизнь проносится исключительно по инерции, в состоянии более или менее неустойчивого равновесия; дунь легонечко, и все повалится влево или вправо. Достаточно переменить исход двух-трех не слишком даже значимых случайностей — и переменится направление всего движения. Значит, можно не тащить против течения времени тяжеленный невод с миром к моменту сопряжения с мало-мальски удовлетворительным прошлым. Вместо этого можно вслепую, почти наугад запустить руки в ушедшие времена, предшествующие всем событиям, которые необходимо отменить или изменить, нащупать там какую-то вероятностную вилку и перещелкнуть стрелки общего развития так, чтобы к нынешнему моменту и следа не осталось от всего того, что искорежил своим воздействием противник. Получится, что он долго и старательно корежил то, чего не было и нет.
Этот головоломный трюк чудовищно опасен. Прежде всего потому, что изменению, причем одному-единственному для данной вилки возможному, подвергнется весь мир. Избирательность воздействия и тщательность дополнительной корректировки будут стремиться к нулю. После того как стрелки на рельсах щелкнут, мир снова начнет развиваться по своим собственным законам, и подправлять развитие в тех или иных ограниченных областях, чтобы точнее добиваться поставленных целей, окажется невозможно. Просто лавина покатится несколько в ином направлении, нежели в первый раз. Да, говорил себе Симагин, новое направление кажется тебе сейчас лучшим, чем прежнее, и по основным параметрам, таким, например, как жив там Антон или нет, ты способен его с достаточной степенью точности оценить — но только по основным параметрам; какие сюрпризы помимо этого поджидают на новом пути, выяснится только тогда, когда путь будет пройден. Сам оставаясь здесь, в этом дне и в этом мгновении, ты получишь трансформированный мир, докатившийся именно до этого дня и этого мгновения, а каков он окажется, от тебя уже не будет зависеть, ты — стрелочник. Но ты в то же время — и причина этого мира; а потому все, что в этом мире будет тебе не нравиться, будет вызывать в тебе неприязнь, отвращение, боль — ляжет на твою, и только на твою, совесть.
Вдобавок развилку можно искать только в строго ограниченных временных рамках. Она не может предшествовать времени зачатия Антона, потому что, запустив течение вероятностного хаоса в иное русло, я могу попросту убить Антошку — невольно послужить причиной того, что Ася не повстречается с его отцом вообще, или повстречается, но несколько иначе, или ребенок у них родится в иное время — в общем, значит, это будет уже не Антон. Может быть, получится тоже неплохо — но не этого я добиваюсь.
И разумеется, она не может располагаться позже времени разгрома Целиноградского котла.
Пожалуй, ответ был очевиден. Однако Симагин, практически уже будучи уверенным, за какой рычаг ему придется тянуть, три с лишним часа потратил на бережное выщупывание едва ли не каждой секунды этих лет, чтобы убедиться наверняка. И чтобы, насколько это вообще возможно, представить себе хотя бы основные черты того несбывшегося мира, который он собирался, чего бы это ему ни стоило, превратить в сбывшийся и единственно существующий. Он покончил с этим минут примерно за пять до того, как Алексей позвонил в Асину дверь. А у Симагина тогда возникло еще одно дело.
В одиночной спецкамере Лефортовской тюрьмы в Москве, невыносимо скучая, медленно умирал грузный седой человек. Он, в общем-то, знал, что умирает. Предполагал даже, что умирает не просто так, а чьими-то вкрадчивыми, неторопливыми стараниями. Волей тех, кто держал его здесь и оттягивал, оттягивал суд, да так и оттянул до того, что все про всё забыли. Поначалу он готовился к суду и даже ждал его и надеялся, потому что всяко могло случиться, у него было еще немало сторонников; оттачивал фразы, обдумывал аргументы, пытался делать зарядку, чтобы хватило сил и чтобы не подвело в главный момент сердце. Потом, когда ему любезно сообщили — а до его сведения вообще очень любезно доводили все способное его огорчить, — что Янаев ушел в отставку и президентом Союза демократическими двуступенчатыми выборами избран Крючков, пожилой человек понял, что надежды нет; и стал равнодушен ко всему. Он знал теперь наверняка, что никакого суда не будет. Жизнь державы текла дальше по своему извилистому руслу, дробилась и бурлила на порогах, ветвилась узкими причудливыми рукавами в откалывающихся областях, гнила и цвела от гнили в заводях и затонах — никто даже в мыслях не хотел возвращаться вверх по течению. Зачем? Ни хлеба, ни электричества, ни пороха от таких возвращений не прибавится. За три года антисталинского треска, которым Горбачев нагло и глупо пытался накормить народ, народ это прекрасно понял.
Содержали человека, в сущности, неплохо. Кретины, развалившие страну — но иначе, чем он бы разваливал: не по-умному, не с пользой, а просто вдребезги; так, лохматой лапой стиснув хрупкую фарфоровую вазу в потугах ее удержать, вдребезги давит ее безмозглая горилла, — кретины эти не поглупели до того, чтобы унижать его физически: духотой, вонью, грязью, голодом. Нет. Им, вероятно, куда как приятнее было, чтобы он, отнюдь не в робе и отнюдь не с нар, смотрел «Время» и «Вести» по телевизору «Сони» из мягкого кресла, надев свой любимый свитер и любимые широкие брюки — и в полном сознании молча бесился, кусал губы, слеп от бешенства и бессилия. И бессильно бы умирал.
Но он постепенно приучил себя — знать бы только зачем, с какой такой великой целью? — не кусать губы, не беситься и не слепнуть, а смотреть все эти окаянные, словно специально для накручивания массовой паранойи выпекаемые новости как какую-нибудь «Рабыню Изауру», отрешенно, свысока и с усмешкой. Спасительное равнодушие начало посещать его к концу третьего года в камере — а к середине четвертого не осталось, кроме равнодушия, ничего.
Адвокат не появлялся с полгода. Даже правовую комедию — такую, в общем-то, недорогую и необременительную — ломать им стало уже лень. Незачем.
Ведь тогда, по большому-то счету, и деньги приносить куда легче, и к директору ходить, и вообще все. Потому что, когда тебя любят за тебя самого, ты готов сделать все, что угодно. А когда тебя любят только за то, что ты что-то делаешь, ты готов делать лишь ровно столько, сколько необходимо, чтобы тебя любили.
Ох, это я от Симагина заразилась любовью к возвышенным, умным и обобщенным рассуждениям. На самом-то деле все куда как проще. Могучий и гордый самец пришел перепихнуться на халяву — а я ему серпом по…
— Это Антонов отец, что ли? — уныло спросил Алексей.
— Да, — сказала Ася. Не вдаваться же сейчас в подробности. Алексею-то какая разница. И, положа руку на сердце, Симагин был Антону куда лучшим отцом, чем этот… как его… Антон.
— Ну, понял… — протянул Алексей. — Понял… — Он нерешительно ерзал на стуле; надо было вставать и уходить, но не хватало решимости подняться, потому что, стоит только это сделать, сесть снова уже не доведется никогда. — Ну, смотри… Может, конечно, это и к лучшему. А вдруг… Знаешь, я тебе позвоню месяца через два…
— Не надо, — сказала Ася. Она прекрасно поняла, к чему он клонит. — Если ты надеешься, что мы с ним опять разбежимся, то… В общем, не звони.
Он все-таки попытался взять себя в руки. Даже кривовато улыбнулся.
— Не пожалей, — сказал он, изо всех сил стараясь сберечь лицо. Надо же как-то дать дуре понять, подумала Ася, какое сокровище она теряет. — Ты уж, как я понимаю, полжизни пробросалась. Может, хватит журавлей-то ловить?
Вот как он заговорил! Ну что за мелкая душонка!
— Лешенька, — сказала она и с удивлением поняла, что, пожалуй, так ласково и не называла его никогда до сих пор. — Не обижайся и не сердись. Хоть постарайся. Ты очень хороший. Извини меня, пожалуйста.
И тогда он все-таки встал. Тут же вскочила и она.
— Ладно тебе, — желчно сказал он. — Совет да любовь, желаю здравствовать.
Глаза побитой собаки… побитого суслика. Господи, да как же жалко его! Да хоть раздевайся, чтобы чуток его успокоить! Никогда еще она не чувствовала к нему такой нежности. Вообще никогда не чувствовала к нему нежности — только сегодня. Да что же это такое!
— Лешенька, — умоляюще сказала она, — ну извини. Ну дура-баба, ну что с нее возьмешь!
Он не ответил, только уголок губы раздраженно дернулся. Он пошел было в коридор, но остановился и, оглянувшись, напоследок оглядел ее с головы до ног. На ноги глядел особенно долго — и она не мешала ему; терпела, стояла спокойно. Платье она сегодня надела хоть и не мини, но все-таки в обтяжку и сантиметров на пять выше колен; много лет она не позволяла себе таких развратных маскарадов.
— Красивая ты, — сказал он каким-то новым голосом, мужским — сдержанно и спокойно. — И совсем еще молодая… — запнулся. — Вот почему ты сегодня такая красивая. Счастливо, Ася.
Она заботливо подняла и подала ему его «дипломат», потом, не зная, как еще приласкать выгоняемого, зачем-то подала ему его полуботинки. Потом открыла перед ним дверь. Потом — закрыла ее за ним. Они не сказали друг другу больше ни слова; она подумала, что, наверное, надо бы его хоть в щеку поцеловать на прощание — сколько лет все ж таки он был ей не совсем чтобы чужим человеком… но побоялась обидеть. Да, сказать по совести, не хотелось ей его целовать. Ей хотелось целовать не его.
А когда дверь захлопнулась за ним, Ася поняла, что мосты действительно сожжены. И не потому, что она прогнала любовника. И не потому, что, если Симагин ее обманет, она останется теперь совсем одна; с Алексеем она и так была совсем одна. А потому, что каким-то чудом снова обрела способность сострадать даже чужим, даже тем, кто ей не нужен — и кому, в сущности, совсем не нужны ни она, ни ее сострадание.
Именно это значило, что жить как прежде она уже не сможет.
А Симагин все не шел.
И она поняла. Это оказалось проще простого.
Он хочет прийти так же поздно, как она к нему третьего дня — чтобы уже невозможно было уехать, чтобы она сама наверняка предложила ему остаться. Как приятно будет сказать ему: оставайся, Андрюша, я тебе постелю… Какая он умница, какой он молодец! Никуда он сегодня от меня не денется!
Умиротворенная, благостная, она достала сигареты — ожидая Симагина с минуты на минуту, она не решалась закурить, зная, как он не любит эту отраву, а теперь в запасе оказалось по меньшей мере еще с полчаса, а скорее, и больше того, дым успеет выветриться, — уселась снова перед окошком, закурила неторопливо и стала преданно, терпеливо ждать.
Растерянный и злой, и словно бы очень усталый, буквально выпотрошенный усталостью, навалившейся ни с того ни с сего, Алексей вышел из подъезда и остановился на тротуаре, ожидая, когда можно будет перейти улицу и двинуться к метро. Несмотря на поздний час, машины шли одна за другой. Пробросается, думал Алексей. Пожалеет еще. А я ведь и действительно собирался Яшку попросить повыяснять про ее Антона, когда он поедет в Свердловск… или как там теперь его называют, запутался уже от переименований… Екатеринбург? Или опять уже Свердловск? В общем, собирался, честно собирался… прилгнул ей немножко, правда, будто уже это сделал — но ведь разницы никакой. Ну кто еще будет о ней так заботиться? Тоже мне, сокровище!
Может, вернуться? Поговорить еще? Может, она немножко покривила душой, и не так уж у нее гладко с этим… мужем, или кто там? Может, она просто на понт меня, что называется, взяла — элементарно подразнить решила, как это у них, у женщин, бывает иногда. Просто чтобы поревновал. Благоверная его не гнушалась такими штучками. В гостях вот недавно притворилась, что ей плохо, испортила вечер, он побежал машину ловить, чуть с ума не сошел, пока до дому ее довез — а она и говорит: мне интересно было, как ты станешь реагировать… Нормально. А он, дурак, сразу на Асю расфырчался и ушел…
Обязательно ей позвоню через пару недель. Или даже просто через неделю. В выходные позвоню, через четыре дня, как собирался — может, она уже решит, что достаточно его помучила, и поедем в Озерки. Так бывает — подурит баба и потом, как ни в чем не бывало, снова ластится. Сколько раз он это дома терпел. Нормально.
Жалко ее терять. Яркая женщина и какая-то… настоящая. Уж если радостно ей, так радостно. Уж если интересно, то интересно. Уж если ждет — так на всю катушку ждет, а если уж не ждет… то не ждет. Он печально усмехнулся. А ведь она сейчас явно ждет того своего. Как я сразу не догадался, ид-диот! Четыре с лишним года… и так вот мордой об стол… Конечно, никогда она не была в меня влюблена безумно, это я понимаю — но относилась неплохо. А в постели какова! Нет, не в смысле всяких штучек, вся эта сексодромная аэробика, наверное, только бзикнутым на телесном здоровье американцам и нужна, они даже из постели жаждут устроить спортзал — так зато в этом, как его, «Основном инстинкте», что ли… герой вместо объяснения в любви героине заявляет: «Ты трахаешься лучше всех в мире!» — и это уже повод, чтобы предлагать руку и сердце. То есть, так надо понимать, каждый остается сам по себе, но в трахе совпали более, чем с кем-либо другим из испробованных. Вполне жизненная ситуация. Нормально. А вот Ася какая-то… самостоятельная вполне… но самозабвенная. Не просто сношается, а отдается; есть разница. Сразу чувствуешь себя главным. Ч-черт, если она со мной такова, то какова же с тем, кого и впрямь всерьез, всем сердцем… Он даже зубами скрипнул от зависти и унижения. Нет, не может быть, чтобы вот так. Хоть бы этот ее идеал на нее плюнул с высокой горки?
Из-за угла навстречу ему вышел человек; если бы Алексей знал Симагина, то понял бы, что это он. Но он и Симагина не знал, и вообще был настолько увлечен своей обидой и желанием хоть как-нибудь отомстить Асе, унизить ее, победить и снова завладеть, что вообще не смотрел по сторонам; машины на проезжей части он еще как-то отслеживал на рефлексе, но рассматривать, кто там идет навстречу, кто мимо, кто догоняет и кто отстает — это увольте, это не сегодня. И потому он лишь краем глаза отметил нечто расплывчато странное: как идущий ему навстречу щупловатый мужчина роста чуть повыше среднего вдруг вынул из кармана нелепо знакомый, но абсолютно неуместный здесь, на обыденной улице предмет — и тут же исчез. Только через мгновение Алексей сумел вынырнуть из бурлящих глубин своих мыслей и толком оглядеться; только тут у него прорисовалось, что нелепо знакомый предмет был — пистолет. Незнакомца и след простыл, и вообще все было обыкновенно: катили автомобили, пронзительно и нервно расчерчивая сумерки красными габаритами, мельтеша и временами задевая друг друга, шли люди… А какой-то человек стоял на той стороне и смотрел на него. Алексей посмотрел на человека — человек опустил взгляд и даже отвернулся. Но это был совсем другой человек — не тот, который привиделся. Дожил, подумал Алексей. Вернее, довели. Глюки уже.
Человек на той стороне был Листровой, заступивший на пост у Асиного дома на свой страх и риск, чтобы проверить, появится ли Симагин, и если появится, то — как. Уже часа два следователь топтался на тротуаре напротив парадной, то куря, то разглядывая витрины, то как бы ожидая все никак не подъезжающего троллейбуса — маялся. А когда увидел Симагина, то даже не сразу его узнал: Симагин был свеж, как огурчик, ни малейших следов насилия на морде, и шел вполне бодренько. Листровой подобрался, и в душе у него запели фанфары. И увидел, что Симагин резко пошел наперерез неизвестному лощеному, но несколько траченому мужчине, вышедшему как раз из той парадной, за которой Листровой вел наблюдение, и ловко выдернул, кажется, натуральный пистоль. Ёхана-бабай! Листровой бросился было через проспект… и тут же оказалось, что нет никакого Симагина, и только хлыщ растерянно крутит залысой головой, и вид у него несколько обалделый…
Пожалуй, подумал Листровой, и у меня сейчас вид не лучше. Он перевел дух и снова закурил. Жара. Помороки. А может, нормальная мистика, собственно, ее-то я и жду. Хлыщ пошел себе поперек опустевшего после перемены сигнала светофора проспекта и через минуту скрылся за углом. Листровой, невольно формулируя его словесный портрет и затверживая его на всякий случай, проводил хлыща взглядом, потом снова уставился на окна, которые он предполагал Асиными. Света в окнах не было, но, похоже, какая-то жизнь там шла — время от времени колыхался призрак занавески, угадываемой в темном провале отсвечивающего стеклом окна, словно кто-то то подходил к окошку, то опять отходил.
Именно для Листрового и игрался частично замеченный следователем аттракцион. Конечно, не Симагин застрелил Алексея, а его ночной гость, снова принявший симагинский облик. Листровой хочет посмотреть, что, попав загадочным образом на свободу, примется вытворять так пришедшийся ему к душе маньяк-убийца — пожалуйста! Он порешит очередного мужика прямо у дома своей женщины. Не понадобится длительного расследования, чтобы выяснить: убитый мужик вышел от Аси, и был ее любовником в течение нескольких лет, и только что находился у нее в течение почти часа — чем они там занимались, какие цветы собирали, Листровой может представлять в меру своей мужской подготовленности. Очевидно, что Симагин всего-то навсего методически истребляет хахалей бывшей своей подруги. Да на этот раз еще, если вам угодно, товарищ Листровой — неизвестно как похищенным из вашей же, уважаемый товарищ Листровой, квартиры, вашим же именным оружием. Это уже к утру однозначно покажет баллистическая экспертиза. Правда, весело? Вот каков, доверчивый товарищ Листровой, ваш якобы невинно пострадавший!
И между прочим, дополнительная, но очаровательная музыка: Асе-то каково будет опознавать труп! Да еще когда ей опишут приметы убийцы, а она признает своего Симагина! Вот когда цирк начнется!
То, что и над Алексеем обнаружился хранительный кокон, оказалось для ночного гостя полным сюрпризом. Он даже вообразить себе не мог, что Симагин уже выявил Алексея и бережет теперь это ничтожество, этого кобелишку, на все лады трахавшего его ненаглядную Асю уже несколько лет — бережет наравне, скажем, с собственными родителями. Но факт остается фактом — аттракцион не удался; кокон легко сожрал больше пяти секунд, предшествовавших выстрелу, и кинул стрелка метров на двадцать в сторону.
Помимо злобного изумления и досады от неудачи, в глубине души покушавшийся на Алексея хитрец испытал и облегчение. Он шел на третье лично осуществляемое убийство уже не со столь легким сердцем, как в первых двух случаях; здесь риск непредвиденных и нежелательных последствий оказывался весьма серьезен. Алексей был даже не Вербицкий, и чем хорошим для окружающих чревата его смерть — совершенно невозможно было предвидеть. Фактически со стороны ночного гостя это был акт отчаяния. Через два часа после разговора в камере он начисто потерял Симагина, а это значило, что тот все-таки перешел к активным действиям, какого рода это будут действия, просчитать не удавалось. Несмотря на старательно демонстрируемую уверенность, ночной гость отнюдь не был уверен в себе. Он не знал, кто такой Симагин, и не знал его возможностей. И вот теперь — потерял. Этим довольно-таки нелепым, наскоро импровизированным убийством он надеялся заставить Симагина хоть как-то раскрыться, и вдобавок выиграть хотя бы несколько очков косвенно — травмировать Симагина еще одним поражением и тем ослабить его наступательную мощь, какова бы она ни была. Поскольку противу всех ожиданий ночного гостя, исход бероевского дела до сих пор оставался сомнителен, было особенно важно побыстрее сломить хотя бы Листрового, и самый галантный красавец в мире надеялся, что, убедившись в маниакальных наклонностях Симагина, следователь сдастся. Признает свою ошибку. Изверится и возненавидит убийцу, так ловко обманувшего его, прикинувшись невинной жертвой неких полумистических сил.
Но проклятый праведник своим гуманизмом опять перепутал ему все карты. Застукать жену с любовником — и начать беречь его, как зеницу ока, от посторонних посягательств! Конечно, самый остроумный собеседник в истории человечества не рассчитывал на то, что его противник в припадке ревности снизойдет, скажем, до того, что лично оторвет яйца сопернику; но то, как заботливо он запеленал поганца в ватку ровно той же плотности и интенсивности, что и ватка, укутавшая самых близких ему людей, доказывало: Симагин опасался за него как за родного, как, скажем, за Асю, как за Киру мог бы опасаться, если бы вовремя допер до того, что ей тоже грозит опасность, и явно боялся в случае его смерти снова угрызаться, казниться, терять силы… Такое могло привидеться разве лишь в кошмарном сне. Над сколькими же еще посторонними, совершенно случайными людьми он, наученный горьким опытом, поразвесил своих ангелов-хранителей? Над всем человечеством, что ли?
Нет, конечно; такое Симагину было не под силу. Но, действительно наученный горьким опытом и не желая больше отвлекаться на бессмысленный, изматывающий и отвлекающий обмен тактическими ударами, он прозвонил все связи всех людей, которых только смог припомнить как хотя бы когда-то ценных для себя, и теперь растопыривал в разные стороны мира больше двух тысяч постоянно действующих силовых коконов, чтобы раз и навсегда застраховаться от случайностей. Больше половины этого числа приходилось на тех людей, которых он вообще в жизни ни разу не встречал — но которые были в каких-то отношениях с теми входившими в первый круг близости, которых Симагин вспомнил как своих. Конечно, долго это продолжаться не могло, внимания и энергии такая перестраховка отнимала изрядно. Возможно, теперь он слегка переусердствовал — на молоке обжегшись, на воду дуют — но он не хотел больше угрызений. Надо было сосредоточиться.
Грубо говоря, самый действенный и, в сущности, единственно действенный способ принципиально изменить всю ситуацию разом — это прокрутить ее от начала с какой-то поправкой. Что это значит, если речь идет не о сборке, например, какого-то механизма, когда по завершении ее, как это часто бывает у начинающих кустарей, вдруг остаются лишние детали и надо заново разбирать механизм и пытаться вогнать избыточные загогулинки на какое-нибудь подходящее место; и не о написании, например, книги, где можно взять да и скомкать последний десяток страниц, а потом начать эпизод с новой первой фразы; и не об ошибочно выбранной после перекрестка улице, когда можно вернуться хоть на пятьдесят, хоть на пятьсот шагов назад и попробовать другой маршрут… Но — о жизни в целом?
Первое, что приходит в голову — и что первым и единственным пришло в голову ночному гостю, когда он пытался предугадать действия Симагина, — это повернуть время вспять к тому моменту, который ощущается как момент ложного выбора, а потом, скорректировав этот выбор, вновь запустить часы в обычном направлении и с обычной скоростью. Такой маневр называется темпоральной инверсией, и при небольших удалениях от точки ошибки он стопроцентно спасителен. Он уже применялся Симагиным в автоматическом режиме, когда охранные коконы реагировали без его специального вмешательства на попытку взорвать Асю, на попытку застрелить Алексея… Но в этих ситуациях сшивалась прореха между прошлым и будущим длительностью в какие-то секунды, и вдобавок — лишь для сугубо ограниченных масс. Волочь чуть ли не целый город в прошлое на двое-трое суток, чтобы аннулировать развитие общей ситуации и запустить ее развитие с начала, с момента, скажем, ухода Аси от Симагина в первое утро — задача, конечно, посильная, но неблагодарная. Потому что, во-первых, такая грандиозная работа потребует сама по себе предельных усилий и может уже не остаться ресурсов для коррекции ошибки. Во-вторых, совершенно непонятно, как эту ошибку корректировать и что противопоставить следующей атаке противника — а в чем будет заключаться эта атака, тоже еще неизвестно. В-третьих, основная задача, то есть то, из-за чего разгорелся весь сыр-бор — Антон — останется так же далека от разрешения, как и в самом начале. В лучшем случае поединок войдет в состояние автоколебаний, и в перспективе все равно будет только проигрыш, потому что коверкать мир точно направленными булавочными уколами, предоставляя ему дальше, после каждого укола, скатываться к дальнейшему ухудшению уже самостоятельно, под влиянием его собственных законов, энергетически и оперативно куда проще и легче, чем потом всякий раз целиком оттаскивать изуродованную область к тому моменту, который предшествует первому уколу, и, утирая пот с чела, едва дыша после такого напряжения, снова отдавать ее на волю того, кто колет — отдавать, понятия при этом не имея, как и где кольнут теперь. В худшем же случае уже на второй попытке противник найдет возможность ударить так, что инверсия окажется невозможной или, по крайней мере, не все проигранное сможет спасти.
Теоретически есть еще один способ. Дело в том, что история не постоянно катит по вероятностной плоскости, когда, пихай ее не пихай, нипочем не спихнешь с наиболее вероятного пути. Встречаются время от времени участки, напоминающие как бы скользкий мостик, по которому жизнь проносится исключительно по инерции, в состоянии более или менее неустойчивого равновесия; дунь легонечко, и все повалится влево или вправо. Достаточно переменить исход двух-трех не слишком даже значимых случайностей — и переменится направление всего движения. Значит, можно не тащить против течения времени тяжеленный невод с миром к моменту сопряжения с мало-мальски удовлетворительным прошлым. Вместо этого можно вслепую, почти наугад запустить руки в ушедшие времена, предшествующие всем событиям, которые необходимо отменить или изменить, нащупать там какую-то вероятностную вилку и перещелкнуть стрелки общего развития так, чтобы к нынешнему моменту и следа не осталось от всего того, что искорежил своим воздействием противник. Получится, что он долго и старательно корежил то, чего не было и нет.
Этот головоломный трюк чудовищно опасен. Прежде всего потому, что изменению, причем одному-единственному для данной вилки возможному, подвергнется весь мир. Избирательность воздействия и тщательность дополнительной корректировки будут стремиться к нулю. После того как стрелки на рельсах щелкнут, мир снова начнет развиваться по своим собственным законам, и подправлять развитие в тех или иных ограниченных областях, чтобы точнее добиваться поставленных целей, окажется невозможно. Просто лавина покатится несколько в ином направлении, нежели в первый раз. Да, говорил себе Симагин, новое направление кажется тебе сейчас лучшим, чем прежнее, и по основным параметрам, таким, например, как жив там Антон или нет, ты способен его с достаточной степенью точности оценить — но только по основным параметрам; какие сюрпризы помимо этого поджидают на новом пути, выяснится только тогда, когда путь будет пройден. Сам оставаясь здесь, в этом дне и в этом мгновении, ты получишь трансформированный мир, докатившийся именно до этого дня и этого мгновения, а каков он окажется, от тебя уже не будет зависеть, ты — стрелочник. Но ты в то же время — и причина этого мира; а потому все, что в этом мире будет тебе не нравиться, будет вызывать в тебе неприязнь, отвращение, боль — ляжет на твою, и только на твою, совесть.
Вдобавок развилку можно искать только в строго ограниченных временных рамках. Она не может предшествовать времени зачатия Антона, потому что, запустив течение вероятностного хаоса в иное русло, я могу попросту убить Антошку — невольно послужить причиной того, что Ася не повстречается с его отцом вообще, или повстречается, но несколько иначе, или ребенок у них родится в иное время — в общем, значит, это будет уже не Антон. Может быть, получится тоже неплохо — но не этого я добиваюсь.
И разумеется, она не может располагаться позже времени разгрома Целиноградского котла.
Пожалуй, ответ был очевиден. Однако Симагин, практически уже будучи уверенным, за какой рычаг ему придется тянуть, три с лишним часа потратил на бережное выщупывание едва ли не каждой секунды этих лет, чтобы убедиться наверняка. И чтобы, насколько это вообще возможно, представить себе хотя бы основные черты того несбывшегося мира, который он собирался, чего бы это ему ни стоило, превратить в сбывшийся и единственно существующий. Он покончил с этим минут примерно за пять до того, как Алексей позвонил в Асину дверь. А у Симагина тогда возникло еще одно дело.
В одиночной спецкамере Лефортовской тюрьмы в Москве, невыносимо скучая, медленно умирал грузный седой человек. Он, в общем-то, знал, что умирает. Предполагал даже, что умирает не просто так, а чьими-то вкрадчивыми, неторопливыми стараниями. Волей тех, кто держал его здесь и оттягивал, оттягивал суд, да так и оттянул до того, что все про всё забыли. Поначалу он готовился к суду и даже ждал его и надеялся, потому что всяко могло случиться, у него было еще немало сторонников; оттачивал фразы, обдумывал аргументы, пытался делать зарядку, чтобы хватило сил и чтобы не подвело в главный момент сердце. Потом, когда ему любезно сообщили — а до его сведения вообще очень любезно доводили все способное его огорчить, — что Янаев ушел в отставку и президентом Союза демократическими двуступенчатыми выборами избран Крючков, пожилой человек понял, что надежды нет; и стал равнодушен ко всему. Он знал теперь наверняка, что никакого суда не будет. Жизнь державы текла дальше по своему извилистому руслу, дробилась и бурлила на порогах, ветвилась узкими причудливыми рукавами в откалывающихся областях, гнила и цвела от гнили в заводях и затонах — никто даже в мыслях не хотел возвращаться вверх по течению. Зачем? Ни хлеба, ни электричества, ни пороха от таких возвращений не прибавится. За три года антисталинского треска, которым Горбачев нагло и глупо пытался накормить народ, народ это прекрасно понял.
Содержали человека, в сущности, неплохо. Кретины, развалившие страну — но иначе, чем он бы разваливал: не по-умному, не с пользой, а просто вдребезги; так, лохматой лапой стиснув хрупкую фарфоровую вазу в потугах ее удержать, вдребезги давит ее безмозглая горилла, — кретины эти не поглупели до того, чтобы унижать его физически: духотой, вонью, грязью, голодом. Нет. Им, вероятно, куда как приятнее было, чтобы он, отнюдь не в робе и отнюдь не с нар, смотрел «Время» и «Вести» по телевизору «Сони» из мягкого кресла, надев свой любимый свитер и любимые широкие брюки — и в полном сознании молча бесился, кусал губы, слеп от бешенства и бессилия. И бессильно бы умирал.
Но он постепенно приучил себя — знать бы только зачем, с какой такой великой целью? — не кусать губы, не беситься и не слепнуть, а смотреть все эти окаянные, словно специально для накручивания массовой паранойи выпекаемые новости как какую-нибудь «Рабыню Изауру», отрешенно, свысока и с усмешкой. Спасительное равнодушие начало посещать его к концу третьего года в камере — а к середине четвертого не осталось, кроме равнодушия, ничего.
Адвокат не появлялся с полгода. Даже правовую комедию — такую, в общем-то, недорогую и необременительную — ломать им стало уже лень. Незачем.