Страница:
Граф Захар Григорьевич Чернышёв не мог ответить на этот вопрос – он умер.
Тогда оба адъютанта покойного фельдмаршала, полковник Иван Тургенев и полковник Николай Ртищев, письменно показали, «что все сии книги изданы были по собственному повелению покойного генерал-фельдмаршала и токмо к народной пользе». Но не прошло и месяца, как московский обер-полицеймейстер генерал-поручик Архаров получил новое именное повеление: «Произвести у Новикова ревизию и конфисковать напечатанную ругательную историю ордена иезуитского, ибо, дав покровительство наше сему ордену, не можем дозволить, чтоб от кого-либо малейшее предосуждение оному учению было». Во всём мире, даже в самом Риме, орден был запрещён, и его кровавые и грязные махинации были разоблачены, а Екатерина приютила иезуитов и даже разрешила им открывать школы для воспитания детей.
И вот теперь новый удар. Генерал-губернатором Москвы императрица назначила грубого, льстивого, беспринципного графа Якова Александровича Брюса, про которого говорили: «Брюс, да не тот», имея в виду славного сподвижника Петра, его предка.
Гамалея, Тургенев, Ртищев должны были уйти из канцелярии генерал-губернатора. Брюс начал яростную борьбу с «просветителями». Вскоре он получил указ Екатерины: «Проверить московские больницы, школы и аптеки, основанные скопищем известного нового раскола», а вслед за ним пришло ещё одно повеление:
«В рассуждении, что из типографии Новикова выходят многая странныя книги, прикажите губернскому прокурору, сочиня роспись оным, отослать её с книгами к преосвященному архиепископу Московскому, а его преосвященство имеет особое от нас повеление как самого Новикова приказать испытать в законе нашем, так и книги его типографии освидетельствовать, и что окажется, нам донести и Синод наш уведомить. Сверх того нужно, чтобы вы согласились с преосвященным архиепископом об определении одного или двух из духовных особ, вместе с светскими, для освидетельствования книг из новиковской и других вольных типографий, где что-либо касается до веры или дел духовных, и для наблюдения, чтобы таковыя печатаны не были, в коих какие-либо колобродства, нелепые умствования и раскол скрываются».
И об этом указе Новиков знал. Теперь он должен был решать, как ему действовать дальше. И он ждал, когда его вызовет Брюс, для того чтобы принять это решение.
Ждать пришлось недолго – повестка, вызывающая его к генерал-губернатору, пришла в тот же день, но незадолго до выезда Новикова в генерал-губернаторство приехал секретарь митрополита Платона, молодой, приятный и ласковый священник, и пригласил его приехать к его преосвященству. Новиков сказал, что приедет тотчас, как только его отпустит генерал Брюс.
Новый генерал-губернаторский дом на Тверской улице был зданием казённым. Но каждый главнокомандующий, поселяясь в нём, создавал тот стиль дома, который отражал характер хозяина. При графе Чернышёве это был особняк дворянина-просветителя, у которого правителем канцелярии состоял человек исключительной честности и монашеского образа жизни – Гамалея, а адъютантами Ртищев и Тургенев. Все они были основателями «Дружеского учёного общества», участниками «Типографической компании» и сотрудниками новиковских изданий. Они в значительной степени отражали дух либерально-оппозиционного дворянства, который господствовал в Москве.
Генерал-адъютант и сенатор Яков Александрович Брюс был из тех военных, которые не прославились ни в какой баталии, но зато ценились начальством за исполнительность, к тому же жена его, Прасковья Александровна Брюс, умная, хитрая, весьма образованная для своего времени женщина, была интимной приятельницей Екатерины. Так что генерал Брюс, и не обладая особым умом, мог процветать отлично. Недаром зять его Румянцев-Задунайский, каждый раз встречая «Брюсшу», задавал ей иронически один и тот же вопрос:
– Ну, как дурак твой живёт, небось отлично! Таким на свете куда легче жить!..
И теперь, поднимаясь по лестнице, покрытой красным ковром, Николай Иванович Новиков знал, что ему предстоит тяжёлый разговор.
В зале с красными штофными обоями, золочёной мебелью и гербами на шелку его встретил угрюмый полковник, выслушал молча и скрылся за высокой двойной дверью. Через несколько минут он вышел и, глядя в сторону, процедил:
– Его сиятельство просят обождать-с.
Буква «с» вышла со свистом. Новиков присел, осмотрелся. В зале было пусто. Нежилая тишина господствовала в доме. Очень глухо откуда-то доносились голоса, адъютант, сидевший за столиком перед дверями, прислушивался к ним, и лицо его отражало всё происходящее за дверью. Наконец дверь открылась, и из неё вышел высокий пузатый купец в великолепных сапогах, тончайшей шёлковой рубашке, подпоясанной поясом с кистями, и щёгольской поддёвке. Длинные волосы, стриженные «под скобку», падали на квадратное с калёным носом лицо.
Купец остановился, вынул кумачовый платок из кармана, обтёр шею, лицо, посмотрел вокруг дикими, ничего не понимающими глазами и сказал:
– Ну… – Потом подумал и прибавил: – Ну и ну… – и зашагал к выходу.
Адъютант встал и, не сгибая ног, покатился в кабинет, как будто он был на коньках, потом выехал назад и сказал, полусогнув правую руку в локте в сторону двери:
– Его сиятельство просят-с!
И под свист буквы «с» Новиков вошёл в кабинет.
Николай Иванович и сам крупный мужчина, но Брюс перед ним казался памятником.
Он был в генерал-адъютантском мундире со звёздами и при регалиях, за ухом у него торчало перо, на столе лежали бумаги. «Подьячий в мундире», – промелькнуло в голове у Новикова.
Не здороваясь и не приглашая сесть, Брюс начал рубить слова медным голосом, которым командуют на парадах:
– Ея величество соизволили повелеть прекратить всякие колобродства, через тайные общества в Москве происходящие, а также освидетельствовать книги, из вашей типографии исходящие, кои способствуют расколу и нелепостям и даже чёрный народ могут привести в неистовство. Посему я приказал опечатать вашу типографию и книжные склады губернскому прокурору, а вас призвал, дабы вы могли искренним раскаянием искупить вину свою перед престолом и отечеством… – Брюс так же неожиданно замолчал, как и начал, и, схватив из-за уха перо и подвинув лист чистой бумаги, сел, приготовляясь писать.
Николай Иванович пожал плечами и посмотрел на главнокомандующего пристально.
– Может быть, мне дозволено будет сесть?
– Садитесь, поручик, – прохрипел Брюс.
– Я, ваше высокопревосходительство, издаю книги и журналы по договору с Московским университетом, а также состою членом «Типографической компании», многие книги выпускающей. Вся сия деятельность, на законных основаниях происходящая, ставит перед собой не корыстные цели прибытков и наживы, а задачу просвещения народа, распространения знаний, умножения числа людей нравственных, любящих свою родину и беззаветно ей преданных.
Брюс слушал его внимательно, потом не выдержал, рявкнул:
– Перестаньте, сударь, изъясняться со мной, как с ребёнком. В изданиях ваших не прекращаются нападки на дворянство и помещиков. Что же касаемо вопросов религиозных и нравственных, то, хотя сие не по моей части, мне доподлинно известно, что толкуются они вами не в духе христианского смирения и уважения к властям предержащим, а именно в смысле внушения крестьянам и городской черни дикого понятия о равенстве всех людей и неуважения к дворянскому сословию… К тому же бесплатная раздача хлеба крестьянам, отказ от взимания оброка в имениях лиц, входящих в ваше общество, содержание вами бесплатных школ, больниц и аптек для народа, якобы на том основании, что государство ему помощи в том не оказывает, – все сии действия, по наружности якобы благообразные, по существу суть колобродства, против высочайшей власти измышляемые. Посему я приказал все изданные вами книги опечатать и касаемые к гражданской части направить для просмотра господину московскому прокурору Тайльсу, а имеющие отношение к вопросам нравственным и религиозным – к его преосвященству митрополиту Платону. Вас же предупреждаю, что ежели обнаружатся преступные издания, через цензуру не прошедшие, то понесёте вы наказание по закону!
Главнокомандующий встал, поднялся и Новиков. Николай Иванович вдруг почувствовал усталость и скуку и спросил спокойным голосом человека, которому не о чем больше говорить:
– Давно ли, ваше высокопревосходительство, изволите быть в офицерских чинах?
Брюс помолчал, удивлённый этим вопросом, но потом ответил ворчливо:
– Я, голубчик мой, тридцать лет служу престолу и отечеству…
– Что касаемо меня, – сказал Новиков, откланиваясь, – то я более двадцати лет служу своему народу и отечеству, хотя и без чинов, и служба сия не пройдёт бесследно для потомков…
…Митрополит Платон выслушал внимательно рассказ Новикова о посещении им главнокомандующего и задумался.
– Да, сын мой, – сказал он, – ныне наступают времена, когда и христианская помощь ближнему рассматривается как дело противогосударственное. Держат миллионы людей в рабстве противоестественном, потому и боятся просвещения угнетаемых. А потом жалуются на бунты и недовольство народное: не понимают того, что против французской заразы два есть токмо средства – обуздание жестокости помещиков и христианское воспитание.
Новиков вздохнул:
– Однако, ваше преосвященство, вам надлежит дать письменное заключение по сему делу. Без него едва ли возможна будет дальнейшая деятельность не только «Типографической компании», но и моя личная…
Платон усмехнулся, в глазах его появились весёлые огоньки:
– Да, нынешний главнокомандующий и завистлив, и умом не блещет. Намедни пригласил меня на обед да и говорит: «И чего так Суворова и Румянцева прославляют. Суворов токмо и может, что на клиросе петь. Румянцеву давно пора на покой, а уж предшественник мой, покойный граф Чернышёв, был совсем дурак». А я ему в ответ: «У нас в России мало людей, подобных Румянцеву, Суворову, Чернышёву, куда ни посмотришь, всё Брюс да Платон». – И митрополит засмеялся, вспомнив вытянувшуюся физиономию главнокомандующего. Потом лицо митрополита стало строгим. Он поднялся, и перед Новиковым был уже не добродушный, умный и весёлый старец, а суровый церковный пастырь, в котором говорили непреклонность и огонь веры. – Дело это мы рассмотрим, исходя из нашей совести и ответственности перед престолом Всевышнего, а мнение наше сообщим ея величеству…
Новиков молча глубоко поклонился и вышел.
Через несколько дней Брюс, раскрыв рот, от удивления, читал следующее письмо митрополита Платона императрице, присланное ему в копии:
Часть вторая
11
Тогда оба адъютанта покойного фельдмаршала, полковник Иван Тургенев и полковник Николай Ртищев, письменно показали, «что все сии книги изданы были по собственному повелению покойного генерал-фельдмаршала и токмо к народной пользе». Но не прошло и месяца, как московский обер-полицеймейстер генерал-поручик Архаров получил новое именное повеление: «Произвести у Новикова ревизию и конфисковать напечатанную ругательную историю ордена иезуитского, ибо, дав покровительство наше сему ордену, не можем дозволить, чтоб от кого-либо малейшее предосуждение оному учению было». Во всём мире, даже в самом Риме, орден был запрещён, и его кровавые и грязные махинации были разоблачены, а Екатерина приютила иезуитов и даже разрешила им открывать школы для воспитания детей.
И вот теперь новый удар. Генерал-губернатором Москвы императрица назначила грубого, льстивого, беспринципного графа Якова Александровича Брюса, про которого говорили: «Брюс, да не тот», имея в виду славного сподвижника Петра, его предка.
Гамалея, Тургенев, Ртищев должны были уйти из канцелярии генерал-губернатора. Брюс начал яростную борьбу с «просветителями». Вскоре он получил указ Екатерины: «Проверить московские больницы, школы и аптеки, основанные скопищем известного нового раскола», а вслед за ним пришло ещё одно повеление:
«В рассуждении, что из типографии Новикова выходят многая странныя книги, прикажите губернскому прокурору, сочиня роспись оным, отослать её с книгами к преосвященному архиепископу Московскому, а его преосвященство имеет особое от нас повеление как самого Новикова приказать испытать в законе нашем, так и книги его типографии освидетельствовать, и что окажется, нам донести и Синод наш уведомить. Сверх того нужно, чтобы вы согласились с преосвященным архиепископом об определении одного или двух из духовных особ, вместе с светскими, для освидетельствования книг из новиковской и других вольных типографий, где что-либо касается до веры или дел духовных, и для наблюдения, чтобы таковыя печатаны не были, в коих какие-либо колобродства, нелепые умствования и раскол скрываются».
И об этом указе Новиков знал. Теперь он должен был решать, как ему действовать дальше. И он ждал, когда его вызовет Брюс, для того чтобы принять это решение.
Ждать пришлось недолго – повестка, вызывающая его к генерал-губернатору, пришла в тот же день, но незадолго до выезда Новикова в генерал-губернаторство приехал секретарь митрополита Платона, молодой, приятный и ласковый священник, и пригласил его приехать к его преосвященству. Новиков сказал, что приедет тотчас, как только его отпустит генерал Брюс.
Новый генерал-губернаторский дом на Тверской улице был зданием казённым. Но каждый главнокомандующий, поселяясь в нём, создавал тот стиль дома, который отражал характер хозяина. При графе Чернышёве это был особняк дворянина-просветителя, у которого правителем канцелярии состоял человек исключительной честности и монашеского образа жизни – Гамалея, а адъютантами Ртищев и Тургенев. Все они были основателями «Дружеского учёного общества», участниками «Типографической компании» и сотрудниками новиковских изданий. Они в значительной степени отражали дух либерально-оппозиционного дворянства, который господствовал в Москве.
Генерал-адъютант и сенатор Яков Александрович Брюс был из тех военных, которые не прославились ни в какой баталии, но зато ценились начальством за исполнительность, к тому же жена его, Прасковья Александровна Брюс, умная, хитрая, весьма образованная для своего времени женщина, была интимной приятельницей Екатерины. Так что генерал Брюс, и не обладая особым умом, мог процветать отлично. Недаром зять его Румянцев-Задунайский, каждый раз встречая «Брюсшу», задавал ей иронически один и тот же вопрос:
– Ну, как дурак твой живёт, небось отлично! Таким на свете куда легче жить!..
И теперь, поднимаясь по лестнице, покрытой красным ковром, Николай Иванович Новиков знал, что ему предстоит тяжёлый разговор.
В зале с красными штофными обоями, золочёной мебелью и гербами на шелку его встретил угрюмый полковник, выслушал молча и скрылся за высокой двойной дверью. Через несколько минут он вышел и, глядя в сторону, процедил:
– Его сиятельство просят обождать-с.
Буква «с» вышла со свистом. Новиков присел, осмотрелся. В зале было пусто. Нежилая тишина господствовала в доме. Очень глухо откуда-то доносились голоса, адъютант, сидевший за столиком перед дверями, прислушивался к ним, и лицо его отражало всё происходящее за дверью. Наконец дверь открылась, и из неё вышел высокий пузатый купец в великолепных сапогах, тончайшей шёлковой рубашке, подпоясанной поясом с кистями, и щёгольской поддёвке. Длинные волосы, стриженные «под скобку», падали на квадратное с калёным носом лицо.
Купец остановился, вынул кумачовый платок из кармана, обтёр шею, лицо, посмотрел вокруг дикими, ничего не понимающими глазами и сказал:
– Ну… – Потом подумал и прибавил: – Ну и ну… – и зашагал к выходу.
Адъютант встал и, не сгибая ног, покатился в кабинет, как будто он был на коньках, потом выехал назад и сказал, полусогнув правую руку в локте в сторону двери:
– Его сиятельство просят-с!
И под свист буквы «с» Новиков вошёл в кабинет.
Николай Иванович и сам крупный мужчина, но Брюс перед ним казался памятником.
Он был в генерал-адъютантском мундире со звёздами и при регалиях, за ухом у него торчало перо, на столе лежали бумаги. «Подьячий в мундире», – промелькнуло в голове у Новикова.
Не здороваясь и не приглашая сесть, Брюс начал рубить слова медным голосом, которым командуют на парадах:
– Ея величество соизволили повелеть прекратить всякие колобродства, через тайные общества в Москве происходящие, а также освидетельствовать книги, из вашей типографии исходящие, кои способствуют расколу и нелепостям и даже чёрный народ могут привести в неистовство. Посему я приказал опечатать вашу типографию и книжные склады губернскому прокурору, а вас призвал, дабы вы могли искренним раскаянием искупить вину свою перед престолом и отечеством… – Брюс так же неожиданно замолчал, как и начал, и, схватив из-за уха перо и подвинув лист чистой бумаги, сел, приготовляясь писать.
Николай Иванович пожал плечами и посмотрел на главнокомандующего пристально.
– Может быть, мне дозволено будет сесть?
– Садитесь, поручик, – прохрипел Брюс.
– Я, ваше высокопревосходительство, издаю книги и журналы по договору с Московским университетом, а также состою членом «Типографической компании», многие книги выпускающей. Вся сия деятельность, на законных основаниях происходящая, ставит перед собой не корыстные цели прибытков и наживы, а задачу просвещения народа, распространения знаний, умножения числа людей нравственных, любящих свою родину и беззаветно ей преданных.
Брюс слушал его внимательно, потом не выдержал, рявкнул:
– Перестаньте, сударь, изъясняться со мной, как с ребёнком. В изданиях ваших не прекращаются нападки на дворянство и помещиков. Что же касаемо вопросов религиозных и нравственных, то, хотя сие не по моей части, мне доподлинно известно, что толкуются они вами не в духе христианского смирения и уважения к властям предержащим, а именно в смысле внушения крестьянам и городской черни дикого понятия о равенстве всех людей и неуважения к дворянскому сословию… К тому же бесплатная раздача хлеба крестьянам, отказ от взимания оброка в имениях лиц, входящих в ваше общество, содержание вами бесплатных школ, больниц и аптек для народа, якобы на том основании, что государство ему помощи в том не оказывает, – все сии действия, по наружности якобы благообразные, по существу суть колобродства, против высочайшей власти измышляемые. Посему я приказал все изданные вами книги опечатать и касаемые к гражданской части направить для просмотра господину московскому прокурору Тайльсу, а имеющие отношение к вопросам нравственным и религиозным – к его преосвященству митрополиту Платону. Вас же предупреждаю, что ежели обнаружатся преступные издания, через цензуру не прошедшие, то понесёте вы наказание по закону!
Главнокомандующий встал, поднялся и Новиков. Николай Иванович вдруг почувствовал усталость и скуку и спросил спокойным голосом человека, которому не о чем больше говорить:
– Давно ли, ваше высокопревосходительство, изволите быть в офицерских чинах?
Брюс помолчал, удивлённый этим вопросом, но потом ответил ворчливо:
– Я, голубчик мой, тридцать лет служу престолу и отечеству…
– Что касаемо меня, – сказал Новиков, откланиваясь, – то я более двадцати лет служу своему народу и отечеству, хотя и без чинов, и служба сия не пройдёт бесследно для потомков…
…Митрополит Платон выслушал внимательно рассказ Новикова о посещении им главнокомандующего и задумался.
– Да, сын мой, – сказал он, – ныне наступают времена, когда и христианская помощь ближнему рассматривается как дело противогосударственное. Держат миллионы людей в рабстве противоестественном, потому и боятся просвещения угнетаемых. А потом жалуются на бунты и недовольство народное: не понимают того, что против французской заразы два есть токмо средства – обуздание жестокости помещиков и христианское воспитание.
Новиков вздохнул:
– Однако, ваше преосвященство, вам надлежит дать письменное заключение по сему делу. Без него едва ли возможна будет дальнейшая деятельность не только «Типографической компании», но и моя личная…
Платон усмехнулся, в глазах его появились весёлые огоньки:
– Да, нынешний главнокомандующий и завистлив, и умом не блещет. Намедни пригласил меня на обед да и говорит: «И чего так Суворова и Румянцева прославляют. Суворов токмо и может, что на клиросе петь. Румянцеву давно пора на покой, а уж предшественник мой, покойный граф Чернышёв, был совсем дурак». А я ему в ответ: «У нас в России мало людей, подобных Румянцеву, Суворову, Чернышёву, куда ни посмотришь, всё Брюс да Платон». – И митрополит засмеялся, вспомнив вытянувшуюся физиономию главнокомандующего. Потом лицо митрополита стало строгим. Он поднялся, и перед Новиковым был уже не добродушный, умный и весёлый старец, а суровый церковный пастырь, в котором говорили непреклонность и огонь веры. – Дело это мы рассмотрим, исходя из нашей совести и ответственности перед престолом Всевышнего, а мнение наше сообщим ея величеству…
Новиков молча глубоко поклонился и вышел.
Через несколько дней Брюс, раскрыв рот, от удивления, читал следующее письмо митрополита Платона императрице, присланное ему в копии:
«Всемилостивейшая государыня императрица!
Вследствие высочайшего вашего императорского величества повеления, последовавшего на имя моё от 23-го сего декабря, поручик Новиков был мною призван и испытуем в догмах православной нашей греко-российской церкви, а представленныя им, Новиковым, ко мне книги, напечатанныя в типографии его, были мною рассмотрены.
Как пред престолом божьим, так и пред престолом твоим, всемилостивейшая государыня императрица, я одолжаюсь по совести и сану моему донести тебе, что молю всещедрого Бога, чтобы не только в словесной пастве, Богом и тобою, всемилостивейшая государыня, мне вверенной, но и во всём мире были христиане таковые, как Новиков.
Что же касается до книг, напечатанных в типографии его, Новикова, и мною рассмотренных, я разделяю их на три разряда.
В первом находятся книги собственно литературныя, и как литература наша доселе крайне ещё скудна в произведениях, то весьма желательно, чтобы книга в этом роде были более и более распространяемы и содействовали бы к образованию.
Во втором, я полагаю, книги мистическия, которых не понимаю, а потому не могу судить оных. Наконец, в третьем разряде суть книги самыя зловредныя, развращающия добрые нравы и ухищряющия подкапывать твердыни святой нашей веры. Их-то, гнусныя и юродивыя порождения так называемых французских авторов, следует исторгать как пагубныя плевелы, развращающия между добрыми семенами.
Платон».
Часть вторая
11
ВОЙНА
Последствия путешествия императрицы в «полуденные страны» сказались немедленно. Турки, которые считали, что с потерей Крыма двери для России в Оттоманскую империю раскрылись настежь, видели в этой поездке и в свидании Екатерины с императором австрийским и королём польским подготовку к войне.
Подозрительно зашевелилась Швеция. Король Густав Третий, получая деньги от Англии и Франции, стал спешно вооружаться. Явно враждебно стала вести себя Пруссия. Всё это предвещало войну, но Екатерина воевать не хотела, и ещё менее хотел воевать Потёмкин. Он считал, что для окончания строительства Черноморского флота, возведения крепостей и устройства и экономического укрепления вновь приобретённых областей нужно не менее двух лет.
«Весьма нужно протянуть два года, а то война прервёт построение флота», – писал он императрице.
И канцлеру Безбородко было поручено принять все меры к сохранению мира. Меры канцлер принял самые разнообразные, но было уже слишком поздно, и они не только не остановили войны, но даже ускорили её.
Русский посол в Стокгольме, граф Андрей Кириллович Разумовский, сумел в короткий срок так воздействовать на большую часть государственного совета и влиятельного купечества, что по поводу военных приготовлений короля посыпались со всех сторон запросы в стортинг. [57]
Но Густава это не только не остановило, но понудило действовать ещё быстрее и дало ему возможность обвинять русского посла во вмешательстве во внутренние дела Швеции.
Были начаты тайные переговоры с Махмуд-пашой Скутарийским с целью уговорить его отложиться от султана, и посланы многочисленные агенты к грекам, сербам и молдаванам, дабы усилить недовольство турецкими властями. Наконец русскому послу в Константинополе Якову Ивановичу Булгакову было дано указание объясниться с турками откровенно: что может означать нынешнее лихорадочное вооружение Оттоманской Порты?
Яков Иванович Булгаков был человек, обязанный всем самому себе. Он блестяще окончил Московский университет, овладел многими иностранными языками и в сорок лет стал послом в Константинополе, удивляя других иностранных послов и самих турок своей осведомлённостью в восточных делах. При всём том он никогда не бросал своих литературных трудов, с юных лет будучи отличным переводчиком.
Получив директиву канцлера, Булгаков понял, что она дана в самый неподходящий момент. Надо было, не обращая внимания на военные приготовления турок, делать вид, что им не придают никакой цены, тянуть сколько возможно, предпочитая худой мир новой войне, пока окончательно не будет готов Черноморский флот. И он не поехал к великому визирю. Через некоторое время пришла новая инструкция Безбородко – предъявить решительные требования султану. Из частного письма Булгаков узнал, что Безбородко был против такой акции, но принуждён её сделать по настоянию нервничавшего Потёмкина. Светлейший не хотел ждать и считал, что энергичными мерами можно приостановить турецкое вооружение, обеспечить мир хотя бы года на два. Он надеялся запугать турок. Но Булгаков отлично знал, что этим турок не запугаешь, а, скорее, вызовешь новую войну. Он также знал, что, не выполни он директиву, данную светлейшим, его, Булгакова, отзовут и прибудет другой посол, который и сделает то, что хочет Потёмкин. Поэтому он настоял на созыве дивана [58]в присутствии самого султана и, прибыв туда, потребовал объяснений.
Султан Абдул-Гамид был взбешён. Он приказал арестовать Булгакова и посадить в Семибашенный замок. Тем самым война вспыхнула раньше, чем того хотели даже турки. Булгаков занялся давно намеченным для работы переводом огромного труда аббата де ля Порта «Всемирный путешественник». Каждый месяц он переводил по тому. Так за 27 месяцев своего заключения он перевёл 27 томов этого сочинения Это, впрочем, не мешало ему собирать подробнейшие сведения о том, что делается при дворе султана и в его армии, и только ему ведомыми путями пересылать их Потёмкину.
Светлейший был потрясён, узнав, что война началась. Он впал в меланхолию. Напрасно Екатерина ждала от него молниеносных решений и энергичных действий. Между Петербургом и Екатеринославом на всех станциях были запасные лошади. Фельдъегеря и офицеры летали туда и назад, загоняя лошадей и избивая ямщиков. Потёмкин молчал. Но Екатерина вовсе не собиралась ожидать, пока светлейший придёт в себя. Были образованы две армии – одна Украинская, под командованием Румянцева-Задунайского, в которой было всего 58 тысяч человек. Она считалась резервной, её задачей было поддерживать связь с главной армией и союзной австрийской, прикрывать границы и оказывать помощь австрийцам в пространстве между Бугом и Днестром, а потом между Днестром и Прутом. И другая, главная армия – Екатеринославская, под командованием Потёмкина, в 132 тысячи человек. О Суворове, стоявшем под Кинбурном, на который зарились турки, забыли. Потёмкин, ничего не предпринимая сам, старался не давать возможности действовать и Румянцеву с Суворовым – он был самолюбив и завистлив к чужой славе.
Храповицкий поднялся по маленькой внутренней лестнице дворца, держа в руках сафьяновую папку, – в ней был манифест об обстоятельствах войны с Турцией, и он нёс его на подпись. В маленькой приёмной, перед входом в кабинет Екатерины, он увидел зад почтенного Захара Константиновича Зотова, над которым в обе стороны крылышками торчали фалды камзола. Зотов подсматривал в замочную скважину. Потом покачал головою, выпрямился. Увидев Храповицкого, сказал шёпотом:
– Плачут-с…
Храповицкий осторожно постучал, из-за двери послышался голос Екатерины:
– Антрэ! [59]
Он вошёл и удивился: императрица сидела как ни в чём не бывало, только рука её, державшая табакерку, немного дрожала.
– Есть что-нибудь от светлейшего? – спросила она своим обычным голосом.
– Вчера прибыл генерал Боур, однако без всякой почты. Находится в ожидании повелений вашего величества.
Екатерина передёрнула плечами, как бы от озноба, схватила лист белой бумаги, начала быстро писать. Храповицкий ждал. Императрица вдруг подняла голову:
– К паше Скутарийскому люди посланы через Венезию и Триест?..
– Посланы, ваше величество.
– А из Константинополя Ионес выехал?
– Находится в пути…
Екатерина улыбнулась, потом сказала полушутя, полусерьёзно:
– Добьётся, кажется, Абдул-Гамид того, что образуем мы новую Византийскую империю с великим князем Константином Павловичем во главе. Только не знаю, что мне делать со светлейшим – из меланхолии не выходит… У вас что-нибудь есть? – И, протянув Храповицкому лист бумаги, исписанной мелким почерком, прибавила: – Нате, отправьте с Боуром.
Храповицкий вынул из папки манифест, поклонился и с плавностью, необыкновенной для такого толстого человека, подал императрице.
Екатерина прочла.
– Хорошо написано, и ничего не добавишь. Кто писал?
– Канцлер граф Безбородко.
Императрица взяла гусиное перо из стойки, ласково взглянула на Храповицкого.
– Ах, хороши перья вашего очина… – И кивком головы отпустила его.
Храповицкий, пятясь, вышел и уже на лестнице прочёл первые строки адресованного Потёмкину письма:
«Мне кажется, что фельдмаршалу во время войны следует быть при войске, а не в столице. Я уже не говорю о том, что в нынешних страшных для России обстоятельствах самое опасное заключается в том, когда главнокомандующий не знает, что ему делать».
Толстяк приостановился, затаив дыхание. Зная характер Потёмкина, он представлял себе, какое впечатление произведёт это послание. Потом он вытащил из кармана платок, вытер им вспотевший лоб и прошептал с восхищением:
– Великое актёрское мастерство у ея величества…
В Москве манифест о войне с Турцией читали в церквах, объявляли с Лобного места, в Благородном собрании.
В помещичьих домах, похожих на усадьбы, в купеческих трактирах, где на двоих давали самовар, чайник с заваром и шесть полотенец – на три пота, и на завалинках перед домами, куда к вечеру вылезала вся «чёрная» Москва, только и разговора было что о войне.
– Конечно, – говорил дворянин, сидя в шлафроке и тёплых туфлях вечером у камина и попивая подогретое красное бордоское вино, – столь великое поношение, как арест собственного ея величества посла, перенесть. невозможно. Следует воевать. Однако откуда же я возьму рекрутов? В первую турецкую войну я дал из подмосковной, в польскую – из орловского имения, а теперь разве взять из дворни?
И дворянин задумчиво смотрел на Прошку, подкладывавшего дрова в камин. «Нет, – думал он, – Прошка стар и привычки в доме знает, вот, пожалуй, Мишку, он помоложе…» И, отхлебнув из бокала, кричал:
– Эй, Прошка, позови-ка Мишку…
Вбегал Мишка – бойкий, щеголеватый молодец, в поддёвке, стриженный «под скобку».
«Нет, – думал барин, – и Мишку нельзя отдать – он Москву знает как свои пять пальцев, пошлёшь куда, в два счёта слетает и назад готов с ответом, его заменить некем».
– Иди, Мишка, назад в переднюю!
«Может, Прокофия, повара, отдать – мужик здоровый?» И, подумав, решал: «Нет, нельзя и Прокофия, его три года француз обучал, возьмёшь другого, так, пожалуй, дома и есть не захочешь… Нет, уж лучше напишу старосте в Орловское – пускай отберёт рекрутов там, из тех, что не внесли оброка в срок, авось и другие подтянутся. Так-то оно лучше будет…»
В Зарядье, в Охотном ряду – в трактирах – было полно народу. Пар из окон и дверей шёл, как из бани.
Купцы первой сотни и малые купчики, только что выбившиеся из приказчиков в люди, сидели за столами; кто держал на пяти пальцах вытянутой руки блюдце с горячим чаем и дул на него – глаза, выпученные от жары, на мокрой шее – полотенце, рот кренделем, кто закусывал водку пряником.
– Ишь ты, – говорил худой рябоватый купчик с козлиной бородкой приятелю из соседней лавки, – Иван-то Дмитриевич ничего – весел. Стало быть, оно того, война-то, выходит, на руку.
Сосед, багровый, огромный мужик с носом, красным, как бурак, гудел:
– Известное дело, Ивану Дмитриевичу что! У него хлеб скуплен. А нонешний год неурожай – возьмёт сколько захочет. Опять же кожа у него – на армию пойдёт. А у нас с тобой галантный товар – ситец. Его есть не будешь…
Иван Дмитриевич, купец первой гильдии, холёный, лысый старик с заплывшими глазками и бородой, похожей на белый венчик, говорил громко, на весь трактир:
– Перво-наперво матушка государыня о чём печётся? О вере православной. Как мы есть Третий Рим, должны мы освободить от басурман Царьград, сиречь Византийское царство. Посему и имя дано цесаревичу, – и купец поднял палец кверху и значительно приподнял брови: – Кон-стан-тин! А во-вторых, о чём матушка государыня печётся? О российской коммерции – дабы полуденные наши страны, сиречь Украина и Новороссия, хлеб и прочие товары свободно вывозить могли по Чёрному морю. На сие святое дело пожертвовать не жалко…
В это время к столу, стуча деревянной ногой, протиснулся солдат-инвалид – треуголка облезлая, зелёный кафтан в дырах, на груди две медали – «За Ларгу», «За Кагул», взмахнул треуголкой, поклонился:
– Угостите кавалера малой чаркой!..
Иван Дмитриевич поперхнулся, посмотрел на солдата, потом взял чашку чая, покрыл её блюдечком, на донышко положил кусочек сахару с ноготок мизинца, важно подал инвалиду:
– На, угощайся! Иди благословясь!..
Не то говорили на завалинках деревянных домишек, растянувшихся во все концы московских улиц, в переулках, где грязь и летом не высыхала, на огромных полотняных и ситцевых заводах, что стояли на Пресне, на Трёх горах.
Год был плохой. Рожь дошла до двадцати рублей за четверть. Да и рубли были не те, что несколько лет назад. Теперь за рубль ассигнациями давали шесть гривен серебром. Кто пришёл из деревни – отпросился на заработки у помещика, не знал как и быть. Оброк вырос в пять раз, деньги упали почти что вдвое, хлеб вздорожал в десять раз, а заработки остались те же. А иной мужичишка, прошлёпавший не одну сотню вёрст в развалившихся лаптях, чтобы добраться до Москвы на заработки, только бессильно вздыхал, глядя на заводские ворота и потряхивая выцветшими от солнца и покрытыми пылью кудрями:
– Эх, Емельян, рано ты сложил свою буйную голову на плахе, вот теперь бы…
Другие бросали всё, пробирались лесами на север, в Архангельские скиты, к раскольникам, в Поморье, в Олонецкий край, где никогда не было крепостного права и крестьяне жили вольными общинами, отделённые от царей и дворян-помещиков непроходимыми болотами и дремучими лесами.
Третьи говорили: чем здесь подыхать с голода да ждать, пока по голому заду отстегает тебя помещик в конюшне, подамся-ка я волонтёром в рекруты, попаду к Суворову или Румянцеву – выйду в люди, помру – двум смертям не бывать, одной не миновать.
Не прошло и нескольких дней после объявления войны, как хлеб стал исчезать. 1787 год был годом страшного неурожая в Центральной России. Но московские дворяне этого не чувствовали – им из ближних и дальних деревень, как и прежде, управляющие гнали обозы с хлебом, птицей, рыбой и мясом, отнимая последнее у крестьян. Не замечали его и купцы – у них не только был хлеб для себя, но и в предвидении повышения цен они своевременно закупили его на Юге и в Заволжье и припрятали про запас.
Подозрительно зашевелилась Швеция. Король Густав Третий, получая деньги от Англии и Франции, стал спешно вооружаться. Явно враждебно стала вести себя Пруссия. Всё это предвещало войну, но Екатерина воевать не хотела, и ещё менее хотел воевать Потёмкин. Он считал, что для окончания строительства Черноморского флота, возведения крепостей и устройства и экономического укрепления вновь приобретённых областей нужно не менее двух лет.
«Весьма нужно протянуть два года, а то война прервёт построение флота», – писал он императрице.
И канцлеру Безбородко было поручено принять все меры к сохранению мира. Меры канцлер принял самые разнообразные, но было уже слишком поздно, и они не только не остановили войны, но даже ускорили её.
Русский посол в Стокгольме, граф Андрей Кириллович Разумовский, сумел в короткий срок так воздействовать на большую часть государственного совета и влиятельного купечества, что по поводу военных приготовлений короля посыпались со всех сторон запросы в стортинг. [57]
Но Густава это не только не остановило, но понудило действовать ещё быстрее и дало ему возможность обвинять русского посла во вмешательстве во внутренние дела Швеции.
Были начаты тайные переговоры с Махмуд-пашой Скутарийским с целью уговорить его отложиться от султана, и посланы многочисленные агенты к грекам, сербам и молдаванам, дабы усилить недовольство турецкими властями. Наконец русскому послу в Константинополе Якову Ивановичу Булгакову было дано указание объясниться с турками откровенно: что может означать нынешнее лихорадочное вооружение Оттоманской Порты?
Яков Иванович Булгаков был человек, обязанный всем самому себе. Он блестяще окончил Московский университет, овладел многими иностранными языками и в сорок лет стал послом в Константинополе, удивляя других иностранных послов и самих турок своей осведомлённостью в восточных делах. При всём том он никогда не бросал своих литературных трудов, с юных лет будучи отличным переводчиком.
Получив директиву канцлера, Булгаков понял, что она дана в самый неподходящий момент. Надо было, не обращая внимания на военные приготовления турок, делать вид, что им не придают никакой цены, тянуть сколько возможно, предпочитая худой мир новой войне, пока окончательно не будет готов Черноморский флот. И он не поехал к великому визирю. Через некоторое время пришла новая инструкция Безбородко – предъявить решительные требования султану. Из частного письма Булгаков узнал, что Безбородко был против такой акции, но принуждён её сделать по настоянию нервничавшего Потёмкина. Светлейший не хотел ждать и считал, что энергичными мерами можно приостановить турецкое вооружение, обеспечить мир хотя бы года на два. Он надеялся запугать турок. Но Булгаков отлично знал, что этим турок не запугаешь, а, скорее, вызовешь новую войну. Он также знал, что, не выполни он директиву, данную светлейшим, его, Булгакова, отзовут и прибудет другой посол, который и сделает то, что хочет Потёмкин. Поэтому он настоял на созыве дивана [58]в присутствии самого султана и, прибыв туда, потребовал объяснений.
Султан Абдул-Гамид был взбешён. Он приказал арестовать Булгакова и посадить в Семибашенный замок. Тем самым война вспыхнула раньше, чем того хотели даже турки. Булгаков занялся давно намеченным для работы переводом огромного труда аббата де ля Порта «Всемирный путешественник». Каждый месяц он переводил по тому. Так за 27 месяцев своего заключения он перевёл 27 томов этого сочинения Это, впрочем, не мешало ему собирать подробнейшие сведения о том, что делается при дворе султана и в его армии, и только ему ведомыми путями пересылать их Потёмкину.
Светлейший был потрясён, узнав, что война началась. Он впал в меланхолию. Напрасно Екатерина ждала от него молниеносных решений и энергичных действий. Между Петербургом и Екатеринославом на всех станциях были запасные лошади. Фельдъегеря и офицеры летали туда и назад, загоняя лошадей и избивая ямщиков. Потёмкин молчал. Но Екатерина вовсе не собиралась ожидать, пока светлейший придёт в себя. Были образованы две армии – одна Украинская, под командованием Румянцева-Задунайского, в которой было всего 58 тысяч человек. Она считалась резервной, её задачей было поддерживать связь с главной армией и союзной австрийской, прикрывать границы и оказывать помощь австрийцам в пространстве между Бугом и Днестром, а потом между Днестром и Прутом. И другая, главная армия – Екатеринославская, под командованием Потёмкина, в 132 тысячи человек. О Суворове, стоявшем под Кинбурном, на который зарились турки, забыли. Потёмкин, ничего не предпринимая сам, старался не давать возможности действовать и Румянцеву с Суворовым – он был самолюбив и завистлив к чужой славе.
Храповицкий поднялся по маленькой внутренней лестнице дворца, держа в руках сафьяновую папку, – в ней был манифест об обстоятельствах войны с Турцией, и он нёс его на подпись. В маленькой приёмной, перед входом в кабинет Екатерины, он увидел зад почтенного Захара Константиновича Зотова, над которым в обе стороны крылышками торчали фалды камзола. Зотов подсматривал в замочную скважину. Потом покачал головою, выпрямился. Увидев Храповицкого, сказал шёпотом:
– Плачут-с…
Храповицкий осторожно постучал, из-за двери послышался голос Екатерины:
– Антрэ! [59]
Он вошёл и удивился: императрица сидела как ни в чём не бывало, только рука её, державшая табакерку, немного дрожала.
– Есть что-нибудь от светлейшего? – спросила она своим обычным голосом.
– Вчера прибыл генерал Боур, однако без всякой почты. Находится в ожидании повелений вашего величества.
Екатерина передёрнула плечами, как бы от озноба, схватила лист белой бумаги, начала быстро писать. Храповицкий ждал. Императрица вдруг подняла голову:
– К паше Скутарийскому люди посланы через Венезию и Триест?..
– Посланы, ваше величество.
– А из Константинополя Ионес выехал?
– Находится в пути…
Екатерина улыбнулась, потом сказала полушутя, полусерьёзно:
– Добьётся, кажется, Абдул-Гамид того, что образуем мы новую Византийскую империю с великим князем Константином Павловичем во главе. Только не знаю, что мне делать со светлейшим – из меланхолии не выходит… У вас что-нибудь есть? – И, протянув Храповицкому лист бумаги, исписанной мелким почерком, прибавила: – Нате, отправьте с Боуром.
Храповицкий вынул из папки манифест, поклонился и с плавностью, необыкновенной для такого толстого человека, подал императрице.
Екатерина прочла.
– Хорошо написано, и ничего не добавишь. Кто писал?
– Канцлер граф Безбородко.
Императрица взяла гусиное перо из стойки, ласково взглянула на Храповицкого.
– Ах, хороши перья вашего очина… – И кивком головы отпустила его.
Храповицкий, пятясь, вышел и уже на лестнице прочёл первые строки адресованного Потёмкину письма:
«Мне кажется, что фельдмаршалу во время войны следует быть при войске, а не в столице. Я уже не говорю о том, что в нынешних страшных для России обстоятельствах самое опасное заключается в том, когда главнокомандующий не знает, что ему делать».
Толстяк приостановился, затаив дыхание. Зная характер Потёмкина, он представлял себе, какое впечатление произведёт это послание. Потом он вытащил из кармана платок, вытер им вспотевший лоб и прошептал с восхищением:
– Великое актёрское мастерство у ея величества…
В Москве манифест о войне с Турцией читали в церквах, объявляли с Лобного места, в Благородном собрании.
В помещичьих домах, похожих на усадьбы, в купеческих трактирах, где на двоих давали самовар, чайник с заваром и шесть полотенец – на три пота, и на завалинках перед домами, куда к вечеру вылезала вся «чёрная» Москва, только и разговора было что о войне.
– Конечно, – говорил дворянин, сидя в шлафроке и тёплых туфлях вечером у камина и попивая подогретое красное бордоское вино, – столь великое поношение, как арест собственного ея величества посла, перенесть. невозможно. Следует воевать. Однако откуда же я возьму рекрутов? В первую турецкую войну я дал из подмосковной, в польскую – из орловского имения, а теперь разве взять из дворни?
И дворянин задумчиво смотрел на Прошку, подкладывавшего дрова в камин. «Нет, – думал он, – Прошка стар и привычки в доме знает, вот, пожалуй, Мишку, он помоложе…» И, отхлебнув из бокала, кричал:
– Эй, Прошка, позови-ка Мишку…
Вбегал Мишка – бойкий, щеголеватый молодец, в поддёвке, стриженный «под скобку».
«Нет, – думал барин, – и Мишку нельзя отдать – он Москву знает как свои пять пальцев, пошлёшь куда, в два счёта слетает и назад готов с ответом, его заменить некем».
– Иди, Мишка, назад в переднюю!
«Может, Прокофия, повара, отдать – мужик здоровый?» И, подумав, решал: «Нет, нельзя и Прокофия, его три года француз обучал, возьмёшь другого, так, пожалуй, дома и есть не захочешь… Нет, уж лучше напишу старосте в Орловское – пускай отберёт рекрутов там, из тех, что не внесли оброка в срок, авось и другие подтянутся. Так-то оно лучше будет…»
В Зарядье, в Охотном ряду – в трактирах – было полно народу. Пар из окон и дверей шёл, как из бани.
Купцы первой сотни и малые купчики, только что выбившиеся из приказчиков в люди, сидели за столами; кто держал на пяти пальцах вытянутой руки блюдце с горячим чаем и дул на него – глаза, выпученные от жары, на мокрой шее – полотенце, рот кренделем, кто закусывал водку пряником.
– Ишь ты, – говорил худой рябоватый купчик с козлиной бородкой приятелю из соседней лавки, – Иван-то Дмитриевич ничего – весел. Стало быть, оно того, война-то, выходит, на руку.
Сосед, багровый, огромный мужик с носом, красным, как бурак, гудел:
– Известное дело, Ивану Дмитриевичу что! У него хлеб скуплен. А нонешний год неурожай – возьмёт сколько захочет. Опять же кожа у него – на армию пойдёт. А у нас с тобой галантный товар – ситец. Его есть не будешь…
Иван Дмитриевич, купец первой гильдии, холёный, лысый старик с заплывшими глазками и бородой, похожей на белый венчик, говорил громко, на весь трактир:
– Перво-наперво матушка государыня о чём печётся? О вере православной. Как мы есть Третий Рим, должны мы освободить от басурман Царьград, сиречь Византийское царство. Посему и имя дано цесаревичу, – и купец поднял палец кверху и значительно приподнял брови: – Кон-стан-тин! А во-вторых, о чём матушка государыня печётся? О российской коммерции – дабы полуденные наши страны, сиречь Украина и Новороссия, хлеб и прочие товары свободно вывозить могли по Чёрному морю. На сие святое дело пожертвовать не жалко…
В это время к столу, стуча деревянной ногой, протиснулся солдат-инвалид – треуголка облезлая, зелёный кафтан в дырах, на груди две медали – «За Ларгу», «За Кагул», взмахнул треуголкой, поклонился:
– Угостите кавалера малой чаркой!..
Иван Дмитриевич поперхнулся, посмотрел на солдата, потом взял чашку чая, покрыл её блюдечком, на донышко положил кусочек сахару с ноготок мизинца, важно подал инвалиду:
– На, угощайся! Иди благословясь!..
Не то говорили на завалинках деревянных домишек, растянувшихся во все концы московских улиц, в переулках, где грязь и летом не высыхала, на огромных полотняных и ситцевых заводах, что стояли на Пресне, на Трёх горах.
Год был плохой. Рожь дошла до двадцати рублей за четверть. Да и рубли были не те, что несколько лет назад. Теперь за рубль ассигнациями давали шесть гривен серебром. Кто пришёл из деревни – отпросился на заработки у помещика, не знал как и быть. Оброк вырос в пять раз, деньги упали почти что вдвое, хлеб вздорожал в десять раз, а заработки остались те же. А иной мужичишка, прошлёпавший не одну сотню вёрст в развалившихся лаптях, чтобы добраться до Москвы на заработки, только бессильно вздыхал, глядя на заводские ворота и потряхивая выцветшими от солнца и покрытыми пылью кудрями:
– Эх, Емельян, рано ты сложил свою буйную голову на плахе, вот теперь бы…
Другие бросали всё, пробирались лесами на север, в Архангельские скиты, к раскольникам, в Поморье, в Олонецкий край, где никогда не было крепостного права и крестьяне жили вольными общинами, отделённые от царей и дворян-помещиков непроходимыми болотами и дремучими лесами.
Третьи говорили: чем здесь подыхать с голода да ждать, пока по голому заду отстегает тебя помещик в конюшне, подамся-ка я волонтёром в рекруты, попаду к Суворову или Румянцеву – выйду в люди, помру – двум смертям не бывать, одной не миновать.
Не прошло и нескольких дней после объявления войны, как хлеб стал исчезать. 1787 год был годом страшного неурожая в Центральной России. Но московские дворяне этого не чувствовали – им из ближних и дальних деревень, как и прежде, управляющие гнали обозы с хлебом, птицей, рыбой и мясом, отнимая последнее у крестьян. Не замечали его и купцы – у них не только был хлеб для себя, но и в предвидении повышения цен они своевременно закупили его на Юге и в Заволжье и припрятали про запас.