Страница:
– Видится мне высокая скала. Полмира видно с неё. Я стою на скале. Но плохо вижу. Кусты, деревья мешают… И не человек я… так, маленькая, слабая пташка. Хочу взлететь и не могу. Слабы мои крылья. Ветер порывистый веет на высоте… К дереву прижался я и жду. А сердце из груди рвётся, весь мир видеть хочет, людей всех обнять… Что-нибудь сделать для них…
– Доброе намерение… Весьма похвальное. Дальше что?
– И вдруг…
Снова невольную, лёгкую передышку сделал Зубов, чувствуя, что волнение всё больше охватывает его.
– Вдруг… Что же?
– Потемнело небо надо мною… шум несётся… шелест непонятный… Гляжу: орлица реет над головой… Гордый взгляд синих глаз… Мощная грудь… Крылья широко простёрлись… и спускается она сюда, на скалу, где я притаился… Опустилась. Села. Стала царственные лапы гордым клювом своим чистить… Перья отряхает… Страх меня сладкий охватил… Любуюсь, глаз бы не отвёл… И уж не знаю как смелости набрался, говорю: «Орлица гордая, царственная, мощная… Возьми меня с собою туда, в высь небесную, которой конца-краю нет, в бездонную глубину… Дай на мир поглядеть, как ты глядишь! Позволь под крылом твоим приют найти… Тепло там, отрадно как должно быть!..» Говорю, а сердце ширится в груди… Вот-вот разорвётся… И жду, что ответит орлица. И замер весь…
– И… что же ответила она?
– Что ответила? – переспросил Зубов, глядя прямо в глаза Екатерине, словно там пытаясь прочитать этот ответ. – Ничего не ответила… Только широко крылья распахнула. Я так и кинулся туда… к ней, на широкую грудь. Прильнул, охватил её шею руками. Не оторвать уж меня, скорее жизнь вырвать можно… И взмыла она, орлица моя гордая, царственная. И понесла меня… Что уж тут стало со мною, сказать, выразить не умею.
Зубов умолк, отирая пот с высокого, белого лба, выступивший от непривычного волнения…
– Красиво… Хорошо… Вы совсем поэт… Слышишь, Аннет, не права я? Это и державинским строфам не уступит… И чувства сколько…
– Я не слыхала, – появляясь на пороге, проговорила Нарышкина, – верю, государыня, если вы хвалите. Благодарите же, Платон Александрович, за внимание.
– Я не знаю… слов не нахожу… Чувство моё, конечно, только и подсказало мне… А то я совсем придумывать не умею, ваше величество… Это вот словно Бог надоумил меня… Будто я исповедь свою говорил… Простите…
– Вижу, понимаю. Вам, господин Зубов, не в чем прощения просить. Дай Бог, чтобы у всех окружающих меня были такие чувства, виделись им подобные сны… Но вы разволновались совсем. Лицо побледнело… Вы дрожите… Здоровы ли вы, господин Зубов? Иным здесь, в моём лягушатнике, воздух не совсем здоров. Я прикажу Роджерсону, пусть поглядит вас… Может быть, посоветует что-либо. Вы – человек молодой. Вам беречься надо для себя, для семьи… А во мне вы всегда найдёте защиту и друга. Знайте, господин Зубов. Душа ваша добрая видна в глазах, слышна в речах ваших. Я добрых людей ценю… Пока до свиданья… Поправляйся скорее, Аннет. Что, лучше тебе? Слава Богу… Не провожайте… Идём, Леди… Том.
Кивнув головой, Екатерина вышла из комнаты своей упругой, твёрдой походкой, бодро, как всегда, глядя по сторонам, постукивая лёгкой полированной тростью, с которой она выходила на прогулку.
Одно только незаметное, едва уловимое движение головой сделала гостья хозяйке, когда расставалась с ней на пороге. Нарышкина поняла жест.
Весёлая, довольная, возвратилась она к Зубову, который так и застыл на месте.
– Ну, теперь дело ваше с хорошим концом. Можете целовать мои руки, сколько вам угодно, хитрый мальчишка… Сновидец этакий…
У Зубова вырвался громкий, радостный вздох, и он не заставил хозяйку повторить её позволение…
Белая ночь совсем уже овладела землёю, когда Зубов вышел из покоев Нарышкиной, чтобы обойти и проверить караулы.
Бледное, осунувшееся лицо и неверная походка сразу выдавали, что пережил за это время растерявшийся, напуганный предстоящей немилостью государыни её доверенный секретарь.
Вчера вечером заглянули к опальному кое-кто из его придворных друзей и передали обо всём, что сами знали относительно разрыва с Мамоновым.
По соображениям Храповицкого, знающего Екатерину, такой кризис не мог повлиять на неё благоприятным образом.
В приёмной не оказалось никого. Только Захар появился, заслышав осторожное покашливание Храповицкого.
– А, вы здесь, Александр Васильевич. Про вас уж и вопрос был. Пожалуйте.
– Здравствуй, Захарушка… Иду… иду… А постой минутку… Скажи: как матушка? Очень гневна? Что это она меня? Не слыхал ли? Беда какая ждёт? Говори уж, Захарушка, по старой дружбе. Я тебе тоже, может, когда в пригоде буду… А? Как? Что?
– Ничего сказать не умею. Что вас касаемо – и вовсе не знаю. А что иных дел, так, верите, тоже затмился. То по череду всё шло. Светлейший человека на место определяли. И занимал он свою позицию… пока следовало… Там нового брали, всё по выбору князя же, не как иначе. А теперь?.. И не разберёшь. Всякий со своим блюдом тянется. А есть мы, видно, и вовсе пробовать не хотим… Уж и не знаю… Про вас тоже не знаю. Не до того тут было…
– Ну, извини, Захарушка… Вот, понюхать не желаешь ли? Свежий. Американский.
– Благодарствуйте… Ничего, душист. А мне всё же наш, царскосельский, больше по вкусу, который для государыни-матушки выращивается… Одолжиться не хотите ли? Этто – табак!.. Пожалуйте…
И Захар, спокойный, величавый, загадочный, как каменный истукан, растворил двери Храповицкому.
Ожидая сейчас услышать приказание сдать все дела и ехать в Сибирь, толстяк, осеняя себя частым, потаённым крестным знамением, шепча: «Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его», скользнул через порог знакомой двери.
Екатерина стояла к нему спиной и глядела в окно, на нахмуренное небо, в туманную, синеющую даль аллей.
Обернувшись на стук, она молча ответила кивком Храповицкому, согнувшему свой зажирелый стан в необычно глубоком поклоне.
– Явились, государь мой, – резким, повышенным тоном заговорила Екатерина. – Вы что же это глаз не кажете? Или сбежать надумали? Срамите меня перед целым светом… Тут послы иностранные, весь двор. А он меня учить задумал! Теперь смеяться станут. «Хороша императрица, самодержида, если там какой-нибудь секретаришка её приватный смеет при всех учить, выговоры ей делать… замечания… Речь её прерывать». Сколько правлю, сколько несу свою службу верой и правдою, – а такого ещё не бывало… Хоть бы то подумали: какой пример вы молодым подаёте, государь мой! Со мною немало лет проработав, не знаете меня, не уважаете моей свободы монаршей… Да за такие вещи тётушка моя… либо Великий Пётр… Они бы вас… И я так не прощу… Не оставлю… Что молчите? Или не права я? Слов не имеете в своё оправдание, а? Говорите же. Трясётся, как лист на осине! И ни слова. Ну-с!
– Виноват! – падая на колени, едва мог проговорить уничтоженный старик. – Кругом как есть виноват… И прощения просить не смею. Затмился, окаянный… Виноват, матушка ты моя! Больше не знаю ничего…
– Виноват, верно… Но… не совсем… Встаньте. За вину и бранила вас… А за то, что не побоялись, моей пользы ради, себя под ответ подвести, вот, возьмите.
И императрица красивой рукой протянула поражённому секретарю золотую, осыпанную бриллиантами и украшенную её портретом табакерку, из которой государыня нюхала почти всё время, пока читала грозную отповедь Храповицкому.
– Мне?! Мне!! М-ма… матушка ты моя…
И, не имея сил ничего больше сказать, старик так и зарыдал радостными, счастливыми слезами, ловя руку Екатерины, целуя складки её платья.
– Будет на сегодня… Будет, встаньте… С неба слёзы… тут слёзы… Кругом слёзы. Встаньте. Берите. Это вам на память. Я – женщина, и притом пылкая. Часто увлекаюсь. Прошу вас, если заметите мою неосторожность, не выражайте явно своего неудовольствия и не высказывайте замечаний… но раскройте вашу табакерку и понюхайте… позвучнее… Я сейчас пойму и удержусь от того, что вам не нравится. Идёт?
– Раб твой, матушка… Умереть прикажите, ваше величество, – и не задумаюсь!..
– Ну, поживите ещё… сколько придётся. За работу сядем. Что у вас есть? У меня тут тоже набралось кое-что…
Вооружившись очками и своей лупой, Екатерина приступила к просмотру докладов, принесённых Храповицким, слушала его соображения, приводимые справки. Но скоро неотвязная дума овладела её душой.
Отложив в сторону бумаги, снимая очки, она вдруг заговорила своим простым, дружеским тоном:
– Слыхал, что у нас тут делается?
– Да, слыхал, матушка. Ох… слыхал…
– Так это неожиданно… Подумаешь… Я тебе скажу, как это было…
И Екатерина взволнованным голосом передала Храповицкому всё, что произошло между нею и Мамоновым вчера.
– В ответ на моё предложение… когда я придумала так ловко… Une retraite brilliante [133]он вдруг так написал… Посуди сам: каково мне было? Jugez du moment! [134]
– Ясно себе представляю, – на хорошем французском языке ответил Храповицкий, – это возмутительное бездушие и дерзость…
– Нет, скорее – глупость и нерешительность. Он опасался… А хуже, что я с самого сентября переносить должна была… Положим, светлейший мне намекал тогда… Я внимания не обратила… Сейчас вот пишу ему… Слушай: «Если зимой тебе открылись – зачем ты мне ясно не сказал тогда? Много бы огорчения излишнего тем прекратилось… Я ничьим тираном никогда не была и принуждение ненавижу. Возможно ли, чтобы вы меня не знали до такой степени и считали за дрянную себялюбицу? Вы исцелили бы меня в минуту, сказав правду, как и теперь оно свершилось. Бог ему судья…»
– Слушать больно, государыня… Так за сердце и берёт… Не стоит он…
– Ясное дело, не стоит. Но и я себя изменить не могу. Нынче сговор… Мы сейчас и кончим с тобой. Ты приготовь указы… на имение для графа… То, что к именинам я собиралась подарить. Теперь свадебным даром будет… И сто тысяч вели приготовить… ему же… Затем… там, в кабинете, получишь десять тысяч особо… Хоть завтра мне их принеси… И ещё… Спроси два перстня… Один получше, с моим портретом… А другой – с камнем. Так, рублей на тысячу… Не забудь… Знать хочешь: для кого? Пока не скажу… Идите с Богом…
Сияющий, важный, как всегда, вышел Храповицкий из покоя.
Даже Захар удивился этой быстрой и полной перемене, как ни привык старый слуга ко всевозможным превращениям при дворе.
Держа в руке недавно пожалованную табакерку, Храповицкий стал среди приёмной, снисходительно поманил Захара, огляделся и негромко заговорил:
– Видишь? Милость какая! Свою, личную мне! С табаком даже… Нюхай… одолжайся. Разрешаю… Вот она, матушка… Богиня, не государыня!.. Богиня, больше ни одного слова…
– Поздравляю, ваше высокопревосходительство…
– Благодарю… хотя и просто превосходительство пока… Не жалуй без неё чинами. Не годится… А вот лучше послушай… скажи… Приказание мне отдано. Секретное пока… Да тебе можно… ты свой… ну, там, Мамонову, дурачку, на абшид – деревеньку душ тысячи две с половиной либо три. Это пустое. И наличными сто тысяч… Мог миллионы получать… И вдруг! Дурак… Это так, по чину ему полагается, при отставке… А скажи: для кого приказано свежих десять тысяч рубликов запасти, принести… И два перстня: с портретом один, другой так?
– Два?.. – Глаза Захара заблестели не то от любопытства, не то от предвкушения какого-то удовольствия. – Уж коли два, так и я вам кой-что скажу. Вы одну половину знаете. Я про другую смекаю… Хоть верного ещё не видно ничего. Стороной дело ведётся… Через Нарышкину, через Анну Никитишну. Так мне думается. Я из коморки своей видел: гулять пошла матушка… И с Нарышкиной. И та ей на какого-то офицера показывала. Знаете его… Ротмистр Зубов, конной гвардии. Начальник караульный. Приметил: приласкали… Совсем не видный человек. Но иные думают, будет взят ко двору… Прямо никто не знает. А я на него подозрение тоже имею.
– На него? Подозрение? Ну, пусть так… Подозрение… Лишь бы радость ей была, нашей матушке…
– Лишь бы повеселела она, болезная! – с сокрушением отозвался Захар.
– Давай Бог!.. Летом дожди незатяжные, сам знаешь…
– Так-то так… Да лето наше, гляди, миновало… Охо-хо-хо…
– Ничего! Ей ли о чём печалиться. Царь-баба!
– Одно слово, всем королям король!
– Ну, так и думать нечего. Прощай…
Важно кивнув Захару, Храповицкий вышел из приёмной.
Минута была тяжёлая, и Екатерина могла бы избежать её.
Но ей словно хотелось самой поглядеть: как будет вести себя, что скажет её фрейлина, испытавшая наравне с другими самое ласковое, доброе отношение к себе государыни и так плохо отплатившая за это?
Княжна была растеряна и заметно бледна даже сквозь румяна и белила, к которым, вопреки обыкновению своему, прибегла сегодня.
Мамонов стоял, не смея поднять глаз. Маменька то багровела, то бледнела и, несмотря на свою тучность, вертелась, как стрекоза, посаженная на булавку.
Может быть, втайне Екатерина ждала взрыва раскаяния, самоотречения, на которые можно было бы красиво ответить ещё большим великодушием…
Но всё обошлось проще: были слёзы, вздохи, полуслова и глубокие поклоны…
Наконец все ушли.
Екатерина осталась вдвоём с Протасовой и Нарышкиной, которые из соседней комнаты отчасти были свидетелями всей сцены.
– Совет да любовь, только и можно пожелать, – поджав тонкие губы, язвительно выговорила Протасова. Её длинная, сухая фигура казалась безжизненной и одеревеневшей.
Хотя приближённая фрейлина была намного моложе, но государыня казалась гораздо свежее и привлекательнее, не говоря об осанке и чертах лица.
Потому, вероятно, и не опасалась Екатерина доверять этой особе своё представительство в некоторых особых случаях жизни.
– О-о-х, дай Боже, чтобы было, чему быть не должно, – заметила Нарышкина, наблюдавшая незаметно за подругой.
Она видела, что Екатерина огорчена сильнее, чем хочет показать, и решилась как-нибудь вывести её из этого состояния. Обычно сдержанная и осторожная в присутствии третьего лица, Протасовой, с которой была наружно в самых лучших отношениях, но про себя не любила и опасалась, Нарышкина решительно объявила:
– Как я тут глазом кинула, прямо можно сказать, не будет пути и радости от этой свадьбы. Молодая пара – не пара совсем. Да и не так уж любят они друг дружку… Особливо она его.
– Да? Правда? И мне что-то показалось… Да почему вы так думаете, мой друг?
– Без думы, сердечное у меня явилось воззрение. Пресентимент [135]такой. Как ни боятся они, как ни стыдно им, а радость великая, пыл этот самый, пробился бы в чём, кабы много его в душе. Тут не видать того. И начинаю я думать, что прав наш Иван Степаныч был…
– Ах, мой «Ris beau Pierre»! Вот ежели бы он мне теперь приказать мог: «Ris, pauvre Catherine!.. [136]Что же он сказывал?
– Да не иначе, говорит, что в уме повредился Мамонов… Вон, как это с графом Гри-Гри… с Орловым было… И не без чужих проделок дело было. Обкурили, опоили чем-нибудь! Нужно было женишка окрутить, вот и подставили ему девицу, в ловушку затянули… Теперь отвертеться нельзя. И вы сами, ваше величество, как знают все, позорить девицу не позволили бы… даже графу!
– Конечно, оно верно… Но из чего вы заключаете? Я хотела бы знать.
– Дело видимое. Кто не знает, что при всём благородстве граф на деньги неглуп. Из рук их выпускать не любит… Вон когда имение своё последнее купил… Вяземский мне сказывал: надо было двести тридцать тысяч отдать. У него дома ассигнаций было тысяч на двести, без малого. Да золотом столько же. Он ассигнации отдал, а золото ни за что! У Сутерланда, у банкира, взял под векселёк. Мол, от государыни когда новые милости будут, тогда отдаст. Чтобы на золоте лажу не потерять… Любит он его, голубчик…
– Вот как! Никогда бы не подумала, что Саша… что граф такой… интересан… и мелким делом увлекается… Мне казалось…
– Так всегда бывает, государыня, когда очень близко стоит кто: видишь глаза, рот… А каков он ростом, во что одет, и заприметить трудно, не то что в каком кармане рука у него…
– Правда ваша. Это вы верно, друг мой. Но вы не сказали…
– Про невесту? Да всё дело короткое. В долгу она, как в шелку… Уж на что деньги шли? На притиранья да наряды либо на то, чтобы рты людям заткнуть подарочками, чтобы раньше времени их шашни амурные куда надо не дошли… А задолжала. И родители не больно в деньгах купаются. Вот им фортуна-то графа и кстати… А он всё заплатить за неё обещал, я верно знаю. Ну разве ж не спятил, сердечный? От такого счастья на своё разоренье пошёл! Из-за чего? Тьфу! Одно и думается: обошли чем молодца!
– Может быть, вы и правы, друг мой… Не насчёт приворотного зелья, конечно… а что Иван Степаныч говорит о его помешательстве… Совсем, правда, он не прежний стал… каким столько лет и я, и все знали его… Жаль… Иван Степаныча надо завтра на сговор позвать. Я и забыла о нём в своих хлопотах. Вы со мною обедаете сегодня, душеньки?
– Простите, ваше величество… Должна отклонить честь. Гости у меня нынче приглашены… В первый раз, отказать им неохота…
И Протасова бросила на Екатерину быстрый, выразительный взгляд, как бы желая пояснить, кто этот гость.
Та вспыхнула, не хуже молодой девушки, услышавшей в первый раз вольное слово о любви, и в досаде на себя нахмурилась сейчас же.
– Не удерживаю вас… С Богом… в добрый час!..
Протасова откланялась и вышла.
– Вы, надеюсь, не покинете меня, – по-французски обратилась к Нарышкиной государыня. – Вы видите, как я страдаю, как я одинока… Я знаю, что вам тяжело, пожалуй, целыми днями возиться со мной, такой печальной, растерянной. Но вы добры. Вас видят люди у постели больных, там, где нужда, где горе. Теперь горе заглянуло и в этот роскошный дворец. Неужели вы покинете меня?
– Увы! Как ни растрогали меня ваши не заслуженные мною милостивые слова и похвалы, государыня… Но нынче и я не могу оставаться вечером с вами во дворце. У меня свидание…
– Пустое… вздор… Свидание? Какое? Где?
– Галантное… В парке, на четвёртом квадрате, за Флорами, знаете?.. Небо вон прочищается, вечер хороший обещает. Именно для рандеву.
– С кем, с кем?..
– С красивым, молодым ротмистром… С амуром в кирасе… С господином… Назвать?
– Молчи… Я и не поняла сразу, что ты благируешь. [137]А по-нашему, по-русски говоря, балагурка ты, шутиха и больше ничего!
– Рада быть чем угодно, лишь бы видеть вот эту улыбку, слышать этот весёлый смех взамен слёз. Довольно их.
– Ох, нет, не довольно. Что ещё завтра, в середу, во время сговора будет? Чует моё сердце, не выдержу я, – снова затуманясь, отозвалась Екатерина и тихо пошла к раскрытому окну.
– Ну, нынче хорошая подготовка была. Я и довольна, что не сразу сговор. Не зря и я их позвала сегодня. Именно испытать, подготовить себя хотела. Привыкнуть к тому, как завтра держать себя надо… Так за Флорами, говоришь ты? Смешной он… Дитя совсем, а сам петушится так мило.
Екатерина глядела вдаль, в просветы аллей, на зелёные кущи живых изгородей, словно хотела разглядеть то далёкое место за Флорами и всё, что там произойдёт через несколько часов.
Желая подавить невольное волнение, она перенеслась мыслями к совершенно другим вопросам, и снова грусть заволокла ей глаза…
– А знаешь, мне поистине жаль его, Annette! – задумчиво произнесла она.
– Ротмистра-амура? Вот странное для меня заключение, мой друг!
– Вовсе нет. Я говорю о Саше… Об Александре. Правда, она неприятная, хоть и мила собой… Модница излишняя. Видела, какие хахры-махры распустила себе! Думает: мир поразила! А он, пожалуй, меньше виновен, чем все говорят… Я постараюсь так с ними проститься, чтобы не поминал меня лихом…
– Посмел бы! Столько благодеяний!
– Это души не покупает. Мне было приятно, я дарила, и он хорошо знал… А тут, при разрыве, каждое внимание получит особую цену… Пусть знает и помнит, кого он потерял во мне!
– Ах вот разве что… Чтобы совесть мучила его, чтобы жалел об утере. Ну, тогда, конечно: чем ни донять скверного мужчинишку, по мне, всё хорошо…
– Смешная ты! Как это всё у тебя? Не то я сказать хотела… Хотя… В самой сути ты права… И светлейшему, знаю, будет приятно. Мне сказали: Саша писал уже, просил у него защиты. А тут выйдет: и защищаться не от кого. Но посмотрим… Слышишь, два… Пора за стол… Идём, мой друг. Вон и Захар стучит в дверь. Иду, иду, я готова! А скажи, – остановясь на пороге, негромко проговорила она, – поспеет твой «амур в кирасе» на свидание от Степановны? Не очень задержит она его?
– Она бы задержала, – со смехом отвечала Нарышкина, – да, полагаю, он сам не больно задержится, убежит как можно скорее.
– Балагурка ты, и больше ничего!
И прежним громким весёлым смехом вторила Екатерина шумному, циничному смеху своей старой подруги и наперсницы.
Тихо, безлюдно сейчас в той части парка, куда направилась Нарышкина на прогулку со своей спутницей.
Тихо, не колыхнув ни единым листочком, стоят деревья и кусты, зеленеют ковры изумрудных лужаек… Протянулись прямые аллеи, полные пряным, дурманящим ароматом и влажной тьмой…
И на перекрёстке одной из аллей желанная встреча.
Нарышкина, увлечённая любовью к ботанике, ушла далеко вперёд, срывая полевые цветы и ландыши, пролески, которых много в этом конце парка.
Медленно идёт Екатерина, опираясь слегка на руку своего молодого спутника и время от времени заглядывая в его лицо.
– Вы любите, очевидно, уединение и природу, господин Зубов? Мы с вами сходимся в этом. Только вы счастливее меня, вы свободней, можете легко следовать своей склонности. Тогда как моё ремесло почти всегда требует пребывать на людях… Порою в самом большом обществе. Но когда возможно, я живу по-своему. Должно быть, вы пригляделись к моему порядку здесь?
– Немного, ваше величество. Служба… И далеко я, собственно, состою…
– Узнаете поближе… В Зимнем, в Таврическом [138]почти тоже, что и здесь. Только шумнее, народу служебного и чужого больше… Сядемте, если хотите. Ноги у меня уж не так неутомимы, как раньше… Так. Мы не будем звать Анну Никитишну. Она занялась своими коллекциями. Придёт к мавританской бане… Мы условились. Ну-с, так вот мой день… Встаю я в шесть, зимою в семь. Одна сижу за делами, за письмами, за своими скромными сочинениями… Я познакомлю вас… Так часов до восьми, до девяти. Пью чашку кофе. С девяти начинаются доклады, приёмы. Их много: секретарей, министров, начальников главных по войску, по Сенату, по духовным делам. У всех свои дни. Скоро присмотритесь… Так возимся до полудня. Тут кончается главная моя служба государству. Самая тяжёлая и важная. В полдень является старик мой, Козлов. Треплет мои волосы, и пудрит, и чешет, как ему угодно. Он уж знает мой вкус и что к какому дню идёт. В это время кто-нибудь приходит ко мне, чтобы я не слишком скучала. Болтаем и в уборной, пока мне дают мой лёд, и я тру себе щёки. Это мне сберегло мой цвет лица… Горжусь. Смотрите: ни крошки румян… Ха-ха-ха… Он всё краснеет! И так дальше. Перехожу в спальню. Тут уж брюзга моя, Матрёна Саввишна, берёт меня в свои руки, снимает милый утренний капот, рядит меня вот в такое платье, меняет чепец… Словом, наряжает в парадный мундир, средний, так сказать. До двух выхожу к моим друзьям и придворным, которые собираются перед обедом. Болтаем, смеёмся, если есть чему. По праздникам тут бывают и послы… Кстати, вы… у вас очень хороший французский говор. Напоминает мне Сегюра. Вы знакомы с графом?
– Немного, государыня…
– Вам надо ближе сойтись. Это – мой большой друг и прекрасный человек, достойный подражания во всём… Рыцарь вполне… Но это – потом. В два – обед. В среду, как сегодня, и в пятницу я пощусь. Для народа, конечно. Чтобы это знали, не считали меня «немкой», чужой… Я слишком люблю мой народ и мало обращаю внимания на услаждения вкуса. А вы как на этот счёт?
– Солдат не должен разбирать питья и еды, государыня.
– Не должен – это ещё не значит, что не умеет или не хочет. Вы, должно быть, лакомка, судя по вашим губам… Ничего, это не грех. После обеда, летом, если нечего делать… Если друг, который у меня есть, занят, я иногда отдыхаю на диване часок. Зимой никогда не сплю днём. Потом являются докладчики с иностранной почтой… Мой «генерал», как я зову Бецкого, приходит порою с новым проектом грандиозного благотворительного учреждения или просто с книгой. И читает до шести. Теперь он болен, слаб глазами. Я очень его люблю… В шесть – второе собрание, часов до девяти. Зимой по четвергам – малое собрание в Эрмитаже, как вам известно. По воскресеньям – там же игра, маскарад. Вечерами – карты, пение, музыка. В десять – я иду к себе. Выпиваю свой стакан воды – и свободна от всех дел… Сама себе хозяйка… До утра… А там всё снова, как заведённые часы. Вам не показалась бы скучной такая жизнь?
– Жизнь моей государыни? О, нет…
– Видите ли, самое важное для здоровья – не менять своих привычек. А я уж так привыкла. И должна беречь себя именно для службы моей, которая, говорят, небесполезна и для других… Вот теперь вы знаете мой день. А как проводите его вы? Какие у вас привычки, Зубов?
– Доброе намерение… Весьма похвальное. Дальше что?
– И вдруг…
Снова невольную, лёгкую передышку сделал Зубов, чувствуя, что волнение всё больше охватывает его.
– Вдруг… Что же?
– Потемнело небо надо мною… шум несётся… шелест непонятный… Гляжу: орлица реет над головой… Гордый взгляд синих глаз… Мощная грудь… Крылья широко простёрлись… и спускается она сюда, на скалу, где я притаился… Опустилась. Села. Стала царственные лапы гордым клювом своим чистить… Перья отряхает… Страх меня сладкий охватил… Любуюсь, глаз бы не отвёл… И уж не знаю как смелости набрался, говорю: «Орлица гордая, царственная, мощная… Возьми меня с собою туда, в высь небесную, которой конца-краю нет, в бездонную глубину… Дай на мир поглядеть, как ты глядишь! Позволь под крылом твоим приют найти… Тепло там, отрадно как должно быть!..» Говорю, а сердце ширится в груди… Вот-вот разорвётся… И жду, что ответит орлица. И замер весь…
– И… что же ответила она?
– Что ответила? – переспросил Зубов, глядя прямо в глаза Екатерине, словно там пытаясь прочитать этот ответ. – Ничего не ответила… Только широко крылья распахнула. Я так и кинулся туда… к ней, на широкую грудь. Прильнул, охватил её шею руками. Не оторвать уж меня, скорее жизнь вырвать можно… И взмыла она, орлица моя гордая, царственная. И понесла меня… Что уж тут стало со мною, сказать, выразить не умею.
Зубов умолк, отирая пот с высокого, белого лба, выступивший от непривычного волнения…
– Красиво… Хорошо… Вы совсем поэт… Слышишь, Аннет, не права я? Это и державинским строфам не уступит… И чувства сколько…
– Я не слыхала, – появляясь на пороге, проговорила Нарышкина, – верю, государыня, если вы хвалите. Благодарите же, Платон Александрович, за внимание.
– Я не знаю… слов не нахожу… Чувство моё, конечно, только и подсказало мне… А то я совсем придумывать не умею, ваше величество… Это вот словно Бог надоумил меня… Будто я исповедь свою говорил… Простите…
– Вижу, понимаю. Вам, господин Зубов, не в чем прощения просить. Дай Бог, чтобы у всех окружающих меня были такие чувства, виделись им подобные сны… Но вы разволновались совсем. Лицо побледнело… Вы дрожите… Здоровы ли вы, господин Зубов? Иным здесь, в моём лягушатнике, воздух не совсем здоров. Я прикажу Роджерсону, пусть поглядит вас… Может быть, посоветует что-либо. Вы – человек молодой. Вам беречься надо для себя, для семьи… А во мне вы всегда найдёте защиту и друга. Знайте, господин Зубов. Душа ваша добрая видна в глазах, слышна в речах ваших. Я добрых людей ценю… Пока до свиданья… Поправляйся скорее, Аннет. Что, лучше тебе? Слава Богу… Не провожайте… Идём, Леди… Том.
Кивнув головой, Екатерина вышла из комнаты своей упругой, твёрдой походкой, бодро, как всегда, глядя по сторонам, постукивая лёгкой полированной тростью, с которой она выходила на прогулку.
Одно только незаметное, едва уловимое движение головой сделала гостья хозяйке, когда расставалась с ней на пороге. Нарышкина поняла жест.
Весёлая, довольная, возвратилась она к Зубову, который так и застыл на месте.
– Ну, теперь дело ваше с хорошим концом. Можете целовать мои руки, сколько вам угодно, хитрый мальчишка… Сновидец этакий…
У Зубова вырвался громкий, радостный вздох, и он не заставил хозяйку повторить её позволение…
Белая ночь совсем уже овладела землёю, когда Зубов вышел из покоев Нарышкиной, чтобы обойти и проверить караулы.
* * *
Дождливо и пасмурно было на другой день с утра. Как приговорённый к смерти, появился в приёмной Храповицкий, вызванный сюда по особому приказу, хотя был вовсе не его черёд.Бледное, осунувшееся лицо и неверная походка сразу выдавали, что пережил за это время растерявшийся, напуганный предстоящей немилостью государыни её доверенный секретарь.
Вчера вечером заглянули к опальному кое-кто из его придворных друзей и передали обо всём, что сами знали относительно разрыва с Мамоновым.
По соображениям Храповицкого, знающего Екатерину, такой кризис не мог повлиять на неё благоприятным образом.
В приёмной не оказалось никого. Только Захар появился, заслышав осторожное покашливание Храповицкого.
– А, вы здесь, Александр Васильевич. Про вас уж и вопрос был. Пожалуйте.
– Здравствуй, Захарушка… Иду… иду… А постой минутку… Скажи: как матушка? Очень гневна? Что это она меня? Не слыхал ли? Беда какая ждёт? Говори уж, Захарушка, по старой дружбе. Я тебе тоже, может, когда в пригоде буду… А? Как? Что?
– Ничего сказать не умею. Что вас касаемо – и вовсе не знаю. А что иных дел, так, верите, тоже затмился. То по череду всё шло. Светлейший человека на место определяли. И занимал он свою позицию… пока следовало… Там нового брали, всё по выбору князя же, не как иначе. А теперь?.. И не разберёшь. Всякий со своим блюдом тянется. А есть мы, видно, и вовсе пробовать не хотим… Уж и не знаю… Про вас тоже не знаю. Не до того тут было…
– Ну, извини, Захарушка… Вот, понюхать не желаешь ли? Свежий. Американский.
– Благодарствуйте… Ничего, душист. А мне всё же наш, царскосельский, больше по вкусу, который для государыни-матушки выращивается… Одолжиться не хотите ли? Этто – табак!.. Пожалуйте…
И Захар, спокойный, величавый, загадочный, как каменный истукан, растворил двери Храповицкому.
Ожидая сейчас услышать приказание сдать все дела и ехать в Сибирь, толстяк, осеняя себя частым, потаённым крестным знамением, шепча: «Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его», скользнул через порог знакомой двери.
Екатерина стояла к нему спиной и глядела в окно, на нахмуренное небо, в туманную, синеющую даль аллей.
Обернувшись на стук, она молча ответила кивком Храповицкому, согнувшему свой зажирелый стан в необычно глубоком поклоне.
– Явились, государь мой, – резким, повышенным тоном заговорила Екатерина. – Вы что же это глаз не кажете? Или сбежать надумали? Срамите меня перед целым светом… Тут послы иностранные, весь двор. А он меня учить задумал! Теперь смеяться станут. «Хороша императрица, самодержида, если там какой-нибудь секретаришка её приватный смеет при всех учить, выговоры ей делать… замечания… Речь её прерывать». Сколько правлю, сколько несу свою службу верой и правдою, – а такого ещё не бывало… Хоть бы то подумали: какой пример вы молодым подаёте, государь мой! Со мною немало лет проработав, не знаете меня, не уважаете моей свободы монаршей… Да за такие вещи тётушка моя… либо Великий Пётр… Они бы вас… И я так не прощу… Не оставлю… Что молчите? Или не права я? Слов не имеете в своё оправдание, а? Говорите же. Трясётся, как лист на осине! И ни слова. Ну-с!
– Виноват! – падая на колени, едва мог проговорить уничтоженный старик. – Кругом как есть виноват… И прощения просить не смею. Затмился, окаянный… Виноват, матушка ты моя! Больше не знаю ничего…
– Виноват, верно… Но… не совсем… Встаньте. За вину и бранила вас… А за то, что не побоялись, моей пользы ради, себя под ответ подвести, вот, возьмите.
И императрица красивой рукой протянула поражённому секретарю золотую, осыпанную бриллиантами и украшенную её портретом табакерку, из которой государыня нюхала почти всё время, пока читала грозную отповедь Храповицкому.
– Мне?! Мне!! М-ма… матушка ты моя…
И, не имея сил ничего больше сказать, старик так и зарыдал радостными, счастливыми слезами, ловя руку Екатерины, целуя складки её платья.
– Будет на сегодня… Будет, встаньте… С неба слёзы… тут слёзы… Кругом слёзы. Встаньте. Берите. Это вам на память. Я – женщина, и притом пылкая. Часто увлекаюсь. Прошу вас, если заметите мою неосторожность, не выражайте явно своего неудовольствия и не высказывайте замечаний… но раскройте вашу табакерку и понюхайте… позвучнее… Я сейчас пойму и удержусь от того, что вам не нравится. Идёт?
– Раб твой, матушка… Умереть прикажите, ваше величество, – и не задумаюсь!..
– Ну, поживите ещё… сколько придётся. За работу сядем. Что у вас есть? У меня тут тоже набралось кое-что…
Вооружившись очками и своей лупой, Екатерина приступила к просмотру докладов, принесённых Храповицким, слушала его соображения, приводимые справки. Но скоро неотвязная дума овладела её душой.
Отложив в сторону бумаги, снимая очки, она вдруг заговорила своим простым, дружеским тоном:
– Слыхал, что у нас тут делается?
– Да, слыхал, матушка. Ох… слыхал…
– Так это неожиданно… Подумаешь… Я тебе скажу, как это было…
И Екатерина взволнованным голосом передала Храповицкому всё, что произошло между нею и Мамоновым вчера.
– В ответ на моё предложение… когда я придумала так ловко… Une retraite brilliante [133]он вдруг так написал… Посуди сам: каково мне было? Jugez du moment! [134]
– Ясно себе представляю, – на хорошем французском языке ответил Храповицкий, – это возмутительное бездушие и дерзость…
– Нет, скорее – глупость и нерешительность. Он опасался… А хуже, что я с самого сентября переносить должна была… Положим, светлейший мне намекал тогда… Я внимания не обратила… Сейчас вот пишу ему… Слушай: «Если зимой тебе открылись – зачем ты мне ясно не сказал тогда? Много бы огорчения излишнего тем прекратилось… Я ничьим тираном никогда не была и принуждение ненавижу. Возможно ли, чтобы вы меня не знали до такой степени и считали за дрянную себялюбицу? Вы исцелили бы меня в минуту, сказав правду, как и теперь оно свершилось. Бог ему судья…»
– Слушать больно, государыня… Так за сердце и берёт… Не стоит он…
– Ясное дело, не стоит. Но и я себя изменить не могу. Нынче сговор… Мы сейчас и кончим с тобой. Ты приготовь указы… на имение для графа… То, что к именинам я собиралась подарить. Теперь свадебным даром будет… И сто тысяч вели приготовить… ему же… Затем… там, в кабинете, получишь десять тысяч особо… Хоть завтра мне их принеси… И ещё… Спроси два перстня… Один получше, с моим портретом… А другой – с камнем. Так, рублей на тысячу… Не забудь… Знать хочешь: для кого? Пока не скажу… Идите с Богом…
Сияющий, важный, как всегда, вышел Храповицкий из покоя.
Даже Захар удивился этой быстрой и полной перемене, как ни привык старый слуга ко всевозможным превращениям при дворе.
Держа в руке недавно пожалованную табакерку, Храповицкий стал среди приёмной, снисходительно поманил Захара, огляделся и негромко заговорил:
– Видишь? Милость какая! Свою, личную мне! С табаком даже… Нюхай… одолжайся. Разрешаю… Вот она, матушка… Богиня, не государыня!.. Богиня, больше ни одного слова…
– Поздравляю, ваше высокопревосходительство…
– Благодарю… хотя и просто превосходительство пока… Не жалуй без неё чинами. Не годится… А вот лучше послушай… скажи… Приказание мне отдано. Секретное пока… Да тебе можно… ты свой… ну, там, Мамонову, дурачку, на абшид – деревеньку душ тысячи две с половиной либо три. Это пустое. И наличными сто тысяч… Мог миллионы получать… И вдруг! Дурак… Это так, по чину ему полагается, при отставке… А скажи: для кого приказано свежих десять тысяч рубликов запасти, принести… И два перстня: с портретом один, другой так?
– Два?.. – Глаза Захара заблестели не то от любопытства, не то от предвкушения какого-то удовольствия. – Уж коли два, так и я вам кой-что скажу. Вы одну половину знаете. Я про другую смекаю… Хоть верного ещё не видно ничего. Стороной дело ведётся… Через Нарышкину, через Анну Никитишну. Так мне думается. Я из коморки своей видел: гулять пошла матушка… И с Нарышкиной. И та ей на какого-то офицера показывала. Знаете его… Ротмистр Зубов, конной гвардии. Начальник караульный. Приметил: приласкали… Совсем не видный человек. Но иные думают, будет взят ко двору… Прямо никто не знает. А я на него подозрение тоже имею.
– На него? Подозрение? Ну, пусть так… Подозрение… Лишь бы радость ей была, нашей матушке…
– Лишь бы повеселела она, болезная! – с сокрушением отозвался Захар.
– Давай Бог!.. Летом дожди незатяжные, сам знаешь…
– Так-то так… Да лето наше, гляди, миновало… Охо-хо-хо…
– Ничего! Ей ли о чём печалиться. Царь-баба!
– Одно слово, всем королям король!
– Ну, так и думать нечего. Прощай…
Важно кивнув Захару, Храповицкий вышел из приёмной.
* * *
– Ну, вот и сосватали! – с грустной улыбкой заметила государыня, когда из её будуара вышла княгиня Щербатова, княжна и Мамонов, призванные ею в тот же день для официального сватовства.Минута была тяжёлая, и Екатерина могла бы избежать её.
Но ей словно хотелось самой поглядеть: как будет вести себя, что скажет её фрейлина, испытавшая наравне с другими самое ласковое, доброе отношение к себе государыни и так плохо отплатившая за это?
Княжна была растеряна и заметно бледна даже сквозь румяна и белила, к которым, вопреки обыкновению своему, прибегла сегодня.
Мамонов стоял, не смея поднять глаз. Маменька то багровела, то бледнела и, несмотря на свою тучность, вертелась, как стрекоза, посаженная на булавку.
Может быть, втайне Екатерина ждала взрыва раскаяния, самоотречения, на которые можно было бы красиво ответить ещё большим великодушием…
Но всё обошлось проще: были слёзы, вздохи, полуслова и глубокие поклоны…
Наконец все ушли.
Екатерина осталась вдвоём с Протасовой и Нарышкиной, которые из соседней комнаты отчасти были свидетелями всей сцены.
– Совет да любовь, только и можно пожелать, – поджав тонкие губы, язвительно выговорила Протасова. Её длинная, сухая фигура казалась безжизненной и одеревеневшей.
Хотя приближённая фрейлина была намного моложе, но государыня казалась гораздо свежее и привлекательнее, не говоря об осанке и чертах лица.
Потому, вероятно, и не опасалась Екатерина доверять этой особе своё представительство в некоторых особых случаях жизни.
– О-о-х, дай Боже, чтобы было, чему быть не должно, – заметила Нарышкина, наблюдавшая незаметно за подругой.
Она видела, что Екатерина огорчена сильнее, чем хочет показать, и решилась как-нибудь вывести её из этого состояния. Обычно сдержанная и осторожная в присутствии третьего лица, Протасовой, с которой была наружно в самых лучших отношениях, но про себя не любила и опасалась, Нарышкина решительно объявила:
– Как я тут глазом кинула, прямо можно сказать, не будет пути и радости от этой свадьбы. Молодая пара – не пара совсем. Да и не так уж любят они друг дружку… Особливо она его.
– Да? Правда? И мне что-то показалось… Да почему вы так думаете, мой друг?
– Без думы, сердечное у меня явилось воззрение. Пресентимент [135]такой. Как ни боятся они, как ни стыдно им, а радость великая, пыл этот самый, пробился бы в чём, кабы много его в душе. Тут не видать того. И начинаю я думать, что прав наш Иван Степаныч был…
– Ах, мой «Ris beau Pierre»! Вот ежели бы он мне теперь приказать мог: «Ris, pauvre Catherine!.. [136]Что же он сказывал?
– Да не иначе, говорит, что в уме повредился Мамонов… Вон, как это с графом Гри-Гри… с Орловым было… И не без чужих проделок дело было. Обкурили, опоили чем-нибудь! Нужно было женишка окрутить, вот и подставили ему девицу, в ловушку затянули… Теперь отвертеться нельзя. И вы сами, ваше величество, как знают все, позорить девицу не позволили бы… даже графу!
– Конечно, оно верно… Но из чего вы заключаете? Я хотела бы знать.
– Дело видимое. Кто не знает, что при всём благородстве граф на деньги неглуп. Из рук их выпускать не любит… Вон когда имение своё последнее купил… Вяземский мне сказывал: надо было двести тридцать тысяч отдать. У него дома ассигнаций было тысяч на двести, без малого. Да золотом столько же. Он ассигнации отдал, а золото ни за что! У Сутерланда, у банкира, взял под векселёк. Мол, от государыни когда новые милости будут, тогда отдаст. Чтобы на золоте лажу не потерять… Любит он его, голубчик…
– Вот как! Никогда бы не подумала, что Саша… что граф такой… интересан… и мелким делом увлекается… Мне казалось…
– Так всегда бывает, государыня, когда очень близко стоит кто: видишь глаза, рот… А каков он ростом, во что одет, и заприметить трудно, не то что в каком кармане рука у него…
– Правда ваша. Это вы верно, друг мой. Но вы не сказали…
– Про невесту? Да всё дело короткое. В долгу она, как в шелку… Уж на что деньги шли? На притиранья да наряды либо на то, чтобы рты людям заткнуть подарочками, чтобы раньше времени их шашни амурные куда надо не дошли… А задолжала. И родители не больно в деньгах купаются. Вот им фортуна-то графа и кстати… А он всё заплатить за неё обещал, я верно знаю. Ну разве ж не спятил, сердечный? От такого счастья на своё разоренье пошёл! Из-за чего? Тьфу! Одно и думается: обошли чем молодца!
– Может быть, вы и правы, друг мой… Не насчёт приворотного зелья, конечно… а что Иван Степаныч говорит о его помешательстве… Совсем, правда, он не прежний стал… каким столько лет и я, и все знали его… Жаль… Иван Степаныча надо завтра на сговор позвать. Я и забыла о нём в своих хлопотах. Вы со мною обедаете сегодня, душеньки?
– Простите, ваше величество… Должна отклонить честь. Гости у меня нынче приглашены… В первый раз, отказать им неохота…
И Протасова бросила на Екатерину быстрый, выразительный взгляд, как бы желая пояснить, кто этот гость.
Та вспыхнула, не хуже молодой девушки, услышавшей в первый раз вольное слово о любви, и в досаде на себя нахмурилась сейчас же.
– Не удерживаю вас… С Богом… в добрый час!..
Протасова откланялась и вышла.
– Вы, надеюсь, не покинете меня, – по-французски обратилась к Нарышкиной государыня. – Вы видите, как я страдаю, как я одинока… Я знаю, что вам тяжело, пожалуй, целыми днями возиться со мной, такой печальной, растерянной. Но вы добры. Вас видят люди у постели больных, там, где нужда, где горе. Теперь горе заглянуло и в этот роскошный дворец. Неужели вы покинете меня?
– Увы! Как ни растрогали меня ваши не заслуженные мною милостивые слова и похвалы, государыня… Но нынче и я не могу оставаться вечером с вами во дворце. У меня свидание…
– Пустое… вздор… Свидание? Какое? Где?
– Галантное… В парке, на четвёртом квадрате, за Флорами, знаете?.. Небо вон прочищается, вечер хороший обещает. Именно для рандеву.
– С кем, с кем?..
– С красивым, молодым ротмистром… С амуром в кирасе… С господином… Назвать?
– Молчи… Я и не поняла сразу, что ты благируешь. [137]А по-нашему, по-русски говоря, балагурка ты, шутиха и больше ничего!
– Рада быть чем угодно, лишь бы видеть вот эту улыбку, слышать этот весёлый смех взамен слёз. Довольно их.
– Ох, нет, не довольно. Что ещё завтра, в середу, во время сговора будет? Чует моё сердце, не выдержу я, – снова затуманясь, отозвалась Екатерина и тихо пошла к раскрытому окну.
– Ну, нынче хорошая подготовка была. Я и довольна, что не сразу сговор. Не зря и я их позвала сегодня. Именно испытать, подготовить себя хотела. Привыкнуть к тому, как завтра держать себя надо… Так за Флорами, говоришь ты? Смешной он… Дитя совсем, а сам петушится так мило.
Екатерина глядела вдаль, в просветы аллей, на зелёные кущи живых изгородей, словно хотела разглядеть то далёкое место за Флорами и всё, что там произойдёт через несколько часов.
Желая подавить невольное волнение, она перенеслась мыслями к совершенно другим вопросам, и снова грусть заволокла ей глаза…
– А знаешь, мне поистине жаль его, Annette! – задумчиво произнесла она.
– Ротмистра-амура? Вот странное для меня заключение, мой друг!
– Вовсе нет. Я говорю о Саше… Об Александре. Правда, она неприятная, хоть и мила собой… Модница излишняя. Видела, какие хахры-махры распустила себе! Думает: мир поразила! А он, пожалуй, меньше виновен, чем все говорят… Я постараюсь так с ними проститься, чтобы не поминал меня лихом…
– Посмел бы! Столько благодеяний!
– Это души не покупает. Мне было приятно, я дарила, и он хорошо знал… А тут, при разрыве, каждое внимание получит особую цену… Пусть знает и помнит, кого он потерял во мне!
– Ах вот разве что… Чтобы совесть мучила его, чтобы жалел об утере. Ну, тогда, конечно: чем ни донять скверного мужчинишку, по мне, всё хорошо…
– Смешная ты! Как это всё у тебя? Не то я сказать хотела… Хотя… В самой сути ты права… И светлейшему, знаю, будет приятно. Мне сказали: Саша писал уже, просил у него защиты. А тут выйдет: и защищаться не от кого. Но посмотрим… Слышишь, два… Пора за стол… Идём, мой друг. Вон и Захар стучит в дверь. Иду, иду, я готова! А скажи, – остановясь на пороге, негромко проговорила она, – поспеет твой «амур в кирасе» на свидание от Степановны? Не очень задержит она его?
– Она бы задержала, – со смехом отвечала Нарышкина, – да, полагаю, он сам не больно задержится, убежит как можно скорее.
– Балагурка ты, и больше ничего!
И прежним громким весёлым смехом вторила Екатерина шумному, циничному смеху своей старой подруги и наперсницы.
* * *
Тихо догорел ясный июньский вечер, переходя в такую же тихую, белую ночь.Тихо, безлюдно сейчас в той части парка, куда направилась Нарышкина на прогулку со своей спутницей.
Тихо, не колыхнув ни единым листочком, стоят деревья и кусты, зеленеют ковры изумрудных лужаек… Протянулись прямые аллеи, полные пряным, дурманящим ароматом и влажной тьмой…
И на перекрёстке одной из аллей желанная встреча.
Нарышкина, увлечённая любовью к ботанике, ушла далеко вперёд, срывая полевые цветы и ландыши, пролески, которых много в этом конце парка.
Медленно идёт Екатерина, опираясь слегка на руку своего молодого спутника и время от времени заглядывая в его лицо.
– Вы любите, очевидно, уединение и природу, господин Зубов? Мы с вами сходимся в этом. Только вы счастливее меня, вы свободней, можете легко следовать своей склонности. Тогда как моё ремесло почти всегда требует пребывать на людях… Порою в самом большом обществе. Но когда возможно, я живу по-своему. Должно быть, вы пригляделись к моему порядку здесь?
– Немного, ваше величество. Служба… И далеко я, собственно, состою…
– Узнаете поближе… В Зимнем, в Таврическом [138]почти тоже, что и здесь. Только шумнее, народу служебного и чужого больше… Сядемте, если хотите. Ноги у меня уж не так неутомимы, как раньше… Так. Мы не будем звать Анну Никитишну. Она занялась своими коллекциями. Придёт к мавританской бане… Мы условились. Ну-с, так вот мой день… Встаю я в шесть, зимою в семь. Одна сижу за делами, за письмами, за своими скромными сочинениями… Я познакомлю вас… Так часов до восьми, до девяти. Пью чашку кофе. С девяти начинаются доклады, приёмы. Их много: секретарей, министров, начальников главных по войску, по Сенату, по духовным делам. У всех свои дни. Скоро присмотритесь… Так возимся до полудня. Тут кончается главная моя служба государству. Самая тяжёлая и важная. В полдень является старик мой, Козлов. Треплет мои волосы, и пудрит, и чешет, как ему угодно. Он уж знает мой вкус и что к какому дню идёт. В это время кто-нибудь приходит ко мне, чтобы я не слишком скучала. Болтаем и в уборной, пока мне дают мой лёд, и я тру себе щёки. Это мне сберегло мой цвет лица… Горжусь. Смотрите: ни крошки румян… Ха-ха-ха… Он всё краснеет! И так дальше. Перехожу в спальню. Тут уж брюзга моя, Матрёна Саввишна, берёт меня в свои руки, снимает милый утренний капот, рядит меня вот в такое платье, меняет чепец… Словом, наряжает в парадный мундир, средний, так сказать. До двух выхожу к моим друзьям и придворным, которые собираются перед обедом. Болтаем, смеёмся, если есть чему. По праздникам тут бывают и послы… Кстати, вы… у вас очень хороший французский говор. Напоминает мне Сегюра. Вы знакомы с графом?
– Немного, государыня…
– Вам надо ближе сойтись. Это – мой большой друг и прекрасный человек, достойный подражания во всём… Рыцарь вполне… Но это – потом. В два – обед. В среду, как сегодня, и в пятницу я пощусь. Для народа, конечно. Чтобы это знали, не считали меня «немкой», чужой… Я слишком люблю мой народ и мало обращаю внимания на услаждения вкуса. А вы как на этот счёт?
– Солдат не должен разбирать питья и еды, государыня.
– Не должен – это ещё не значит, что не умеет или не хочет. Вы, должно быть, лакомка, судя по вашим губам… Ничего, это не грех. После обеда, летом, если нечего делать… Если друг, который у меня есть, занят, я иногда отдыхаю на диване часок. Зимой никогда не сплю днём. Потом являются докладчики с иностранной почтой… Мой «генерал», как я зову Бецкого, приходит порою с новым проектом грандиозного благотворительного учреждения или просто с книгой. И читает до шести. Теперь он болен, слаб глазами. Я очень его люблю… В шесть – второе собрание, часов до девяти. Зимой по четвергам – малое собрание в Эрмитаже, как вам известно. По воскресеньям – там же игра, маскарад. Вечерами – карты, пение, музыка. В десять – я иду к себе. Выпиваю свой стакан воды – и свободна от всех дел… Сама себе хозяйка… До утра… А там всё снова, как заведённые часы. Вам не показалась бы скучной такая жизнь?
– Жизнь моей государыни? О, нет…
– Видите ли, самое важное для здоровья – не менять своих привычек. А я уж так привыкла. И должна беречь себя именно для службы моей, которая, говорят, небесполезна и для других… Вот теперь вы знаете мой день. А как проводите его вы? Какие у вас привычки, Зубов?