Страница:
– Не вспоминайте о прошедшем, граф, – строго сказала Анна, – я была тогда глупой и ветреной девочкой, а вы имеете дерзость пользоваться этим теперь…
С этими словами, встав с кресла и слегка кивнув головой Линару на прощанье, она сделала шаг вперёд.
Линар смело заслонил ей дорогу. Анна попятилась назад и гордым взглядом смерила бойкого волокиту.
– Простите меня, ваше императорское высочество, – заговорил он, почтительно склонившись перед правительницей, – простите меня за то, что я дерзнул напомнить вам о прошедшем… Действительно, – добавил он с лёгким оттенком укора, – между тем, что было тогда, и тем, что теперь, – какая беспредельная разница!.. Теперь вы повелительница миллионов покорного перед вами народа; теперь вы одним вашим словом, одним росчерком пера, одним движением вашей руки можете влиять на судьбу царств. Теперь первые венценосцы в мире заискивают вашего благосклонного внимания. Теперь вы не безызвестная, как тогда, принцесса, – теперь вы полновластная правительница обширного и сильного государства… Вас окружает царственное величие, вас озаряет своими яркими лучами слава… О вас говорит теперь весь мир, все удивляются вашему мужеству, вашему уму и необыкновенной твёрдости характера. История впишет имя правительницы Анны на свои страницы, как имя прославившейся женщины, поэты воспоют её… А я, безумец, среди всего этого ослепляющего блеска, среди окружающей вас славы вдруг осмелился заговорить с вами о том, что теперь должно быть забыто навеки. Простите меня, но я не мог не высказать вам того, что лежало у меня на сердце, что составляет святыню моих воспоминаний, тогда как эти воспоминания для вашего императорского высочества…
Линар остановился, как будто не желая досказать свою мысль. Правительница, не говоря ни слова, в глубоком раздумье вернулась на прежнее место, пригласив Линара рукою сесть возле неё. Несмотря на всю любовь к Линару, Анна, робкая от природы, была смущена тем оборотом, какой так неожиданно принял начатый с ним разговор. Она была несколько раздражена и той вольностью, какую позволил себе Линар в обращении с нею. Вдобавок к этому не только скромность, но и простая сдержанность заставили её дать Линару почувствовать, что он в своих объяснениях заходит с первого раза слишком далеко, напоминая ей, замужней женщине, её прежние легкомысленные поступки. Но Линар знал, что женщины очень скоро и очень охотно прощают всё это и что смелость в обращении с ними служит одним из верных ручательств за успех. Линар не ошибся; не только неудовольствие Анны Леопольдовны против него скоро прошло, но даже ей сделалось жаль, что она так сурово отнеслась к Линару, и ей стало досадно, зачем она не позволила ему продолжать начатые им восторженные объяснения. Теперь ей так захотелось послушать их. Кроме того, укор, слышавшийся в его голосе, а вместе с тем и его торжественно-хвалебная речь Анне, как правительнице, подействовали на молодую женщину, всегда быстро переходившую от одного чувства к другому под влиянием получаемых ею впечатлений.
– Вы жестоко ошибаетесь, – с заметным смущением начала Анна Леопольдовна, – полагая, что величие и слава могли изменить меня… Действительно, мне удалось сделать то, чего от меня вовсе не ожидали, и этим я показала, как обманывались те, которые считали меня способной на то только, чтобы продолжать потомство светлейшего Брауншвейгского дома…[79] По воле Божьей я вознесена теперь высоко, и только во имя моего нынешнего, тяжёлого для меня сана я должна требовать от всех и от каждого, – кто бы он ни был, – особого почёта, не желая его вовсе для себя лично…
Линар встал с кресла и низко поклонился правительнице.
– Я вижу, какую страшную ошибку сделал я, – сказал он смиренным голосом, готовясь в то же время нанести решительный удар Анне. – Я виноват перед вами не только в том, что не почтил высокого вашего сана, но и в том, что легкомысленно позволил себе забыть разницу вашего положения и в другом ещё отношении: тогда как девушка вы были свободны, а теперь его императорское высочество ваш возлюбленный суп…
– Вы издеваетесь надо мною! – запальчиво вскрикнула Анна, не дав Линару договорить последних слов. – Как будто вы не знаете тех отношений, какие существуют между мной и принцем?.. Зачем вы вздумали обманывать меня!..
Отзыв самой Анны об её отношении к мужу был чрезвычайно важной заручкой для дальнейших действий Линара. Лицо его притворно приняло недоумевающее выражение, и он, пользуясь вспышкой молодой женщины, дал ей полную волю высказаться о своих супружеских отношениях.
– Вы были ещё и прежде посланником при здешнем дворе, и кому же, как не вам, лучше всего можно было знать о моём невольном браке с принцем?.. Мало того, вы и после отъезда вашего из Петербурга заботились о моей участи, – насмешливо добавила Анна. – Я очень хорошо знаю, что вы писали к бывшему герцогу Курляндскому письмо, в котором выставляли моего теперешнего мужа в самом дурном свете, надеясь этим воспрепятствовать моему браку…
– Я полагал… – проговорил Линар.
– Позвольте, я ещё не всё высказала. Вы говорили, что я тогда была свободна, а что же я теперь? Разве я раба или невольница моего мужа?.. Нет, я теперь ещё более свободна, чем была прежде… – с горячностью проговорила Анна.
Линару, как человеку опытному в волокитстве за женщинами, вполне достаточно было этих немногих слов: он понял, что принц Антон будет теперь ни при чём и что со стороны его он, Линар, не встретит никаких препятствий.
– Для меня сегодня вышел чрезвычайно неудачный день, – сказал он с улыбкой, придававшей особую привлекательность его красивому лицу. – Я говорю сегодня всё невпопад, и вот уже два раза я имел несчастье навлечь на себя крайне прискорбный для меня гнев вашего императорского высочества. Теперь мне остаётся только замолчать и, припав к стопам вашим, смиренно просить о великодушном прощении…
– Оставим эти нежные разговоры, – перебила Анна Леопольдовна, улыбнувшись в свою очередь и ласково взглянув на Линара. – Скажите мне, где вы провели большую часть времени в продолжение этих последних лет?
– В Италии, ваше высочество. Я чрезвычайно люблю эту страну, и притом она мне не чужая. Хоть я и считаюсь немцем, но ношу не немецкую фамилию, и во мне течёт ещё итальянская кровь. Менее чем сто лет тому назад Линары, вследствие политических смут, переселились из Италии в Германию, и я думаю, что я скорее итальянец, чем немец…
– А вот я так и не знаю, как мне считать себя: по отцу я немка, а по матери русская…
– Позвольте заметить вашему высочеству, что вы и по отцу не немка, а славянка. Вам, конечно, известно, что знаменитый Мекленбургский дом – единственная во всей Германии династия славянского происхождения и что немцы разрушили могущественное государство ваших славных предков, обратив его в маленькое княжество и заставив владетелей его променять их прежний громкий титул королей Вендских на скромный титул герцогов Мекленбургских. Для меня, – добавил шутливо Линар, – как для представителя его величества короля польского, эти исторические воспоминания имеют некоторое значение. Они позволяют мне надеяться, что повелительница одной из первенствующих отраслей славянского племени и сама славянка по происхождению примет охотнее сторону Польши и Австрии, державы скорее славянской, чем немецкой, нежели Пруссии – этой угнетательницы славян, издавна онемечивающей их на Балтийском поморье.
– Но мой первый министр, граф Миних, внушает мне совершенно иной образ действий, – сказала правительница. – Он настаивает на союзе с Пруссией против Австрии и Польши…
– Не смею осуждать планов графа Миниха, – возразил Линар, – но позволю себе думать, что в этом случае взгляд графа Остермана на внешнюю политику России будет гораздо вернее. Союз с польским и австрийским дворами принесёт вам гораздо более выгод, чем сближение с Пруссией. Граф Остерман, кажется мне, понимает дело как нельзя лучше.
– Так и поговорите с ним, пусть он поскорее представит мне доклад по этому делу. Надо же, наконец, на что-нибудь решиться. Он человек чрезвычайно умный и проницательный, – добавила Анна, вторя Линару в его похвалах Остерману. – Но отложим на время речь о политике; сказать по правде, она порядочно надоедает мне. Что вам, граф, всего более нравится в Италии?
– Там всё прекрасно, ваше высочество, и вечно голубой свод неба, – начал восторженно Линар, – и природа, и люди, и язык, и памятники былых времён…
– Мне бы очень хотелось взглянуть на эту страну, но, кажется, что желание моё никогда не исполнится.
– До некоторой степени я могу теперь же исполнить его, – отозвался Линар. – Я привёз в Петербург с собой множество видов Италии и имел намерение представить их вашему высочеству как моё почтительнейшее приношение. Теперь же оно будет более кстати, чем когда-нибудь, так как я, хотя немного, могу этим удовлетворить только что высказанное вами желание. Я оставил рисунки в приёмной, позвольте принести их.
– Благодарю вас, граф, за ваше внимание и за подарок, – с благосклонностью сказала правительница.
Линар вышел, чтобы принести гравюры и рисунки.
– Дело идёт на лад, – думал он, – при первом же свидании наедине с правительницей мне удалось напомнить ей о прежней её любви и добыть необходимые сведения по этой части; направить переговоры об интересах моего августейшего доверителя на хороший путь; ввернуть словцо во вред первому министру, не расположенному к нашей политике; поддержать Остермана и, что всего важнее, завести непосредственно переговоры с ним, – с нашим сторонником.
Между тем Анна Леопольдовна, обыкновенно небрежная в своём наряде и вообще мало занимавшаяся своей наружностью, быстро подошла к зеркалу и стала поправлять свою напудренную причёску, обтянула корсаж своей робы, одёрнула кружева и вообще стала, что называется, охорашиваться перед зеркалом. Теперь признаки женщины-кокетки явно проглядывали в ней, и она осталась довольна, когда зеркало доложило ей, что если она и не красавица, то настолько миловидна и так ещё молода, что понравится каждому мужчине.
Линар вернулся с большим, великолепно переплетённым альбомом и положил его на стол перед Анной Леопольдовной, а она пригласила графа сесть рядом с ней. Началось рассматривание подарка. Превосходные произведения итальянских художников Линар дополнял своими увлекательными, живописными рассказами. Чем более перевёртывалось листов альбома, тем ближе, занятые рассматриванием картин и разговором, придвигались друг к другу и Анна, и Линар.
Но вот встретился упрямый лист: Анна с трудом могла переложить его на другую сторону. Линар поспешил ей помочь, и руки их прикоснулись.
– Какой же теперь будет рисунок? – спросила Анна, страстно смотря на Линара и, как будто по забывчивости, не отнимая своей руки, попавшей на его руку…
XXII
XXIII
С этими словами, встав с кресла и слегка кивнув головой Линару на прощанье, она сделала шаг вперёд.
Линар смело заслонил ей дорогу. Анна попятилась назад и гордым взглядом смерила бойкого волокиту.
– Простите меня, ваше императорское высочество, – заговорил он, почтительно склонившись перед правительницей, – простите меня за то, что я дерзнул напомнить вам о прошедшем… Действительно, – добавил он с лёгким оттенком укора, – между тем, что было тогда, и тем, что теперь, – какая беспредельная разница!.. Теперь вы повелительница миллионов покорного перед вами народа; теперь вы одним вашим словом, одним росчерком пера, одним движением вашей руки можете влиять на судьбу царств. Теперь первые венценосцы в мире заискивают вашего благосклонного внимания. Теперь вы не безызвестная, как тогда, принцесса, – теперь вы полновластная правительница обширного и сильного государства… Вас окружает царственное величие, вас озаряет своими яркими лучами слава… О вас говорит теперь весь мир, все удивляются вашему мужеству, вашему уму и необыкновенной твёрдости характера. История впишет имя правительницы Анны на свои страницы, как имя прославившейся женщины, поэты воспоют её… А я, безумец, среди всего этого ослепляющего блеска, среди окружающей вас славы вдруг осмелился заговорить с вами о том, что теперь должно быть забыто навеки. Простите меня, но я не мог не высказать вам того, что лежало у меня на сердце, что составляет святыню моих воспоминаний, тогда как эти воспоминания для вашего императорского высочества…
Линар остановился, как будто не желая досказать свою мысль. Правительница, не говоря ни слова, в глубоком раздумье вернулась на прежнее место, пригласив Линара рукою сесть возле неё. Несмотря на всю любовь к Линару, Анна, робкая от природы, была смущена тем оборотом, какой так неожиданно принял начатый с ним разговор. Она была несколько раздражена и той вольностью, какую позволил себе Линар в обращении с нею. Вдобавок к этому не только скромность, но и простая сдержанность заставили её дать Линару почувствовать, что он в своих объяснениях заходит с первого раза слишком далеко, напоминая ей, замужней женщине, её прежние легкомысленные поступки. Но Линар знал, что женщины очень скоро и очень охотно прощают всё это и что смелость в обращении с ними служит одним из верных ручательств за успех. Линар не ошибся; не только неудовольствие Анны Леопольдовны против него скоро прошло, но даже ей сделалось жаль, что она так сурово отнеслась к Линару, и ей стало досадно, зачем она не позволила ему продолжать начатые им восторженные объяснения. Теперь ей так захотелось послушать их. Кроме того, укор, слышавшийся в его голосе, а вместе с тем и его торжественно-хвалебная речь Анне, как правительнице, подействовали на молодую женщину, всегда быстро переходившую от одного чувства к другому под влиянием получаемых ею впечатлений.
– Вы жестоко ошибаетесь, – с заметным смущением начала Анна Леопольдовна, – полагая, что величие и слава могли изменить меня… Действительно, мне удалось сделать то, чего от меня вовсе не ожидали, и этим я показала, как обманывались те, которые считали меня способной на то только, чтобы продолжать потомство светлейшего Брауншвейгского дома…[79] По воле Божьей я вознесена теперь высоко, и только во имя моего нынешнего, тяжёлого для меня сана я должна требовать от всех и от каждого, – кто бы он ни был, – особого почёта, не желая его вовсе для себя лично…
Линар встал с кресла и низко поклонился правительнице.
– Я вижу, какую страшную ошибку сделал я, – сказал он смиренным голосом, готовясь в то же время нанести решительный удар Анне. – Я виноват перед вами не только в том, что не почтил высокого вашего сана, но и в том, что легкомысленно позволил себе забыть разницу вашего положения и в другом ещё отношении: тогда как девушка вы были свободны, а теперь его императорское высочество ваш возлюбленный суп…
– Вы издеваетесь надо мною! – запальчиво вскрикнула Анна, не дав Линару договорить последних слов. – Как будто вы не знаете тех отношений, какие существуют между мной и принцем?.. Зачем вы вздумали обманывать меня!..
Отзыв самой Анны об её отношении к мужу был чрезвычайно важной заручкой для дальнейших действий Линара. Лицо его притворно приняло недоумевающее выражение, и он, пользуясь вспышкой молодой женщины, дал ей полную волю высказаться о своих супружеских отношениях.
– Вы были ещё и прежде посланником при здешнем дворе, и кому же, как не вам, лучше всего можно было знать о моём невольном браке с принцем?.. Мало того, вы и после отъезда вашего из Петербурга заботились о моей участи, – насмешливо добавила Анна. – Я очень хорошо знаю, что вы писали к бывшему герцогу Курляндскому письмо, в котором выставляли моего теперешнего мужа в самом дурном свете, надеясь этим воспрепятствовать моему браку…
– Я полагал… – проговорил Линар.
– Позвольте, я ещё не всё высказала. Вы говорили, что я тогда была свободна, а что же я теперь? Разве я раба или невольница моего мужа?.. Нет, я теперь ещё более свободна, чем была прежде… – с горячностью проговорила Анна.
Линару, как человеку опытному в волокитстве за женщинами, вполне достаточно было этих немногих слов: он понял, что принц Антон будет теперь ни при чём и что со стороны его он, Линар, не встретит никаких препятствий.
– Для меня сегодня вышел чрезвычайно неудачный день, – сказал он с улыбкой, придававшей особую привлекательность его красивому лицу. – Я говорю сегодня всё невпопад, и вот уже два раза я имел несчастье навлечь на себя крайне прискорбный для меня гнев вашего императорского высочества. Теперь мне остаётся только замолчать и, припав к стопам вашим, смиренно просить о великодушном прощении…
– Оставим эти нежные разговоры, – перебила Анна Леопольдовна, улыбнувшись в свою очередь и ласково взглянув на Линара. – Скажите мне, где вы провели большую часть времени в продолжение этих последних лет?
– В Италии, ваше высочество. Я чрезвычайно люблю эту страну, и притом она мне не чужая. Хоть я и считаюсь немцем, но ношу не немецкую фамилию, и во мне течёт ещё итальянская кровь. Менее чем сто лет тому назад Линары, вследствие политических смут, переселились из Италии в Германию, и я думаю, что я скорее итальянец, чем немец…
– А вот я так и не знаю, как мне считать себя: по отцу я немка, а по матери русская…
– Позвольте заметить вашему высочеству, что вы и по отцу не немка, а славянка. Вам, конечно, известно, что знаменитый Мекленбургский дом – единственная во всей Германии династия славянского происхождения и что немцы разрушили могущественное государство ваших славных предков, обратив его в маленькое княжество и заставив владетелей его променять их прежний громкий титул королей Вендских на скромный титул герцогов Мекленбургских. Для меня, – добавил шутливо Линар, – как для представителя его величества короля польского, эти исторические воспоминания имеют некоторое значение. Они позволяют мне надеяться, что повелительница одной из первенствующих отраслей славянского племени и сама славянка по происхождению примет охотнее сторону Польши и Австрии, державы скорее славянской, чем немецкой, нежели Пруссии – этой угнетательницы славян, издавна онемечивающей их на Балтийском поморье.
– Но мой первый министр, граф Миних, внушает мне совершенно иной образ действий, – сказала правительница. – Он настаивает на союзе с Пруссией против Австрии и Польши…
– Не смею осуждать планов графа Миниха, – возразил Линар, – но позволю себе думать, что в этом случае взгляд графа Остермана на внешнюю политику России будет гораздо вернее. Союз с польским и австрийским дворами принесёт вам гораздо более выгод, чем сближение с Пруссией. Граф Остерман, кажется мне, понимает дело как нельзя лучше.
– Так и поговорите с ним, пусть он поскорее представит мне доклад по этому делу. Надо же, наконец, на что-нибудь решиться. Он человек чрезвычайно умный и проницательный, – добавила Анна, вторя Линару в его похвалах Остерману. – Но отложим на время речь о политике; сказать по правде, она порядочно надоедает мне. Что вам, граф, всего более нравится в Италии?
– Там всё прекрасно, ваше высочество, и вечно голубой свод неба, – начал восторженно Линар, – и природа, и люди, и язык, и памятники былых времён…
– Мне бы очень хотелось взглянуть на эту страну, но, кажется, что желание моё никогда не исполнится.
– До некоторой степени я могу теперь же исполнить его, – отозвался Линар. – Я привёз в Петербург с собой множество видов Италии и имел намерение представить их вашему высочеству как моё почтительнейшее приношение. Теперь же оно будет более кстати, чем когда-нибудь, так как я, хотя немного, могу этим удовлетворить только что высказанное вами желание. Я оставил рисунки в приёмной, позвольте принести их.
– Благодарю вас, граф, за ваше внимание и за подарок, – с благосклонностью сказала правительница.
Линар вышел, чтобы принести гравюры и рисунки.
– Дело идёт на лад, – думал он, – при первом же свидании наедине с правительницей мне удалось напомнить ей о прежней её любви и добыть необходимые сведения по этой части; направить переговоры об интересах моего августейшего доверителя на хороший путь; ввернуть словцо во вред первому министру, не расположенному к нашей политике; поддержать Остермана и, что всего важнее, завести непосредственно переговоры с ним, – с нашим сторонником.
Между тем Анна Леопольдовна, обыкновенно небрежная в своём наряде и вообще мало занимавшаяся своей наружностью, быстро подошла к зеркалу и стала поправлять свою напудренную причёску, обтянула корсаж своей робы, одёрнула кружева и вообще стала, что называется, охорашиваться перед зеркалом. Теперь признаки женщины-кокетки явно проглядывали в ней, и она осталась довольна, когда зеркало доложило ей, что если она и не красавица, то настолько миловидна и так ещё молода, что понравится каждому мужчине.
Линар вернулся с большим, великолепно переплетённым альбомом и положил его на стол перед Анной Леопольдовной, а она пригласила графа сесть рядом с ней. Началось рассматривание подарка. Превосходные произведения итальянских художников Линар дополнял своими увлекательными, живописными рассказами. Чем более перевёртывалось листов альбома, тем ближе, занятые рассматриванием картин и разговором, придвигались друг к другу и Анна, и Линар.
Но вот встретился упрямый лист: Анна с трудом могла переложить его на другую сторону. Линар поспешил ей помочь, и руки их прикоснулись.
– Какой же теперь будет рисунок? – спросила Анна, страстно смотря на Линара и, как будто по забывчивости, не отнимая своей руки, попавшей на его руку…
XXII
В настоящее ещё время Выборгская сторона представляет одну из наиболее глухих и уединённых окраин Петербурга, а в ту пору, к которой относится наш рассказ, она была обширным пустырём. Только вдоль берега Невы стояло несколько убогих мазанок и изб, над которыми возвышалась церковь во имя Сампсония Странноприимца в том виде, в каком она существует доселе и в каком, что явствует из находящейся на ней записи, она была построена при Петре I. Великий монарх, как известно, не отличался изящным архитектурным вкусом и к высоким, наподобие башен, главам созидаемой им церкви, напоминавшим итальянское зодчество, смело прислонил стрельчатую колокольню, позаимствовав её образец из Москвы. Глухо и безлюдно было на этой окраине новой русской столицы, и если вообще кладбище наводит на человека печальное чувство, то кладбище, прилегавшее к сампсониевской церкви, должно было навевать самые тоскливые, щемящие сердце думы. Сюда в поздние сумерки, а иногда и в ночную пору, привозили из тайной канцелярии белые сосновые гробы, обтянутые железными обручами. В этих гробах покоились страдальцы, окончившие жизнь на дыбе в страшных пытках или вскоре после них. Сюда же привозили обезглавленные трупы погибавших на плахе, а также и мертвецов, вынутых из позорной петли. Здесь были могилы казнённых и опальных, над которыми не стояло ни памятников, ни крестов и не лежало надгробных плит. Здесь широко расстилалась «нива Божья», непрестанно взывавшая к небу о возмездии за людское неправосудие и за жестокости ближнего к ближнему. На этом кладбище никогда не бывало тех обычных гулянок, которые так весело и шумно, под сенью надмогильных крестов, справляет наш православный народ, «поминаючи родителей и родственников». Вечный покой царил над этой печальной юдолью смерти, его не нарушало даже молитвенное пение, и только время от времени прерывал всегдашнюю здешнюю тишь глухой стук заступа, готовившего тихое пристанище новому пришельцу.
Здесь над забытыми могилами только гудел ветер, завывала вьюга да шелестели своими длинными ветвями плакучие берёзы. Опасно было не только перебраться за высокий тын, окружавший кладбище, но даже и не совсем безопасно было приблизиться к нему. Отваживавшийся на это навлёк бы на себя подозрение: не пытается ли он помолиться над могилой «злодея»-страдальца, иногда искупившего пыткой и смертью действительную свою вину, а иногда только сделавшегося жертвой козней, происков или одной лишь пугливой мнительности, возбуждённой доносами и шпионством.
Немало уже насчитывалось на Сампсониевском кладбище опальных могил, и последними, ещё свежими, между ними были могилы Волынского и пострадавших вместе с ним Еропкина и Хрущова.
Подойти к этим могилам и, обнажив голову, склониться перед ними было бы в ту пору страшным преступлением, и среди родных и друзей этих страдальцев не находилось смельчаков, которые решились бы на такой отважный подвиг.
Однажды ранним мартовским утром в дверь убогого домика, в котором жил кладбищенский священник, постучалось трое каких-то гвардейцев. Подросток, внук священника, ахнул от удивления и со страхом отсунул задвижку, чтобы впустить пришедших незнакомцев. Переступив через высокий порог сеней, нежданные посетители очутились перед седым как лунь старцем, сидевшим в переднем углу под образами за простым деревянным столом и внимательно читавшим какую-то большую и толстую книгу в кожаном переплёте. Вошедшие молодые люди стали набожно креститься перед образами, а хозяин между тем, закрыв книгу и замкнув застёжки, встал перед незнакомцами. Лицо его отличалось величавой суровостью, но в глазах, которыми он словно обласкал своих посетителей, светилась кротость. Казалось, что пастырь этот олицетворял собою лики апостолов и первых подвижников Христовой церкви.
Гвардейцы подошли к нему под благословение и поцеловали его руку.
– Что вам нужно, чада мои, от меня? – приветливо спросил священник.
– Мы пришли просить тебя, батюшка, отправить панихиду над могилой болярина Артемия и его сострадальцев, – отозвался один из офицеров.
Священник призадумался.
– Аль боишься, батюшка? – заметил тот из пришедших, который вступил в разговор со священником и, как казалось, был вожаком своих товарищей.
– Не пугайся, батюшка, – подхватил один из них, – теперь совсем иное время, все вздохнули посвободнее, ныне правительствует государством благоверная великая княгиня Анна, а наши покойники пострадали при иноземце – нашем мучителе, да и её притеснителе. Видно, ты, отец, по привычке, со страха призадумался, не сразу всё сообразил…
– «Не страха ради иудейска» призадумался я, – начал кротко священник, наставительно погрозив пальцем говорившему, – задумался я о другом; вот ведь и вы, чада мои, пришли сюда только тогда, когда стало не боязно сделать это…
– Не кори нас этим, – отозвался один из гвардейцев, – мы в свою очередь отстрадали в самое опасное время за нашу матушку, правительницу; вон посмотри, – добавил он, указывая на одного из товарищей, – Ханыков до сих пор левой рукой шевельнуть не может, а у Аргамакова на днях только нога из лубков вышла, а уж о спинах их и говорить нечего. Я-то сам, – добавил Акинфеев, – хоть и не сделался калекой, да зато кровью стал харкать.
С выражением участия и соболезнования посмотрел священник на стоявших перед ним молодых людей, измождённые лица которых свидетельствовали о той страшной переделке, в которой они недавно побывали.
– Знаешь, батюшка, – сказал Ханыков, – ведь мы ни за что не пришли бы прежде к тебе потому только, что побоялись бы впутать тебя в наше дело…
– Спасибо вам за ваше надо мною оберегательство… В дела мирские я, впрочем, не мешаюсь, а святая церковь одинаково заповедует нам молиться и за праведных, и за злых, а за великих грешников и сугубые молитвы воссылать подобает. Панихиду я отслужу; одно только – «болярина» Артемия поминать не стану. Этой честью украсила его мирская власть и потом по праву отняла её у него, да и перед Господом все одинаковы: и первый болярин, и последний смерд. Он и без упоминания о сане усопшего отличит верного раба своего… Эй, Митя! – крикнул священник внуку, – сбегай-ка попроворнее к Трофимычу да скажи, чтоб пошёл петь со мною панихиду на могилу Артемия Петровича. Я туда иду.
Мальчуган живо накинул тулуп и побежал исполнять приказание деда.
– Присядьте-ка, господа честные, – сказал священник гвардейцам, указывая им на деревянные скамейки, – я сейчас буду готов.
Офицеры присели; священник пошёл в чулан, соседний с комнатой, и, повозившись там недолго, вышел оттуда в чёрной полотняной ризе, на которой серебряные позументы были заменены широкими белыми тесьмами.
– Кадильцо и ладан в доме у меня есть, а жар в печке ещё не погас, угольков оттуда наберём, – говорил он, принимаясь выгребать в кадило уголья из печки. – Ну, теперь я готов, пойдёмте. Только как вы-то доберётесь, снег на кладбище по колено?.. Ночью его много навалило, а теперь вон как разъяснилось…
– Э! Батюшка, снег ничего, – перебил весело один из гвардейцев, – мы народ военный, ко всему, значит, привыкли, а вот тебе-то, отец, ходить по такому снегу, чай, не в привычку.
– Хожу частенько… христианских душ не забываю, а вот и 24-го числа пойду помолиться на ту могилу, к которой теперь идём. В тот день будет память преподобного Артемия, а покойный Волынский в этот день именинник бывал. Других тоже поминаю…
С трудом, завязая на каждом шагу в рыхлом снегу, пробирались священник и его спутники к могиле Волынского. Священник, оглядываясь назад, приостанавливался несколько раз, поджидая дьячка Трофимыча. Они уже подходили к могиле, как показался издали священнический внук.
– Трофимыч нейдёт, – громко кричал деду мальчуган. – Говорит: боюсь, при чужих людях – опасно, кто их знает, что за народ… всякие шляются… может, что и проведать хотят…
– Ну, и без него справимся, – сказал священник, – зачем на людей робких наводить страх и сумнение.
Молчаливо и грустно выглядело кладбище. В воздухе стояла тишь, а лучи утреннего весеннего солнца ярко озаряли однообразную белую пелену снега, слепившего глаза.
– Вот здесь лежит Артемий Петрович, тут Еропкин, а там Хрущов, – сказал священник, указывая рукой.
– Вечная им память, – проговорил Ханыков, и при этом он и его товарищи обнажили головы.
– «Благословен Бог наш»… – начал священник, и к его громкому, но уже старчески дребезжащему голосу присоединилось бряцанье мерно взмахиваемого кадила.
Испуганная этими необычайными звуками стая дремавших ворон поднялась с берёз и, сыпля с их ветвей снегом, с громким карканьем взвилась и беспокойно заметалась под синевой неба.
Внук священника заменил Трофимыча; дед местами подсказывал ему, что нужно было петь, а гвардейцы подтягивали, кто как умел.
Панихида кончилась.
– Теперь, честные господа, попрошу вас моего хлеба-соли отведать. Не обидьте старика, – сказал священник, поочерёдно и низко кланяясь гвардейцам, которые, переглянувшись между собой, кивнули друг другу головами в знак согласия и, поблагодарив священника, пошли к нему по его приглашению. По дороге к дому священника, а также и в его доме беседа шла о недавних событиях, а, разумеется, также и о Волынском.
– Видел я его в гробе, – рассказывал священник, – с приставленной головой и с приложенной рукой. Лицо бледное-пребледное. Рот был раскрыт, и из него высовывался остаток отрезанного языка… Страшно было взглянуть, – добавил старик, зажмуривая глаза при этом ужасном воспоминании.
При расставании Ханыков подал новый рублёвик священнику.
– Не нужно мне серебренников за молитву мою перед Богом, – сказал этот последний, – а вот посмотреть так посмотрю, такой деньги мне видеть ещё не приходилось.
Взяв в руки новую блестящую монету, он с расстановкой прочитал надпись, в полукруге которой был изображён в повелительной и горделивой позе младенец в хитоне, с лентой через плечо и со звездой на груди.
– Это должен быть благочестивый император, – сказал священник, возвращая рублёвик гвардейцу. – Пошли нам, Господи, в его царствование мир, тишину и благоденствие, – с чувством добавил он.
– То-то и беда, батюшка, что, кажись, ничему этому не бывать. Злые люди и теперь непокоя хотят. Вот хоть бы, например, один из вашего духовного чина, услышанные им от какого-то пьяного приказного на площади бредни в народ теперь пускает. Толкует, будто благочестивый наш государь крещён не был.
– Что ты?.. – вскрикнул с изумлением священник. – Статочное ли дело такой вздор молоть! Промах только сделали, что не всенародно окрестили, да и манифеста о крещении его не издали…
– Да говорят ещё, – вмешался Аргамаков, – что этот проклятый немец – как бишь его? Граф Линар, что ли? – над правительницей власть забрал такую…
– Что пустяки городишь!.. – топнув ногой, крикнул Ханыков. – Злодеи тот слух пускают, а подобия тому никакого нет, а если б что случилось, то пора нам, христолюбивому воинству, постоять против чужих за родную землю и за народ православный.
Расставшись со священником, Ханыков, Аргамаков и Акинфеев отправились домой. Только что прошли они через Неву, как услышали вдалеке барабанный бой.
– Что это, братцы, никак тревога? Уж не случилась ли какая беда? – сказал один из них.
– Какой быть беде?.. – возразил Ханыков. – Бьют сбор, должно быть, какой-нибудь указ всенародно объявляют. А если бы что недоброе вышло, то и мы против него пригодиться можем… Пойдёмте поживее…
Здесь над забытыми могилами только гудел ветер, завывала вьюга да шелестели своими длинными ветвями плакучие берёзы. Опасно было не только перебраться за высокий тын, окружавший кладбище, но даже и не совсем безопасно было приблизиться к нему. Отваживавшийся на это навлёк бы на себя подозрение: не пытается ли он помолиться над могилой «злодея»-страдальца, иногда искупившего пыткой и смертью действительную свою вину, а иногда только сделавшегося жертвой козней, происков или одной лишь пугливой мнительности, возбуждённой доносами и шпионством.
Немало уже насчитывалось на Сампсониевском кладбище опальных могил, и последними, ещё свежими, между ними были могилы Волынского и пострадавших вместе с ним Еропкина и Хрущова.
Подойти к этим могилам и, обнажив голову, склониться перед ними было бы в ту пору страшным преступлением, и среди родных и друзей этих страдальцев не находилось смельчаков, которые решились бы на такой отважный подвиг.
Однажды ранним мартовским утром в дверь убогого домика, в котором жил кладбищенский священник, постучалось трое каких-то гвардейцев. Подросток, внук священника, ахнул от удивления и со страхом отсунул задвижку, чтобы впустить пришедших незнакомцев. Переступив через высокий порог сеней, нежданные посетители очутились перед седым как лунь старцем, сидевшим в переднем углу под образами за простым деревянным столом и внимательно читавшим какую-то большую и толстую книгу в кожаном переплёте. Вошедшие молодые люди стали набожно креститься перед образами, а хозяин между тем, закрыв книгу и замкнув застёжки, встал перед незнакомцами. Лицо его отличалось величавой суровостью, но в глазах, которыми он словно обласкал своих посетителей, светилась кротость. Казалось, что пастырь этот олицетворял собою лики апостолов и первых подвижников Христовой церкви.
Гвардейцы подошли к нему под благословение и поцеловали его руку.
– Что вам нужно, чада мои, от меня? – приветливо спросил священник.
– Мы пришли просить тебя, батюшка, отправить панихиду над могилой болярина Артемия и его сострадальцев, – отозвался один из офицеров.
Священник призадумался.
– Аль боишься, батюшка? – заметил тот из пришедших, который вступил в разговор со священником и, как казалось, был вожаком своих товарищей.
– Не пугайся, батюшка, – подхватил один из них, – теперь совсем иное время, все вздохнули посвободнее, ныне правительствует государством благоверная великая княгиня Анна, а наши покойники пострадали при иноземце – нашем мучителе, да и её притеснителе. Видно, ты, отец, по привычке, со страха призадумался, не сразу всё сообразил…
– «Не страха ради иудейска» призадумался я, – начал кротко священник, наставительно погрозив пальцем говорившему, – задумался я о другом; вот ведь и вы, чада мои, пришли сюда только тогда, когда стало не боязно сделать это…
– Не кори нас этим, – отозвался один из гвардейцев, – мы в свою очередь отстрадали в самое опасное время за нашу матушку, правительницу; вон посмотри, – добавил он, указывая на одного из товарищей, – Ханыков до сих пор левой рукой шевельнуть не может, а у Аргамакова на днях только нога из лубков вышла, а уж о спинах их и говорить нечего. Я-то сам, – добавил Акинфеев, – хоть и не сделался калекой, да зато кровью стал харкать.
С выражением участия и соболезнования посмотрел священник на стоявших перед ним молодых людей, измождённые лица которых свидетельствовали о той страшной переделке, в которой они недавно побывали.
– Знаешь, батюшка, – сказал Ханыков, – ведь мы ни за что не пришли бы прежде к тебе потому только, что побоялись бы впутать тебя в наше дело…
– Спасибо вам за ваше надо мною оберегательство… В дела мирские я, впрочем, не мешаюсь, а святая церковь одинаково заповедует нам молиться и за праведных, и за злых, а за великих грешников и сугубые молитвы воссылать подобает. Панихиду я отслужу; одно только – «болярина» Артемия поминать не стану. Этой честью украсила его мирская власть и потом по праву отняла её у него, да и перед Господом все одинаковы: и первый болярин, и последний смерд. Он и без упоминания о сане усопшего отличит верного раба своего… Эй, Митя! – крикнул священник внуку, – сбегай-ка попроворнее к Трофимычу да скажи, чтоб пошёл петь со мною панихиду на могилу Артемия Петровича. Я туда иду.
Мальчуган живо накинул тулуп и побежал исполнять приказание деда.
– Присядьте-ка, господа честные, – сказал священник гвардейцам, указывая им на деревянные скамейки, – я сейчас буду готов.
Офицеры присели; священник пошёл в чулан, соседний с комнатой, и, повозившись там недолго, вышел оттуда в чёрной полотняной ризе, на которой серебряные позументы были заменены широкими белыми тесьмами.
– Кадильцо и ладан в доме у меня есть, а жар в печке ещё не погас, угольков оттуда наберём, – говорил он, принимаясь выгребать в кадило уголья из печки. – Ну, теперь я готов, пойдёмте. Только как вы-то доберётесь, снег на кладбище по колено?.. Ночью его много навалило, а теперь вон как разъяснилось…
– Э! Батюшка, снег ничего, – перебил весело один из гвардейцев, – мы народ военный, ко всему, значит, привыкли, а вот тебе-то, отец, ходить по такому снегу, чай, не в привычку.
– Хожу частенько… христианских душ не забываю, а вот и 24-го числа пойду помолиться на ту могилу, к которой теперь идём. В тот день будет память преподобного Артемия, а покойный Волынский в этот день именинник бывал. Других тоже поминаю…
С трудом, завязая на каждом шагу в рыхлом снегу, пробирались священник и его спутники к могиле Волынского. Священник, оглядываясь назад, приостанавливался несколько раз, поджидая дьячка Трофимыча. Они уже подходили к могиле, как показался издали священнический внук.
– Трофимыч нейдёт, – громко кричал деду мальчуган. – Говорит: боюсь, при чужих людях – опасно, кто их знает, что за народ… всякие шляются… может, что и проведать хотят…
– Ну, и без него справимся, – сказал священник, – зачем на людей робких наводить страх и сумнение.
Молчаливо и грустно выглядело кладбище. В воздухе стояла тишь, а лучи утреннего весеннего солнца ярко озаряли однообразную белую пелену снега, слепившего глаза.
– Вот здесь лежит Артемий Петрович, тут Еропкин, а там Хрущов, – сказал священник, указывая рукой.
– Вечная им память, – проговорил Ханыков, и при этом он и его товарищи обнажили головы.
– «Благословен Бог наш»… – начал священник, и к его громкому, но уже старчески дребезжащему голосу присоединилось бряцанье мерно взмахиваемого кадила.
Испуганная этими необычайными звуками стая дремавших ворон поднялась с берёз и, сыпля с их ветвей снегом, с громким карканьем взвилась и беспокойно заметалась под синевой неба.
Внук священника заменил Трофимыча; дед местами подсказывал ему, что нужно было петь, а гвардейцы подтягивали, кто как умел.
Панихида кончилась.
– Теперь, честные господа, попрошу вас моего хлеба-соли отведать. Не обидьте старика, – сказал священник, поочерёдно и низко кланяясь гвардейцам, которые, переглянувшись между собой, кивнули друг другу головами в знак согласия и, поблагодарив священника, пошли к нему по его приглашению. По дороге к дому священника, а также и в его доме беседа шла о недавних событиях, а, разумеется, также и о Волынском.
– Видел я его в гробе, – рассказывал священник, – с приставленной головой и с приложенной рукой. Лицо бледное-пребледное. Рот был раскрыт, и из него высовывался остаток отрезанного языка… Страшно было взглянуть, – добавил старик, зажмуривая глаза при этом ужасном воспоминании.
При расставании Ханыков подал новый рублёвик священнику.
– Не нужно мне серебренников за молитву мою перед Богом, – сказал этот последний, – а вот посмотреть так посмотрю, такой деньги мне видеть ещё не приходилось.
Взяв в руки новую блестящую монету, он с расстановкой прочитал надпись, в полукруге которой был изображён в повелительной и горделивой позе младенец в хитоне, с лентой через плечо и со звездой на груди.
– Это должен быть благочестивый император, – сказал священник, возвращая рублёвик гвардейцу. – Пошли нам, Господи, в его царствование мир, тишину и благоденствие, – с чувством добавил он.
– То-то и беда, батюшка, что, кажись, ничему этому не бывать. Злые люди и теперь непокоя хотят. Вот хоть бы, например, один из вашего духовного чина, услышанные им от какого-то пьяного приказного на площади бредни в народ теперь пускает. Толкует, будто благочестивый наш государь крещён не был.
– Что ты?.. – вскрикнул с изумлением священник. – Статочное ли дело такой вздор молоть! Промах только сделали, что не всенародно окрестили, да и манифеста о крещении его не издали…
– Да говорят ещё, – вмешался Аргамаков, – что этот проклятый немец – как бишь его? Граф Линар, что ли? – над правительницей власть забрал такую…
– Что пустяки городишь!.. – топнув ногой, крикнул Ханыков. – Злодеи тот слух пускают, а подобия тому никакого нет, а если б что случилось, то пора нам, христолюбивому воинству, постоять против чужих за родную землю и за народ православный.
Расставшись со священником, Ханыков, Аргамаков и Акинфеев отправились домой. Только что прошли они через Неву, как услышали вдалеке барабанный бой.
– Что это, братцы, никак тревога? Уж не случилась ли какая беда? – сказал один из них.
– Какой быть беде?.. – возразил Ханыков. – Бьют сбор, должно быть, какой-нибудь указ всенародно объявляют. А если бы что недоброе вышло, то и мы против него пригодиться можем… Пойдёмте поживее…
XXIII
Ханыков не ошибся, высказав догадку, что, вероятно, барабанным боем созывают народ для слушания какого-нибудь всенародно объявляемого указа. Когда он и его товарищи перешли на другую сторону Невы, то увидели на перекрёстке толпу, посреди которой стоял сенатский чиновник с бумагой в руках.
– «По указу императорского величества», – начал он громким голосом, оглядев по сторонам, все ли сняли шапки.
Офицеры пробрались сквозь толпу и остановились вблизи чиновника, читавшего указ. В указе этом объявлялось всем верноподданным, что фельдмаршал граф Миних, по преклонным летам и болезни, согласно его прошению, увольняется от должности первого министра, президента военной коллегии, директора шляхетного кадетского корпуса, от звания подполковника Преображенского полка и пр. и пр.
– Вот тебе и раз!.. – крикнул Аргамаков.
– Нечего тут удивляться, – перебил Ханыков, – давно уже ходили слухи, что фельдмаршал в отставку просится, только правительница не соглашалась на это, а он ещё более артачился. Не становиться же ей перед ним на колени.
– Так-то так, да только поверь мне, братец, что всё это натворил тот проклятый красавец, что теперь в такой чести у правительницы и над нею, как говорят знающие люди, такую власть забрал, какую имел Биронишка над… – с уверенностью промолвил Акинфеев.
– Ты как зарядил, так всё одно и то же толкуешь, – сердито крикнул Ханыков, – что тебе дался Линар?.. Да и не таковская правительница, чтобы заводить с кем-нибудь любовные шашни.
– Не о них и речь идёт, мой голубчик, – возразил Акинфеев, – не из одного только этого всё делается. Боже меня сохрани оговаривать великую княгиню, а просто этот немец умом и хитростью к ней подделался и осилил её. Все сказывают, что он такой ловкий парень, что всякому в душу влезет, а она, известно, всё-таки бабий ум.
– Вот поди, толкуй с ним, – с досадой пробормотал Ханыков, – фельдмаршал просто-напросто всем своей непомерной гордостью надоел. Больно уж много себя славил, за то теперь и другие с барабанным боем его славят.
Гвардейцы замолчали.
– А ведь неладно, что правительница уволила фельдмаршала, – думал Ханыков, идя с опущенной вниз головой. – Он – человек смелый, решительный, Бог знает, какого вреда наделать ей может; недаром же говорят, что он всё к цесаревне Елизавете Петровне льнёт. Ну, как что-нибудь устроит?.. Да и, кроме того, теперь все затараторят, что если уж она к Миниху неблагодарной оказалась, то, значит, ей и не стоит усердно служить; стало быть, ни во что никакие заслуги не ставит… Плохо.
– Прощай, брат! – сказал Акинфеев, – я с Аргамаковым поверну направо.
Слова эти вывели Ханыкова из задумчивости.
– А что, господа, кажись, сегодня никакого наряда нам нет? Так не придёте ли вечерком ко мне? Потолкуем кое о чём.
– Спасибо, придём, если что-нибудь паче чаяния не задержит, – отвечали гвардейцы.
– «По указу императорского величества», – начал он громким голосом, оглядев по сторонам, все ли сняли шапки.
Офицеры пробрались сквозь толпу и остановились вблизи чиновника, читавшего указ. В указе этом объявлялось всем верноподданным, что фельдмаршал граф Миних, по преклонным летам и болезни, согласно его прошению, увольняется от должности первого министра, президента военной коллегии, директора шляхетного кадетского корпуса, от звания подполковника Преображенского полка и пр. и пр.
– Вот тебе и раз!.. – крикнул Аргамаков.
– Нечего тут удивляться, – перебил Ханыков, – давно уже ходили слухи, что фельдмаршал в отставку просится, только правительница не соглашалась на это, а он ещё более артачился. Не становиться же ей перед ним на колени.
– Так-то так, да только поверь мне, братец, что всё это натворил тот проклятый красавец, что теперь в такой чести у правительницы и над нею, как говорят знающие люди, такую власть забрал, какую имел Биронишка над… – с уверенностью промолвил Акинфеев.
– Ты как зарядил, так всё одно и то же толкуешь, – сердито крикнул Ханыков, – что тебе дался Линар?.. Да и не таковская правительница, чтобы заводить с кем-нибудь любовные шашни.
– Не о них и речь идёт, мой голубчик, – возразил Акинфеев, – не из одного только этого всё делается. Боже меня сохрани оговаривать великую княгиню, а просто этот немец умом и хитростью к ней подделался и осилил её. Все сказывают, что он такой ловкий парень, что всякому в душу влезет, а она, известно, всё-таки бабий ум.
– Вот поди, толкуй с ним, – с досадой пробормотал Ханыков, – фельдмаршал просто-напросто всем своей непомерной гордостью надоел. Больно уж много себя славил, за то теперь и другие с барабанным боем его славят.
Гвардейцы замолчали.
– А ведь неладно, что правительница уволила фельдмаршала, – думал Ханыков, идя с опущенной вниз головой. – Он – человек смелый, решительный, Бог знает, какого вреда наделать ей может; недаром же говорят, что он всё к цесаревне Елизавете Петровне льнёт. Ну, как что-нибудь устроит?.. Да и, кроме того, теперь все затараторят, что если уж она к Миниху неблагодарной оказалась, то, значит, ей и не стоит усердно служить; стало быть, ни во что никакие заслуги не ставит… Плохо.
– Прощай, брат! – сказал Акинфеев, – я с Аргамаковым поверну направо.
Слова эти вывели Ханыкова из задумчивости.
– А что, господа, кажись, сегодня никакого наряда нам нет? Так не придёте ли вечерком ко мне? Потолкуем кое о чём.
– Спасибо, придём, если что-нибудь паче чаяния не задержит, – отвечали гвардейцы.