Стало не до анекдотов. Уже откровенно злобно, костеря начальство на чем свет стоит, метались пермяки среди наспех начирканных указателей и транспарантов:
   «Паспортный контроль», «Пограничный досмотр», «На пригородные поезда Горнозаводского направления билеты продаются только при наличии удостоверяющих личность документов и документов, удостоверяющих целесообразность данной поездки (командировочное предписание, родственный вызов, загородная прописка и пр.)», «При наличии заверенной врачом справки о тяжелой болезни или смерти родственника разовые визы оформляются вне очереди. Необходимо также предъявлять справку о том, что тяжело больной или умерший родственник проживает (проживал) именно в том населенном пункте, куда оформляется виза». Нечто подобное, как припомнил какой-то ветеран, он в сороковых в погранвойсках как раз служил — и слова его на все лады повторяли в городе и окрестностях, — переживали после войны деревеньки в Карпатах, в Бессарабии, когда Сталин по-живому кроил завоеванные земли; но тут-то, возмущались люди, ни войны, ни Сталина, сами же, бляха-муха, бумажки в урны кидали! И от того, что — сами, становилось еще тошней, и потому злости на тех, кто не кидал, потому что жил за рекой, в Российском Союзе, делалось еще больше.
   К осени же оказалось что, наоборот, в деревнях урожай поспел, а в город товарищ всенародно избранный президент завезти продовольствие забыл, не до того ему, у него по-настоящему серьезных дел невпроворот: какому дальнему зарубежью какой из национальных ресурсов УССР продать за немедленную валюту… и покатилась саранча теперь уже из города в деревни — по трем веткам, одна из которых волей-неволей вела за кордон. И у кого хоть какая-то родня могла найтись в Гурье, Ласьве, Мысах, Лешаках и дальше, дальше… словом, в чужедальней стороне; кто хоть припомнить мог какую-нибудь седьмую воду на киселе — с воем сносили, как вода в паводок, наспех понастроенные на вокзале контроли и досмотры и уже безо всяких билетов облепляли идущие к мосту электрички, и электрички эти приходилось в государственных целях отменять, и прущих на перроны горожан — отгонять с милицией и с ОМОНом. А сволочи, жирующие на российском берегу, спохватились и, позабыв, что мы их, паскуд, всю зиму и всю весну кормили, начали строить свои контроли и таможни уже у себя, в Перми Сортировочной, и, даже если удавалось горожанам на законном и полузаконном основании вырваться со своего берега, их безо всякого, понимаете ли, права тормозили на том.
   Ну а если действительно всерьез заболел кто-то? Ведь в Перми же все больницы, хоть ты тресни, в Перми! А если не в Перми, то где? Опять Краснокамск несчастный — да сколько в том Краснокамске койко-мест, сколько врачей? Да и какого они, извините за выражение, качества — не сравнить! Но разве что блаженный возьмет к себе лечить иностранца, и разве что блаженный ни с того ни сего повезет его за кордон. Повезешь — на КПП настоишься; не ровен час, права отнимут за чужака, а привезешь — его не примут, значит, обратно вези с тем же посвистом? Ну уж, дудки! А если кто-то по большому блату или за большую мзду попадал все ж таки в городскую больницу — его буквально помирать там оставляли: сестер не хватает, лекарств не хватает, шприцов не хватает, бинтов — и тех не хватает! Ну и в подобных условиях, натурально, сперва своим, а уж потом — так называемым россиянам. Чего с иностранцами возиться, от них все равно доброго слова не дождешься. У них своя страна есть, вон до сих пор здоровенная какая!
   А преступность? Бандитам и жуликам ведь на законы плевать, значит, и на границу плевать тоже с высокой колоколенки, бандит-жулик свое дело сделал и шасть за кордон! А ментам нельзя, им надо запрос подавать в консульский отдел с указанием причин преследования — а как, если ты преступника еще не задержал, а только гонишься за ним, указать причину, он же еще не пойман, значит, вина его не доказана!.. потом, если ухитрился убедительно запрос составить, жди разрешения, потом оформляй проездные документы… словом, можно уже и не суетиться, ищи после всех процедур ветра в поле. Некоторые ретивые блюстители порядка попробовали поначалу относиться к государственному рубежу как бандиты — рубежи, дескать, президенты напридумывали, у них свои игры, а нам надо людей защищать… ну, таким быстро рога пообломали. Кого понизили, кого уволили… Граница есть граница, правовое же государство строим! Мы наших бандитов чужакам в обиду не дадим! Что это получится, если ихние мусора у нас шнырять будут? И зачем нашим мусорам в ихнюю страну лазать? Пусть они сами со своими бандярами разбираются… Главное — не пускать ихних бандяр к нам! А хоть бы и огнем отгонять! Поэтому и менты, и погранцы стали, чуть что, постреливать — и с той стороны, и с другой. Ну и готово дело, пошли один за другим неспровоцированные обстрелы суверенной территории, потом — пограничные инциденты…
   Странно и дико было вспомнить, что еще год назад ездили туда-сюда и, не задумываясь об уже упавшей на реку границе, дружили, как всю предшествующую жизнь; посмеиваясь, трунили друг над другом: фу-ты ну-ты, иностранец! А костюмчик-то на той же фабрике пошит, что и у меня! У вас за границей хлеб почем? А водка? Смотри ты, все в точности как у нас! Ха-ха-ха!
   Нет, уже не в точности. Совсем не в точности. Загрохотала, дробя в кровавое месиво и в костную муку все живое, сверхпрочная сталь экономики, легированная извечной нашей способностью переносить верховное самодурство тем с большим смирением, чем с большей яростью его поносят в пустопорожних приятельских и семейных разговорах; извечной нашей страстью на ближних, таких же бесприютных и сирых, срывать зло за унижения и тяготы, наносимые дальними, до которых все равно, хоть на цыпочки встань, не дотянешься… Прямому политическому давлению люди с совестью и чувством чести противостоять могут. Подчас — могут долго противостоять. А люди сильные иногда способны противостоять ему долго и даже успешно, ведь проводниками давления, как правило, являются живые, конкретные противники, требующие сообщить, сознаться, отречься, предать; и, борясь с их домогательствами, упорно отвечая: «Никогда!», смеясь в ответ на запугивания и пытки, человек может гордиться собой, чувствовать себя крепостью света в царстве тьмы, защитником и спасителем тех, чьей крови жаждут дорвавшиеся до власти бандиты. Но некого спасать порядочностью в экономической душедробилке, некому противостоять, некому гордо плевать в лицо — кругом лишь такие же загнанные, обессиленные и одураченные сумасшедшей сутолокой люди, и верность близким приходится проявлять не мужественным хрипением следователю в лицо: «Они не знали… Они не читали…», но всего только унизительным стоянием в бесконечных, часа за два до открытия магазинов собирающихся очередях, каждодневным хитроумным добыванием то аспирина, то ботинок, то подсолнечного масла… и без конца, днем, ночью, за завтраком, в постели, с книжкой в руках или перед телевизором — деньги, деньги, деньги неотвязно… От этой изматывающей и подлой игры — тебе не отказаться, потому что в ней как бы и нет ничего подлого, просто нормальная жизнь, не политика, не идеология — быт; крутись-вертись, и все будет, а вот отказ от нее — действительно подл, и самые дорогие тебе люди рано или поздно тебя же назовут размазней, рохлей, чистоплюем и эгоистом и будут где-то правы, ибо по твоей милости, не по чьей-то, у них меньше денег, чем у таких же, как они и ты, соседей, они голоднее и хуже одеты, они чаще и тяжелее болеют, чем соседи — такие же, как они и ты… и мало-помалу эти самые соседи и начинают казаться тебе единственными противниками — хитрыми, алчными, беспощадными, в борьбе с которыми дозволены любые средства.
   Разнобережные цены то на один товар, то на другой, то на несколько разом поползли друг от друга сперва как две отвратительные, но медлительные улитки, однако вскоре — уже как два шустрых навозных жука. Выгодным оказалось возить, скажем, ту же водку с берега на берег; сначала каждый старался сам по себе кустарно, дико, просто чтобы не скатиться в нищету — потом, как всегда в мире преступном, победили организованность и централизация. Перевозчики начали уже всерьез отстреливаться от погранцов, привыкших безмятежно, безнаказанно и безответно палить поверх голов нарушителей, рвущихся кто сестренку навестить в городской больнице, кто пользительных ягод в деревне для ребенка прикупить — отстреливаться уже и из автоматов, и из гранатометов, и погранцы, осатанев от нежданно настоящих потерь, теперь по любому случаю стреляли уже на поражение; уже привлекали то и дело войска; уже вот-вот должны были ввести собственную валюту…
   К тому времени, когда и всенародно избранные, и единолично назначенные столичные деловары обеих стран, поделив наконец территорию, поделив заводы и руду, сообразили, что в одиночку и тем и другим — шатко, и запели об общности стратегических интересов, о необходимости интенсифицировать интеграционные процессы; к тому времени, когда волнами, пошли президентам на подписи и Верховным Советам на ратификации всевозможные договоры о всевозможном сотрудничестве; к тому времени, когда пресса и телевидение разом, будто по команде — собственно, почему «будто»? — принялись умильно — и тошнотворно для всех, кто хотя бы слегка знал, как все происходит на самом деле — восхищаться тем, что, скажем, пограничник с одной стороны, рискуя собой, спас тонущего в реке ребенка со стороны другой или что врачи одной страны бескорыстно оказали помощь случайно подвернувшемуся им под руку болящему другой страны, — уже ничего нельзя было поправить. Люди начали ненавидеть друг друга, и семеро из десяти были уверены, что на том берегу — дармоеды, воры, паразитирующие на наших бедах, а потому всеми силами их усугубляющие. И то и дело слышалось и там и здесь: эти сволочи из-за речки… гады, гады, гады, вот так прямо подошли, стрельнули и убили!.. да побожусь, нет у меня там брата!..
   Родители Симагина осели в родной деревеньке — в получасе езды электричкой от границы, на российской стороне. И мотаться взад-вперед на старости лет, да еще при нынешних сложностях и дороговизнах, было им уже не под силу, и свежий воздух да работа на земле казались куда как лучше для пожилого здоровья, чем бессмысленное пенсионерское сидение в городской сутолоке и духоте, и еда со своего огорода ощутимо была пользительнее и доступнее, чем дорогая магазинная гниль. Да еще — они не говорили об этом, но молчаливо надеялись оба, мама — целомудренно и робко («может, он девушку захочет пригласить…»), отец — с мужской прямотой («вдруг он как раз в кровать кого затащит, а у старухи моей опять астма разыграется, или со мной чего…»), что, располагая квартирой одиноко и безвозбранно, их помаленьку стареющий сынок с большей вероятностью сумеет все-таки наладить свою личную жизнь.
   После завтрака Андрей Симагин-старший неторопливо и с удовольствием, в сопровождении степенно обнюхивавшей и мстившей углы Жульки сходил по воду — к милому сердцу колодцу, странным образом расположившемуся на холме, с которого упоительно распахивались лесистые, всхолмленные синие горизонты — Симагин-старший всегда там останавливался на минутку и любовался; потом — в единственный в деревне магазинчик, притулившийся метрах в полусотне за переездом, думая, может быть, купить хлеба, но купил просто немного серой, комковатой муки, потому что ничего иного в магазине и не было — разве что очередь и древнее, от руки написанное объявление на весах: «Инвалиды и ветераны ВОВ обслуживаются в неочереди» — именно «в неочереди», так там было написано, и Симагин-старший всякий раз, торча тут, с внутренней ухмылочкой пытался представить, как существует очередь, а существует еще и неочередь. Стоит, дескать, терпеливо такая длиннющая неочередь… Анастасия Симагина тем временем мыла после завтрака посуду в ручье на краю участка — участок был большой, но не очень удобный, склоном; выходящий длинной стеной на улицу огромный, почернелый и за полтора века своего тут стояния перекосившийся дом грелся на солнышке на самом верху и в самом широком месте, а две ограды тянулись от него вниз, постепенно сходясь, и в нижнем углу из-под одной ограды вытекал и под другую тут же утекал чистый ручеек с песчаным ложем. Хорошо было, подстелив телогрейку, примоститься на дощечке и, слушая нескончаемое мирное журчание, размеренно и без суеты тереть с песочком миски, ложки, тарелки… Колодезную воду они употребляли только пить.
   Потом Анастасия Симагина завела какое-никакое печево из купленной мужем муки, а Андрей Симагин-старший, как обычно, занялся картофелем. Колорадский жук, мерзкая скотина, про которую в их местах еще лет пять-семь назад и слыхом никто не слыхивал, свирепо жрал ботву все лето напролет, и обязательно надо было, чтобы сберечь второй хлеб, изо дня в день обходить поле борозда за бороздой, одной рукой держа баночку, на донце которой был налит бензин, керосин или, на худой конец — вода, а другой крутя-вертя картофельные листы и при необходимости ногтем, аккуратненько, чтоб не дай Бог, не раздавить тварь на листке — листок повреждается отравой, чернеет — сковыривать в баночку отвратительные, прожорливые, уже самим видом и цветом своим ядовитые личинки; одни здоровенные, жирные, с полногтя ростом, другие едва вылупившиеся, мелкие, как тли. Листочек, на котором обнаруживалась кладка, приходилось отрывать весь. Иногда за день набиралось полсотни личинок, иногда — полтораста… После каждых двух борозд Симагин-старший с трудом разгибался — поясница хрустела, — поправлял вечно норовящие свалиться и потому укрепленные на ушах резинками очки, присаживался на лавочку и отдыхал, слушая птиц. Курить он бросил еще тот год — и дорого, и не достать; и говорят, вредно.
   Он прошел уже шесть борозд и отдыхал в третий раз — Настя, на минутку оставив стряпню, принесла ему попить, а потом вернулась в дом, и только старая Жулька рядом осталась, прилегла с тяжким вздохом, умостивши голову на лапы, прикрыв глаза и с рассеянным дружелюбием постукивая хвостом об землю — когда с улицы, из-за забора, донесся приближающийся клекот безрадостно карабкающейся на подъем машины. Машины здесь часто ездили — одна-единственная улица пересекала деревню в длину, параллельно железке; раньше по ней то и дело гремели в поле — с поля комбайны, так что дом ходуном ходил и стекла дребезжали; теперь комбайнов стало меньше, но больше зудливо, будто пилой по мозгам, завывающих мопедов. Однако сейчас, судя по звуку, была именно машина, и не грузовик даже, а легковая.
   Остановилась.
   Громко, от души помолотили кулаком в запертые изнутри ворота. Жулька вскочила с лаем. Кого это принесло? — подумал Симагин-старший, поднимаясь и сдвигая очки на темя.
   — Хозяева! — нетерпеливо закричали с улицы. — Есть кто?
   — Есть, есть! — тоже на повышенных тонах отозвался Симагин-старший. — Иду, не спеши! Тихо, Жуля. Тихо! Кому сказал!
   Он подошел к воротам и отпер крепкую деревянную задвижку прорезанной в левой воротине калитки, не без труда вытащив ее из массивной железной скобы. Не собираясь нынче уже никуда выходить, он привычно заперся, вернувшись из магазина. Мало ли что… Он по склону спустится, Настя дома одна, ничего с кухни не видит из-за печи — заходи кто хочет, бери что понравилось. Прежде так и жили — да теперь времена не те.
   На улице стоял «газик», заляпанный дорожной грязью — дождливо было в последние недели, дождливо и прохладно — а прямо перед калиткой стояли знакомый милиционер из Краснокамска и трое молодых, крепких ребят в штатском.
   — Здорово, дядя Андрей, — явно стесняясь, сказал милиционер и козырнул.
   — Здравствуй, Семеныч, — ответил Симагин-старший.
   — Тут, дядя Андрей, такое дело… — промямлил милиционер и, сдвинув фуражку на затылок, вытер ладонью лоб. Один из стоящих чуть позади него штатских выступил вперед и скучливо-официальным голосом спросил:
   — Вы Симагин Андрей Петрович?
   — Я, — ответил Симагин-старший. Тогда штатский одним летящим движением добыл откуда-то чуть ли не из воздуха просторный лист бумаги, махнул им перед лицом Симагина-старшего и тут же испарил опять невесть куда.
   — Вот постановление на обыск.
   И, буквально отодвинув Симагина-старшего плечом, как легкую мебель, он мимо него пошел во двор, остальные — за ним следом. Милиционер прошел мимо старика последним, беззвучно сделав ему отчаянное лицо и чуть разведя руками — дескать, ничего не понимаю и ничего не могу сделать.
   Только тут у Симагина-старшего обмякли ноги. Он оперся ладонью о воротину. Воротина домашне скрипнула. Но сейчас родной звук прозвучал не успокоительно, а наоборот — сиротливо и беззащитно.
   Дом перестал быть убежищем.
   И тогда из-за «газика» выступили братья Архиповы из углового дома под кедром и, стараясь не глядеть на Симагина, не глядеть даже в его сторону, юркнули вслед за милиционером. Понятые, понял Симагин.
   — День добрый, Архиповы! — громко сказал им вслед Симагин, еще не в силах оторваться от опоры. Не оборачиваясь, братья одинаковым движением присели и втянули головы в плечи, на миг сбившись с шага, а потом старший сдавленно крутнулся на Симагина и, раздернув губы, так что на миг обнажились два верхних резца, сказал торопливо:
   — Здрасьте, дядя Андрей!
   — Что-то тарахтелка ваша давно мне плешь не проедала, — сказал Симагин. — Или сломалась опять? Прикатывайте, сызнова погляжу.
   — Бензину нет, дядя Андрей, — ответил старший Архипов, и они, семеня, побежали за милицией в дом.
   А Настенька там одна, вспомнил Симагин, оттолкнулся от воротины и потопал вслед.
   Настя сидела на ветхом венском стуле посреди комнаты и уже, как сразу понял Симагин, задыхалась. А перед нею стоял скучающе-официальный старший штатский и сухо читал ей по той, видать, бумаге, которую показал Симагину лишь мельком:
   — …Ввиду близости государственной границы Российского Союза Советских Социалистических Республик и вызываемой этим обстоятельством угрозы национальному достоянию Союза подлежат безусловно изъятию все имеющие отношение к научной тематике бумаги, книги справочники, записи и черновики, а также обнаруженные при обыске приборы, детали приборов, модели, детали моделей…
   Сумасшествие какое-то, подумал Симагин, слыша официального будто сквозь вату. Как они собираются отличать имеющие отношение книги от книг, не имеющих отношения? Или как они отличат детали моделей от моего слесарного набора? Это ж просто чего хошь, то и хватай… Настеньке-то как худо, Господи! Архиповы, по-прежнему втянув головы в плечи, нерешительно озирались.
   — Да что стряслось-то? — крикнул Симагин. Старший штатский обернулся к нему.
   — Вот ордер, — ответил он и опять махнул в его сторону своей бумажонкой — словно это объясняло все.
   — Ну, — сказал другой штатский, — поехали, что ли? И так провозимся тут…
   Провозиться им действительно грозило. Дом был большой, когда-то Симагины имели крепкое хозяйство. Но теперь жилых комнат осталось только две, другие пустовали; основную же часть домины занимали всевозможные погреба, чуланы да клети, где какой только пыльной рухляди не скопилось за десятилетия. Атомный котел тут было, наверное, не спрятать, но приборы и, в особенности, детали приборов сотнями могли таиться среди пересохших, с до войны, наверно, висящих хомутов, закопченных керосинок, ржавых пил, сломанных стульев без ножек…
   Штатские споро принялись за книги. Архиповы переминались с ноги на ногу, потом принялись тоскливо, с прискуливанием зевать. Озираться им вскоре надоело, и они попросту окаменели, подпирая спинами стену и глядя в пол. Милиционер маялся. Потом вдруг просветлился лицом, будто найдя наконец выход из весьма затруднительного положения, и, сказавши: «Перекурю пойду на крылечко», скатился вниз и надолго пропал. Штатские поначалу работали молча — наводили порядок не за страх, а за совесть: трясли, раздирали, разбрасывали, даже простукивали… Потом постепенно отмякли; старший начал посвистывать сквозь зубы, двое других принялись вполголоса, но чем дальше, тем темпераментнее обсуждать последний футбол.
   Симагины не разговаривали. О чем тут говорить? Бред и страх. Что с Андрюшей? Вот все, о чем старики могли бы сейчас говорить — но не при этих же. Симагин, набычась, стоял у двери и время от времени взглядывал на жену, но незаметно, украдкой; он не хотел, чтобы она видела, что он за нее беспокоится. Вроде бы ей полегче стало. Успокоилась маленько.
   И, стоило ему это подумать, Настя всколыхнулась на стуле и даже всплеснула руками, как бы что-то ловя в воздухе:
   — Это же Андрюшины письма!
   Штатский, будто не слыша, пару раз подбросил на ладони изъятую из верхнего ящика комода толстую связку писем, перетянутую завязанной красивым аккуратным бантиком розовой ленточкой, протрещал большим пальцем по ее краю, словно по краю колоды карт, и кинул всю связку в большой полиэтиленовый мешок, стоящий на полу и сыто проседающий прямо на глазах.
   — Да что ж вы делаете! — крикнула Настя.
   — Не волнуйтесь, мамаша, не волнуйтесь… — пробормотал старший штатский, не отрываясь от своей работы.
   Настя затихла — но через минуту Симагин почувствовал ее взгляд. Повернулся к ней. Она, бессильно распластавшись на стуле и виновато улыбаясь, делала ему глазами знаки и беззвучно шевелила губами: задыхаюсь. Симагин, вздрогнув, стремительно шагнул в кухню, где жила их аптечка.
   — Стойте на месте! — повелительно гаркнул старший штатский. Архиповы одинаковым и одновременным движением подняли головы смотреть.
   — Жене нужно принять лекарство, — сдерживаясь, сказал Симагин.
   — Какое лекарство?'
   — Не помню, как называется… иностранное. Чтоб дышать.
   — Покажите. И без глупостей, Симагин!
 
   Мама, паляще почувствовал Симагин в камере. И тут же раздался голос из-за двери:
   — Симагин, на допрос!
   Приступ астмы он снял мгновенно, еще дверь камеры не успели раскупорить. Это-то уж он мог позволить себе. Но ведь опять чуть не проворонил! Автономный защитный кокон, поставленный им над родителями, прикрывал от любых мыслимых потусторонних воздействий — но против людей он был бессилен. И потому, если б Симагин не успел вмешаться, дело могло окончиться худо.
   Разумеется, для него не составило бы труда идиотски испепелить вторгшихся в дом непрошеных гостей или перебросить их в Антарктиду или на Альфу Эридана… да что говорить. Но дальше-то? На том поединок и кончился бы, потому что вместе с этими тремя задохнулся бы или превратился в ледышку он сам. У них родители — а они кормильцы. У них дети — которые их любят. Лет через двенадцать одному из них суждено… И прочее, и прочее. Паралич от вины — полный и мгновенный.
   Ощутив себя на какую-то долю секунды в знакомом с детства огороде, Симагин слегка размяк и, пока его вели, позволил себе минуту отдыха. Дышать было больно, особенно стоя, и тем более при ходьбе; а в пах словно закачали сгусток расплавленного свинца, тяжко и нестерпимо мотающийся влево-вправо. Хоть о чем-то приятном необходимо было подумать, а то уж совсем беспросветно. А чувство, что все беспросветно — гарантия поражения. И он вспомнил себя маленького — как он, едва приехав с родителями из Ленинграда, едва дойдя с электрички до дому и переодевшись в вольготное деревенское, обеими руками, на манер снегоочистителя, сосредоточенно и стремительно метет малину, потом красную смородину, черную смородину, опять красную смородину, опять малину, крыжовник — до оскомины во рту и урчания в животе… а над ним — необозримое, полное солнца и птиц небо без этажей и проводов! а тут бабушка, грузно переваливаясь, выходит на крыльцо и кричит: «Ондрюша! Шанежки стынут! Ватрушки стынут!» И как в единственное лето, когда они приехали туда на отпуск втроем с Антоном и Асей, те же ягоды метет уже Антон, и бабушка, пекущая ватрушки и шаньги — уже мама Симагина, а прежняя бабушка давно переселилась на запущенное деревенское кладбище, отстоящее от деревни километра на полтора, и идти все вверх, вверх, среди лугов, потом близ опушки, по красноватой земле проселочной дороги, правее знаменитого холма, с которого на закате так сладко, сидя в цветах по самый подбородок, смотреть на проходящие внизу поезда… дотошный Антошка все пытался выяснить у местных, как правильно холм пишется, через какую букву — Чалпан, Чолпан или Челпан, но никто не мог ему сказать; какие тебе буквы, Господь с тобой — все на слух, из века в век… И как славно они тогда катили на поезде — то и дело чем-нибудь закусывая, перекусывая, а потом затевая трапезу всерьез, и Ася так заботливо, так ласково и радостно расстилала на столике салфетку, чистила обоим мужчинам, а потом уж себе, неизменные дорожные яички, сваренные вкрутую, а Симагин резал истекающие соком помидоры и благоуханные, хрустящие свежие огурцы, и на всех остановках они выходили подышать свежим воздухом и размяться — в ту пору совсем еще не страшась, что вещи украдут или обчистят карманы — и смаковали удивительные, исконные названия этих остановок, так же отличающиеся от всех этих бесчисленных пристоличных Первомайской и Черных Речек, как живые люди отличаются от манекенов: Тешемля, Кадуй, Комариха, Шексна и еще какой-то совсем невероятный, потрясающий Никола-Угол… и на одной из них уж не вспомнить, на какой именно, из репродуктора прозвучало наконец вместо обычного дистиллированного «Поезд отправляется» родное, распевное «Поезд отправля-атца», и Симагин даже засмеялся от счастья, вожделенно потер ладони: «Ну все, ребята! Урал приближается!» — на что Ася и Антон принялись с хохотом дразнить его: «Урал приближа-атца! Урал приближатца!»