[43]
   Степан Степанович Апраксин отличался широтой натуры и безобидным характером. Держал он собственных два театра – русский и французский, обеды давал на пять тысяч персон – так что не ели у него только больные да ленивые, деньги одалживал взаймы тому, кто попросит, и ни в чьи дела не мешался. Такого предводителя днём с огнём нельзя было найти во всей Российской империи. И теперь он слушал князя Волконского, открыв рот, моргая глазами и продолжая держать открытую табакерку в вытянутой правой руке. И поэтому когда хозяин встал, а за ним встала и борзая сука с лиловыми глазами, то Степан Степанович только пробормотал:
   – Стало быть, того… Обед надо и бал тоже, а может, и ужин…
   Хозяин взял щепотку табаку, понюхал, чихнул в батистовый платок.
   – Ну уж соберём как-нибудь. Авось не пойдём, как светлейший князь Потёмкин, к банкиру Сутерланду деньги взаймы брать. И так что-то давно Москва не веселилась. А невест по домам засиделось ужасть!..
 
   Дворец князя Долгорукого, впоследствии ставший зданием Дворянского собрания, [44]творение великого зодчего Казакова, светился огнями. По фронтону горели разноцветные плошки, из окон колонного зала вырывались снопы света.
   Начиная с восьми часов вечера ко всем подъездам со стороны Дмитровки, Охотного ряда и Моховой стали подъезжать щёгольские экипажи и помещичьи дормезы, крытые кожей, золочёные, с большими стеклянными окнами и красными спицами кареты и древние возки допетровских времён.
   Здание было окружено драгунами, которые еле сдерживали наседавшую со всех сторон толпу любопытных. Полицейские офицеры уже давно охрипли от крика и теперь бросались как бешеные то на кучеров, пытавшихся прорваться вперёд, то на зевак, нахально пяливших глаза на вельмож в звёздах, лентах и шляпах с перьями, входивших в подъезд.
   Полицеймейстер, похожий на каменную статую, поставленную по ошибке вместо постамента на дрожки, ожидал приезда графа Безбородко.
   Дворянские семьи, за неделю готовившиеся к этому балу, кучками толпились в подъездах, отряхиваясь и осматривая друг друга. Лакеи в красных фраках и белых чулках суетились, принимая одежду.
   Внизу, у широких лестниц, гостей встречали молодые люди, рождённые быть распорядителями на балах и как бы исчезавшие во тьму небытия в промежутках между ними.
   На верхней площадке перед входом в главный зал с одной стороны стоял граф Захар Григорьевич Чернышёв, в парадном мундире с андреевской лентой и звездой, высокий, седой, снисходительно улыбающийся, с другой – предводитель московского дворянства граф Степан Степанович Апраксин, приземистый, толстый, в огромном парике и сказочной красоты кафтане с большими бриллиантовыми пуговицами, потный и озабоченный. Мимо них проходило бесконечное шествие дворян. Ползли петровские вельможи, недовольно постукивая тростями и недоброжелательно оглядываясь вокруг, как будто всё, что они видели кругом, сущие пустяки. Вели под руки бабушек, которые детство провели в теремах, юность в вольных аустериях [45]и на ассамблеях, а годы замужества – во времена Бирона и Миниха, когда, обливаясь слезами, приходилось им зубрить немецкий язык. Проходили приезжие дамы, захлопотавшиеся в провинциальных усадьбах и теперь только и мечтавшие, как бы согрешить со столичным кавалером. Гоня впереди жену и дочек, как лошадей на ярмарку, шествовали богатые помещики вперемежку с разорившимися кутилами, давно уже перезаложившими свои имения. Чиновники и офицеры, иностранные дипломаты и могущественные откупщики разыскивали в толпе знакомых или нужных людей. Мамаши опытным взглядом высматривали женихов, порхающие петиметры [46]вскидывали лорнеты, бесцеремонно разглядывая красавиц.
   Десятки тысяч свечей отражались в хрусталях подвесок, в огромных настенных зеркалах, в белом мраморе колонн, освещали матовые плечи женщин и расшитые золотом и серебром мундиры мужчин. Двенадцать оркестров безмолвно расположились на хорах. Было душно, несмотря на открытые окна. Стоял острый запах духов, пудры и живых цветов. Воздух наполнял равномерный гул голосов.
   Вдруг толпа раздалась на обе стороны и на середину зала вышел граф Захар Григорьевич Чернышёв. Он подал знак рукой и направился к дверям. Все оркестры заиграли «Славься, славься ты, Екатерина!». Двери раскрылись, и навстречу главнокомандующему показался канцлер граф Безбородко. Казалось, он самим провидением был создан для торжественных церемоний, открытия памятников и вручения орденов. Глядя на него, никому бы и в голову не пришло сомневаться в величии и силе империи, даже если бы она была на краю гибели. Огромный, круглый, похожий на шар, усеянный звёздами, он медленно катился по паркету, раздавая улыбки направо и налево. Поверх огромного шара природа приделала меньший – круглую голову в парике, в которую вделаны были хитрые заплывшие глазки.
   За ним важно шествовали, поражая всех количеством драгоценностей и роскошью костюмов, богатейшие и могущественнейшие помещики империи: генерал-фельдмаршал Кирилл Разумовский, Алексей и Фёдор Орловы и Михаил Никитич Волконский.
   Когда канцлер дошёл до середины зала и обнял главнокомандующего, от толпы отделилась девушка в белом платье и направилась к нему, держа в руках лист пергамента, перевязанный лентой. Великий канцлер взглянул на неё, охнул и подобрал брюхо. Она обладала удивительной, нечеловеческой красотой, сила которой непреодолима. У статуи, одетой в белое платье, ресницы дрогнули, невинная грудь нервно затрепетала под тончайшим шёлком, но в огромных славянских глазах, мерцавших как изумруды, таились лукавство и грех. Она начала читать приветственные стихи, канцлер не слушал их. До него доносился только голос, серебристый, звенящий, как колокольчик. Она кончила читать и присела в реверансе. Канцлер поцеловал её в лоб и спросил, никого не стесняясь, у Чернышёва:
   – Кто такая?
   Главнокомандующий улыбнулся, сказал тихо:
   – Шереметевская актриса Елизавета Туранова, училась в Италии, изумительная певица…
   Безбородко как во сне двинулся вперёд. Двери второго зала открылись. Стол, накрытый на несколько тысяч персон, уходил в глубину, как бесконечная белая дорога. Хрусталь, серебро и цветы терялись среди множества блюд.
   Канцлер занял своё место, потом встал:
   – За здоровье ея величества!
   Музыка заиграла туш, бокалы поднялись в воздух, ужин начался…
   Граф Пётр Борисович Шереметев приехал в Собрание, когда ужин кончился и бал уже был в полном разгаре.
   Пётр Борисович принадлежал к числу тех немногих вельмож в империи, род которых все цари и царицы, начиная с Петра Первого, считали необходимым награждать и ласкать и богатство которых, наследственное и вследствие удачных браков, превосходило всякое воображение. Шереметеву шёл восьмой десяток, он устал от почестей, славы, денег и, имея около двухсот тысяч крепостных в разных концах России, давно уже ничем не интересовался, почти безвыездно живя в Кускове на положении феодального князя. Шереметев завёл собственный гусарский эскадрон с командиром, своих гофмаршалов, камергеров, фрейлин. Его театр был одним из лучших в Европе.
   В 1767 году, будучи выбран в комиссию Уложения, он поразил всех, изъявив готовность освободить своих крестьян.
   Женившись на княжне Варваре Алексеевне Черкасской, он получил в приданое знаменитую подмосковную этого рода – Останкино.
   В 1787 году один из современников писал: «Останкино принадлежит Петру Борисовичу графу Шереметеву: в оном великолепный увеселительный дом и регулярный сад с прудами. Оно отстоит от города в трёх верстах».
   После смерти Петра Борисовича Шереметева в 1788 году сын и единственный наследник всех его богатств Николай Петрович Шереметев, получивший образование в Лейденском университете и много лет живший в Европе, задумал превратить Останкино в «чудо русского искусства и архитектуры».
   Крепостные архитекторы Иван и Павел Аргуновы, Миронов и Дикушин в постройке нового Останкинского дворца превзошли Кваренги и Кампорези. Наборные паркеты, равных которым не было даже в Версале, сделаны были руками крепостных Фёдора Прядченко, Пряхина и Четверикова. Роспись плафонов и лепные работы принадлежали крепостным художникам – Петру Сержанцеву, Емельянову, Жилкину и Мешкову.
   Верхний зал был украшен резьбой знаменитого крепостного резчика – Ивана Семёновича Мочалина.
   Главный зал Останкинского дворца сказочным образом превращался в театр; паркет раздвигался, из трюма поднимались ложи бельэтажа и ряды амфитеатра и партера, отделявшегося балюстрадой от оркестра. Голубой шёлковый занавес скрывал сцену от зрительного зала. Потолок над сценой разбирался для работы машинного отделения. Под оркестром и под всей авансценой были устроены резонирующие деки, а над залом – особые короба, создававшие неизвестные в других театрах условия для звучания.
   Крепостной механик Фёдор Иванович Пряхин изобрёл самую усовершенствованную для своего века театральную технику. Декорации поднимались вверх и заменялись другими. Вертящиеся фурки давали возможность быстрой смены мизансцен.
   Крепостные – композиторы Дегтярёв-Ломакин, актриса Жемчугова-Ковалёва и балерина Гранатова-Шлыкова, художник Николай Аргунов – создавали в Останкине спектакли, привлекавшие самых изысканных зрителей.
   Когда польский король Станислав Август Понятовский посетил Останкино, ему показали спектакль «Самнитские браки»; в нём участвовало 300 крепостных актёров и актрис. Костюмы и декорации в этом спектакле поражали роскошью и художественной выдумкой. Актрисы и даже кордебалет блистали бриллиантовыми украшениями, которые стоили более 100 тысяч рублей. Англичанин Паже, присутствовавший на одном из приёмов в Останкине, писал: «По фантастичности своей он напоминал одну из арабских ночей. В отношении блеска и великолепия он превзошёл всё, что только может дать самое богатое воображение человека или что только могла нарисовать самая смелая фантазия художника. Невозможно поверить, что всё это создано руками русских крепостных мастеров и художников».
   …Никто не мог сказать, почему Шереметев приехал на этот бал. Теперь он шёл, рассеянно посматривая по сторонам, через зал, как по базару, хотя музыка играла польский и в первой паре шёл сам главнокомандующий с высокой, жёлтой, в шифрах [47]и ленте со звездой, дамой, которая, глядя поверх толпы, со скукой на лице выполняла свою обязанность.
   Это была статс-дама императрицы, Академии наук и художеств директор, императорской Российской академии президент и кавалер – Екатерина Романовна Дашкова.
   Когда-то ближайшая подруга Екатерины, теперь она находилась с ней в довольно натянутых отношениях и частенько наезжала в Москву, где жила в своём загородном поместье, ведя переписку со многими великими особами и занимаясь разведением и изучением крыс.
   На этот раз её заставил уехать из Петербурга в Москву скандал, забавлявший всё придворное общество. Она терпеть не могла своего соседа по имению обер-шенка, сенатора, действительного камергера и кавалера Александра Александровича Нарышкина, любимым занятием которого было разведение голландских свиней.
   Однажды ей удалось заманить на свой двор лучшего кабана-производителя и свинью; она приказала крепостным их зарезать. Нарышкин бросился во дворец и упал к ногам императрицы, требуя защиты. Началось сложное судебное дело. Нарышкин же, воспользовавшись случаем, каждый раз при появлении Дашковой ко двору громко кричал, указывая на жёлтое, в красных пятнах лицо президента Академии: «Она ещё в крови после убийства моих свиней!»
   Шереметев несколько минут смотрел на лицо Дашковой, на её белое платье с нашивными красными розами, перевёл взгляд на длинные худые и плоские ноги в атласных туфлях и потом, нахмурившись, с сердитым лицом двинулся в дальний угол зала, где полукругом сидели самые знатные московские вельможи. Уже ему подкатили кресло и ухо его уловило привычный почтительный шёпот каких-то суетившихся вокруг него людей, как вдруг нечто круглое, блестящее, пахнущее духами, вином и здоровьем надвинулось на него, и он очутился в объятиях графа Безбородко:
   – А я вас шукаю и шукаю, дражайший Пётр Борисович! Як же ваше здоровье? Сядайте о тут рядком. – И великий канцлер с ловкостью, которой невозможно было ожидать от человека с таким животом, усадил Шереметева рядом с собой. – Та, может, выпьем чарочку за ваше здоровье?
   – Благодарю вас, дигет соблюдаю, врачи запретили…
   – Та вы не верьте им, они усё врут. Вот они князю Александру Петровичу велели железные опилки пить, то он после того и умер…
   Пётр Борисович хотел что-то возразить, но перед ним уже стоял лакей, держа поднос с бокалами и другой с бутылкой шампанского, обёрнутой в салфетку.
   Канцлер выпил за здоровье графа, потом граф выпил за здоровье канцлера, потом канцлер встал и предложил выпить за здоровье «августейшей покровительницы нашей». Не успел Шереметев сесть, как Безбородко вспомнил о наследнике великом князе Павле Петровиче…
   Когда было выпито сколько нужно, канцлер осторожно приступил к разговору:
   – Ея величество посреди своих тяжких трудов и великих государственных дел единственное имеет утешение в Эрмитажном театре, для коего готовит пьесы собственного сочинения.
   Шереметев слушал рассеянно…
   – Однако, – продолжал канцлер, – живём мы в меланхолические времена… Сидишь на театре – и слушать некого, и посмеяться не на что… Не видать подлинных талантов.
   Шереметев оживился:
   – У меня есть…
   – Да, да, да, – закачал головой Безбородко, – слышал сегодня, слышал… Голос, прямо скажу, божественный и приятность натуры необыкновенная…
   – У кого это? – удивился Пётр Борисович.
   Канцлер сделал вид человека, напрягающего память:
   – Кажется… Туранова…
   – А-а… Знаю. Я её в Италию посылал к Пазилло и Мартини учиться… Хорошо…
   – Ея величеству было бы весьма приятно получить такую актрису в Эрмитажный театр… Она крепостная?
   – Отправляя за границу, дал я ей вольную… Прямо скажу: лишиться её было бы мне весьма прискорбно…
   Безбородко оглянулся кругом, обнял Шереметева, наклонился к его уху:
   – Голубчик, граф, отпусти! Отслужу!..
   Шереметев улыбнулся, глядя на канцлера, перед ним сидел бог обжорства, греха и хитрости, такой добродушный и весёлый, что он не выдержал и сказал:
   – Берите её в Петербург, только сумейте сберечь, как я её сберёг, другой такой не найдёте!
   Бал подходил к концу. Всё что возможно уже было выпито и съедено, всё полагающееся количество танцев проиграно, все сплетни и анекдоты рассказаны, все свидания назначены, все женихи и невесты намечены и обсуждены. Залы пустели, и только кое-где по углам и в гостиных сидели и стояли задержавшиеся гости, заканчивая разговор.
   Александр Романович Воронцов, сенатор, президент Коммерц-коллегии и действительный камергер, изящный, высокий старик с умными живыми глазами и выразительным бритым лицом, усмехаясь, говорил Радищеву:
   – Согласен, что всё идёт дурно, но неужели вы верите в то, что, рискуя своей головой, можете один всё исправить… Надобно много усилий употребить, чтобы подготовить достаточное количество честных и образованных русских людей для управления государством, исправить нравы и распространить подлинное человеколюбие. Вот Николай Иванович Новиков, – он кивнул в сторону Новикова, молча сидевшего рядом в креслах, – делает великое дело, современники его не поймут, потомки оценят… Теперь каждому человеку любого звания открыт доступ к науке через множество выпускаемых общедоступных книг…
   Новиков повернулся к Воронцову всей своей огромной фигурой:
   – Однако, Александр Романович, знания получить ещё не значит иметь возможность их применить на пользу отечеству. Вам ведомо, что дворянство само учиться не хочет, за малым исключением, а народ к науке и к службе государственной не подпускает… От сего многие гибнут таланты…
   Воронцов вскинул на него умные глаза.
   – Уже дворянство стало колебаться в своих убеждениях, люди среднего звания проникли в это сословие. Пройдёт малое время, и из подлого народа выделятся многие деятели. И сейчас тому есть примеры…
   Радищев слушал нахмурившись, хотя и любил Воронцова – первого своего покровителя.
   – Разрешите сказать вам, Александр Романович, что не всякой натуре свойственно сие ожидание, когда огонь возмущения горит в душе… Что же касаемо примеров, то иногда бывает и наоборот. Бывает, что из подлого звания человек своими великими способностями достигает высокой власти, а что с того… Если сам он тонет в роскоши, в чревоугодии, в сластолюбии, в жажде обогащения…
   Воронцов усмехнулся:
   – А вот, кажется, ваш пример идёт к нам навстречу…
   К ним медленно шёл Безбородко, держа под руку графа Чернышёва. Канцлер находился в том благодушном состоянии, в котором бывает человек великолепного здоровья после весёлого ужина.
   – А, – сказал он, – господин помощник начальника Санкт-Петербургской таможни, слышал я о вас, слышал…
   – Что же вы обо мне слышали, ваше сиятельство? – спросил Радищев.
   – Слышал я, что от сотворения мира ускоре были установлены таможни. И начальники сих таможен получили от них великие прибытки. Вы же первый от сотворения мира чиновник таможни, который не берёт, взяток, и оттого государству великие убытки. Ибо купцам приходится вместо одного человека давать взятки нескольким, а то и вовсе везти товары мимо таможни…
   Александр Романович Воронцов рассмеялся:
   – Вы, конечно, Александр Андреевич, шутить изволите?
   – Нисколько, – ответил Безбородко, опускаясь в кресло и усаживая рядом с собой главнокомандующего. – Я людин, которые тютюн не курят, горилки не пьют и за жинками не ухаживают, очень боюсь… Уси сии страсти открыты и могут подлежать надзору. Если же человек как бы страстей не имеет и ушёл в глубь себя – плохо! Що-нибудь придумает такое, до чего нам и вовек не додуматься. – И он, усмехаясь, так пристально посмотрел на Радищева, что тот невольно опустил глаза.
   – Простите, ваше сиятельство, – сказал Новиков тихо, но твёрдо. – Мне кажется, что кроме сих низменных страстей человеку свойственны и благородные чувства – жажда науки и просвещения, любовь к отечеству, желание сделать государство своё сильным и счастливым.
   – Свойственны, – подтвердил Безбородко, – однако государство подобно высокой башне – що видно сидящему наверху, не может видеть находящийся внизу, и наоборот, стоящий у самой вершины иногда рассматривает с облаков происходящее на земле и не ведает действительного положения вещей.
   Александр Романович вздохнул.
   – Государем, который знал действительное состояние народа и мог смотреть в будущее, был вечныя памяти Пётр Первый.
   Безбородко пожевал губами.
   – Бул. Однако же Россия тогда являлась потентатом [48]малым, тилько входящим в круг народов европейских. Ныне же государство наше огромно, великая его сила возбуждает зависть и ярость Европы. К тому же мы государство молодое, величие нашего народа – в будущих веках. Старые же империи – Гишпания, Франция, Священная Римская империя, сиречь Австрия, Оттоманская Порта – токмо имеют блистательную внешность, гисторию, но уже клонятся к упадку. Отсюда их к нам ненависть и недоброжелательство. – Он вздохнул. – Да, государством руководить треба, учитывая всю совокупность обстоятельств, внутренних и внешних, – сие трудно! – Безбородко хитро посмотрел на Новикова и Радищева. – Мечтания, прожекты – це одно, а жизнь со всеми ея сложностями и препятствиями – другое… – Он повернулся к Воронцову. – А ты, Александр Романович, надолго приехав в Москву?
   Воронцов посмотрел в сторону.
   – В имении хочу пожить, на природе. Получил разрешение от ея величества отбыть в отпуск на год…
   Безбородко покачал головой:
   – Так, так, так… Стало, и ты в опале… Да, время такое меланхолическое. Ну что же, Захар Григорьевич, пойдём, пора нам, старикам, на боковую…
   Он встал и, кивнув головой на прощание, пошёл переваливаясь, сопровождаемый главнокомандующим. Воронцов тоже поднялся:
   – Пора и мне. Прощайте, Александр Николаевич! Вы когда в Санкт-Петербург уезжаете?
   – Завтра.
   – Может быть, и застанете ещё ея величество. Она собирается в путешествие во вновь приобретённые области Юга и в Тавриду. Подготовка к сему путешествию и его причина сейчас занимают всю Европу… До свидания, Николай Иванович, хочу вам на прощание сказать – поберегитесь. – Он наклонился к уху Новикова. – И если есть у вас книги, выпущенные без дозволения цензуры, уничтожьте!..
   Воронцов попрощался с ними и пошёл прочь, гордо закинув седую голову.
   Последние гости разъехались. Новиков взял руку Радищева:
   – Увидимся ли мы ещё, Александр Николаевич?
   Радищев задумался.
   – Не знаю. Скажу лишь, что молчать стало тяжело, а говорить нельзя…
   Новиков вздохнул:
   – Что же, будем делать каждый по-своему то, что нам подсказывают совесть и любовь к отечеству и нашему народу.
   Они молча вышли на улицу. Было совсем светло. Птицы пели в московских садах. Отъезжали последние кареты. Из подъезда выскочила молодая красавица в белом бальном платье с помятыми живыми розами, приколотыми к корсажу, с голыми плечами, обнажённой шеей и непокрытой головой. Она взглянула на небо, окрашенное полоской зари, вдохнула полной грудью пахучий свежий воздух, взмахнула обнажёнными руками, украшенными драгоценными перстнями и браслетами, и сказала:
   – Как хорошо!
   Подлетела карета, с громом упала железная подножка. Лошади, подрагивая на утреннем холодке под шёлковой сеткой, стояли, скосив глаза. Потом захлопнулась дверца, лакей в шляпе с пером вскочил на облучок, и всё исчезло в туманном воздухе, как сказочное видение…

8
МАРКИЗ ДЕ ЛЯ ГАЛИСОНЬЕР

   Радищев обнял на прощанье Новикова и медленно пошёл через Иверские ворота на Красную площадь. Зубчатые кремлёвские стены и древние башни резко выделялись на розовом небе, по которому плыли рваные облака.
   Он свернул на Никольскую. Около Синодальной типографии сторожа с трещотками за поясами открывали рогатки. [49]Прошёл мимо фонарщик с лестницей – тушить редкие, отстоявшие на десять сажен друг от друга фонари. По бревенчатой мостовой прогрохотал волочок [50]с седоком, укутанным фартуком. Седок, видимо прогулявший всю ночь купец, покачивался при каждом толчке. В Заиконоспасской духовной академии уже звонили к ранней обедне. В греческом Николаевском монастыре, в часовне святого Николая, и в древнем Богоявленском монастыре, в часовне святого Пантелеймона, зажигали свечи, сонные монахи с кружками в руках ожидали первых молящихся.
   Радищев дошёл до Шереметевского подворья, где помещался дворянский гостиный двор, поднялся по каменной лестнице на второй этаж. Слуга, подметавший коридор, побежал отворять ему номер. В сводчатой большой полутёмной комнате пахло сыростью и мышами. Александр Николаевич бросил плащ и шляпу на кресло и прилёг на диван. Разговор с Безбородко и Воронцовым напомнил о том, при каких обстоятельствах он впервые столкнулся с канцлером.
   Год тому назад, в конце июля 1786 года, французская военная эскадра прибыла в Кронштадт. На судах было много различных товаров, но ещё больше ожидало в порту. Командир эскадры маркиз де ля Галисоньер заявил, что королевские французские военные суда не могут подлежать таможенному досмотру и предназначенные для них товары должны быть беспрепятственно доставлены на корабли эскадры. Начальник Кронштадтской таможни отказался признать за военными судами право провозить коммерческие грузы и заявил, что не пропустит их без оформления и оплаты пошлин. Суда стояли в порту, таможня установила за ними бдительный надзор. Дать разрешение на свободный пропуск товаров мог помимо императрицы только один человек – президент Коммерц-коллегии, сенатор, член Совета при высочайшем дворе граф Александр Романович Воронцов.
   Но французский посол граф Луи Филипп Сегюр д'Агессо очень хорошо знал Александра Романовича. Иностранные дипломаты, банкиры и купцы старались по возможности избегать Воронцова и действовать помимо него, окольными путями. Один из них о нём писал так:
   «Граф Александр Романович Воронцов принадлежит к богатому и могущественному роду. Он получил прекрасное образование и, будучи человеком проницательным и умным, с юных лет сделал блестящую карьеру в качестве поверенного в делах при Венском дворе, а потом полномочного министра в Лондоне и Амстердаме. В двадцать семь лет он стал сенатором, камергером, а затем президентом Коммерц-коллегии и членом Совета при императрице. Следует при этом принять во внимание, что ни он, ни его брат, нынешний посол в Лондоне, никогда не признавали Екатерину Вторую законной императрицей, но только мужеубийцей, незаконно захватившей престол. Оба брата почти порвали отношения со своей сестрой – президентом Академии наук Екатериной Дашковой, считая её соучастницей в перевороте и убийстве Петра Третьего. Александр Воронцов числится открытым врагом всемогущего Потёмкина, которого почитает за обыкновенного парвеню,