– Передайте мне эту бумагу: я улучу минуту и предъявлю её принцессе, – проговорил доктор.
   – Я никому не могу передать её и должен сам объясниться по поводу её с принцессой с глазу на глаз, – решительным и уже несколько возвышенным голосом сказал Гурьев.
   Манзей увидел бесполезность дальнейшего сопротивления и осторожным шагом вошёл в комнату принцессы, чтобы предупредить её о полученной из Петербурга бумаге.
   – Быть может, наконец я буду свободна… – проговорила слабым голосом Анна. – Зови его скорее.
   Гурьев, получив позволение войти к принцессе, попросил Манзея уйти из её комнаты. Затем он удалил из другой комнаты как доктора, так и прислугу, запер двери на замок и, убедившись, что никто ничего не может подслушать, вошёл к принцессе. Анна Леопольдовна не могла приподняться и только ласковым взглядом встретила Гурьева.
   – Я беспокою вашу светлость по чрезвычайно важному делу… Я никак не мог медлить с вручением вам этого указа, – сказал он, подавая принцессе бумагу, которую она взяла от него дрожащими руками. Он помог ей приподнять немного голову на подушке и поднёс к её глазам стоящую на столе свечку.
   С трудом начала читать Анна поданный ей указ. Сильная дрожь пробегала по всему её телу, и вдруг она с пронзительным криком выпустила из рук бумагу.
   – Нет, нет!.. этого не может быть… пощади её, Лиза!.. Умоляю тебя, пощади её… она не виновата… – кричала в беспамятстве Анна Леопольдовна.
   Гурьев кинулся опрометью за доктором, надеясь при его помощи добиться от принцессы какого-нибудь ответа, но ожидание его не исполнилось. В сильном горячечном бреду она что-то бессвязно шептала, как будто разговаривая сама с собой.
   – Мне кажется, что на выздоровление её нет никакой надежды, и вы только напрасно будете мучить её вашими расспросами, – сказал доктор майору.
   Постояв некоторое время у постели больной, Гурьев удалился, приказав доктору немедленно известить его, как только у принцессы появится сознание.
   Бумага, содержание которой так сильно поразило Анну Леопольдовну, был указ императрицы, предписывавший Гурьеву допросить принцессу об алмазах. Подобного содержания указы получались уже несколько раз, и принцесса отзывалась, что она не брала алмазов и никому их не передавала. Таким ответом, по-видимому, довольствовались прежде в Петербурге, но на теперешнем указе была следующая приписка, сделанная собственноручно императрицей: «а ежели Анна запираться станет, что не отдавала никому никаких алмазов, то скажи, что я принуждена буду Жульку (Юлиану) пытать; то ежели её жаль, то она до такого случая не допустила бы».
   После этого потрясения болезнь Анны Леопольдовны усугубилась. Тщетно Манзей заготовлял микстуры, пилюли и разные другие снадобья и напрягал свои медицинские знания, чтобы пособить принцессе: ясно было, что молодая жизнь угасала и что страдания Анны были свыше её сил.
   Приближался её последний час, и кончина её была кончиной праведницы. Приходя ненадолго в сознание, она шёпотом молилась за сделавших ей зло, за своих преследователей, за клявших и ненавидевших её, и только при воспоминании о Елизавете она вздрагивала, и молитвенный лепет замирал на мгновение на её иссохших губах; но и Елизавете Анна готова была простить всё, если бы только были пощажены её малютки. В минуты сознания Анна силилась схватить ослабевшими руками руки мужа и целовала их.
   – Я много виновата перед тобой, – говорила она ему, – прости меня… – и при этих словах крупные слёзы выступали на её потухших глазах. Сознание, однако, скоро терялось, и тогда умирающей овладевал горячечный бред. В это время то радостная улыбка проявлялась на её бледном лице, и она тихим голосом повторяла имя Морица, как будто припоминая что-то давно забытое, то она начинала метаться, как будто желая вскочить с постели.
   – Не уводите от меня Юлиану, – вы станете мучить её; она ни в чём не виновата; виновата я, – возьмите и мучьте меня… я всё вынесу… – При этом лицо её искажалось от ужаса, и она протягивала вперёд исхудалые руки, как будто стараясь удержать кого-то.
   Принц сидел на постели, в ногах жены, закрыв ладонями лицо. Он глотал слёзы и дрожал, как в лихорадке. Монах и доктор стояли молча в изголовье отходившей, сознавая своё бессилие подать ей духовную и телесную помощь.
   – Где мои дети?.. Где мой Иванушка?.. Отдайте мне его!.. – то громко, то шёпотом повторяла она. – Где он? – вдруг вскрикнула она пронзительным голосом, схватив себя в отчаянии за голову и заскрежетав плотно стиснутыми зубами. Это было последнее усилие умирающей. Её колыхавшаяся от волнения грудь стала подниматься всё слабее, дыханье становилось труднее, и она, обводя бессознательно кругом глазами, шептала только: «Иванушка… Иванушка!.. «Но напрасно звала она к себе своего малютку, хотя одна только глухая каменная стена отделяла её от существа, на которое ей так хотелось взглянуть в предсмертную минуту. Она не знала, где её сын, а между тем пронесённая за три дня до её приезда в Холмогоры таинственная ноша был её малютка, содержавшийся теперь в заточении рядом с ней…
   Бывшей правительницы не стало 7 марта 1746 года. Она скончалась двадцати семи лет от роду…

XLVI

   Перед самым отъездом из Холмогор Корф, призвав в занимаемый им особый покой Гурьева, вёл с ним продолжительную беседу, приняв предварительно большие предосторожности, чтобы никто не мог подслушать их, а затем передал Гурьеву копию «цидулки», оставив подлинник её у себя. Через несколько дней после этого в глухую ночь привезены были подпоручиком Писаревым и самым надёжным из бывших при нём унтер-офицеров бочонок спирта и выдолбленная из дерева колода, в каких ещё до сих пор у нас в лесистых захолустьях хоронят покойников. Поклажу эту Писарев и служивый, при помощи самого Гурьева, незаметно ни для кого, внесли в особую кладовую, и потом Гурьев нередко заходил в кладовую, чтобы посмотреть, нет ли утечки из бочонка.
   Когда скончалась Анна Леопольдовна, и бочонок, и колода были употреблены в дело. Гурьев предъявил штаб-хирургу копию с «цидулки», содержание которой было следующее: «ежели, по воле Божией, случится иногда из известных персон смерть, особенно же принцессе Анне или принцу Иоанну, то учиня над умершим телом анатомию и положа в спирт, тотчас то мёртвое тело к нам прислать с нарочным офицером, а с прочими чинить по тому же, токмо сюда не присылать, а доносить нам». Засмолённую колоду с телом, обтянутую железными обручами, и бочонок с внутренностями принцессы вставили в крепкий ящик, набитый льдом. Гурьев в нескольких местах запечатал колоду и ящик своей печатью и в ночь на 10 марта отправил тело принцессы в Петербург в сопровождении подпоручика Писарева и нескольких солдат и, кроме того, наперёд послал нарочного с пакетом на имя кабинет-министра, барона Черкасова, извещая его об отправке тела Анны Леопольдовны. Манзей принял все меры предосторожности для сохранения трупа, а стоявшие ещё в ту пору морозы способствовали этим мерам. На дороге Писарев получил посланный ему навстречу из кабинета указ, в котором ему предписывалось от последней перед Петербургом станции ехать с телом принцессы прямо в Александро-Невскую лавру. Приказание это было исполнено им 18 марта, и Писарев на другой же день, с находившимися при нём солдатами, отправлен обратно в Холмогоры.
   Главной соперницы Елизаветы не стало, но дети Анны Леопольдовны тревожили ещё её, и она старалась скрыть их в глубокой от всех тайне. Написав принцу Антону письмо с выражением своей горести о кончине его супруги, Елизавета потребовала от него собственноручной записки о кончине принцессы, с тем, однако, чтобы он в своей записке не упоминал, что Анна Леопольдовна скончалась вследствие родов. Во «всенародных» объявлениях не было также упомянуто об этом, а оповещалось только, что принцесса скончалась от «огневицы», т. е. от горячки. Гурьеву и Писареву запрещено было говорить кому-либо о числе детей покойной принцессы.
   На другой день после привезения тела бывшей правительницы в лавру были посланы повестки ко всем знатным придворным лицам. Их извещали этими повестками, что «принцесса Анна Люнебургская горячкою скончалась, и ежели кто пожелает, по христианскому обычаю, проститься, то бы к телу её ехали в Александро-Невский монастырь; и могут ездить и прощаться до дня погребения её, т. е. до 22-го числа марта». Одновременно с этим кабинет-министр, барон Черкасов, сообщил со своей стороны: петербургскому архиерею – о начатии над телом принцессы, после осмотра его врачами, установленного над усопшими чтения; синоду – «об учинении церковной церемонии к погребению принцессы, по примеру матери её, царевны Екатерины Ивановны», и генерал-прокурору князю Трубецкому – «о позволении всякому приходить для прощания к телу принцессы».
   Сколь возможно большее разглашение о смерти бывшей правительницы было в видах Елизаветы; но та торжественность погребения, какая предполагалась прежде, была отменена. Императрица словесно повелела синодальному обер-прокурору князю Шаховскому: во-первых, об отпевании тела находившимися в то время налицо в Петербурге архиереями с прочим духовенством, по церковному положению, «не употребляя при этом никаких других церемоний», и во-вторых, об именовании покойной «в потребных церковных воспоминаниях благоверною принцессою Анною Брауншвейг-Люнебургскою». Вместе с тем ускорено было и погребение Анны, так как оно вместо 22-го числа было назначено на 21-е число.
   В этот день, приходившийся на пятницу вербной недели, поутру в 8 часов собрались в Зимний дворец знатнейшие особы; мужчины были в чёрных кафтанах, дамы – в шёлковых чёрных платьях. В исходе 10-го часа императрица и великая княгиня Екатерина Алексеевна отправились в Александро-Невскую лавру в сопровождении придворных, и по окончании погребения принцессы императрица обедала у своего духовника Дубнянского, а великая княгиня – у камер-юнкера Сиверса. Наследник престола, великий князь Пётр Фёдорович, в ту пору «недомогал» и потому не был на похоронах Анны Леопольдовны.
   Тело принцессы предано было земле в Благовещенской церкви Александро-Невского монастыря, против царских врат, при сходе с солеи[108]. В настоящее время прах её покоится этой церкви под плитами пола, но без всякой надписи.
   Надобно полагать, что вскоре после кончины принцессы – неизвестно, впрочем, когда именно и почему – старший сын её с чрезвычайными предосторожностями, был перевезён из Холмогор в Шлиссельбургскую крепость. Там, 27 июня 1764 года он был заколот приставленными к нему караульными офицерами, при безумной попытке поручика пехотного Смоленского полка Мировича освободить его вооружённой рукой.
   Участь других лиц, являвшихся в нашем рассказе, была следующая.
   Юлиана Менгден во всё время царствования Елизавета Петровны, т. е. в продолжение с лишком двадцати лет, содержалась одиноко под самым строгим надзором в Раненбурге. Неизвестно, исполнила ли императрица свою угрозу пытать её по поводу исчезновения алмазов; по всей вероятности, угроза эта не была приведена в исполнение, так как она была направлена, собственно, против Анны Леопольдовны. У Шетарди встречается, впрочем, известие, что граф Линар, узнав о падении Анны Леопольдовны, прислал с нарочными в Петербург бывшие у него драгоценности, заявив, что они были вручены ему правительницей для того, чтобы отдать их в Дрезден в переделку на новый фасон тамошним ювелирам. Пётр III, по вступлении своём на престол, немедленно освободил из заточения Юлиану, которая потом жила в Риге и умерла там в 1781 году.
   Судьба сестры её, Бины, была жестока. Вспыльчивая и раздражительная, она вскоре после смерти Анны Леопольдовны впала в буйное помешательство: бранилась с приставленными к ней караульными, которые нарочно дразнили её, кидалась на них с ножами и вилками. Всё это кончилось тем, что её в холмогорском заточении продержали безвыходно в одной комнате два с половиной года, не позволяя даже ей переменить белья и подавая ей пищу из-под двери, «как собаке». Она была ещё жива в 1755 году, и затем всякие сведения о ней прекращаются.
   Застигнутый роковой вестью в Кенигсберге, Линар поворотил назад и, приехав в Дрезден, вступил снова в саксонскую службу; но счастливая звезда его закатилась уже навсегда. Он безвестно провёл остаток своей жизни и умер в 1767 году. Младший брат его был в 1776 году датским посланником в Петербурге и принимал деятельное участие в переговорах России с Данией о голштинских делах. Он оставил после себя записки о своей дипломатической службе. Потомки его существуют ныне в Пруссии, и из них старшему в роде присвоен княжеский титул.
   Проходил год за годом, и мертвящая тоска царила по-прежнему в холмогорском заточении. Принц Антон, поражённый потерей жены и удручённый бедствиями, быстро дряхлел и вдобавок ко всему совершенно ослеп. Прежде чем постигло его это ужасное несчастье, он со слезами умолял императрицу даровать ему свободу. Елизавета соглашалась на это, но с тем только, чтобы принц не брал с собой из Холмогор своих детей. Он отказывался принять это условие и, видя бесполезность своей мольбы, безропотно покорился преследовавшей его судьбе. Он начал униженно благодарить императрицу за присылку ему ничтожных подарков, как, например, за антал рома или за бочонок данцигской водки. Все свои попечения направил он на своих подраставших детей: учил их читать и писать и, согласно мысли своей покойной жены, вселял в них равнодушие к земному величию. Он скончался 4 мая 1776 года. Тело его, положенное в гроб, обитый чёрным сукном с серебряным позументом, было вынесено из дома в ночь с 5-го на 6 – е число и «тихо похоронено на ближайшем кладбище, подле церкви, внутри ограды дома, где арестанты содержались», в присутствии одних только «находившихся вверху для караула воинских чинов, с строжайшим запрещением рассказывать кому бы то ни было о месте его погребения».
   После смерти принца Антона в холмогорском заточении томились ещё двое узников и две узницы. Их продолжали содержать в царствование Елизаветы с прежней строгостью. Всякое сообщение с посторонними было им запрещено, и они были лишены даже самого необходимого, как, например, обуви. Вырастая среди русских простолюдинов, они не знали другого языка, кроме русского, усвоив притом его местное наречие.
   Императрица Екатерина II[109], вскоре по вступлении на престол, смягчила участь детей Анны Леопольдовны, а впоследствии, убедившись, что они не представляют решительно никакой политической опасности, вознамерились отправить их в датские владения и поручить их там покровительству родной сестры их отца, вдовствовавшей королеве датской, Марии-Юлиане. Переговоры об этом начались в марте месяце 1780 года и кончились тем, что условлено было сыновей и дочерей Анны Леопольдовны поселить в Ютландии, в небольшом городе Горзенсе. В эту пору принцессе Екатерине, родившейся ещё в Петербурге, было уже 38 лет. Она была белокура и походила на отца. В молодых летах она потеряла слух и, кроме того, была косноязычна. Сестре её, принцессе Елизавете, родившейся в Дюнамюндской крепости, было 36 лет. На десятом году возраста она, при падении с каменной лестницы, расшибла себе голову и страдала постоянно – особенно же при перемене погоды и в ненастье – ужасными головными болями. Одна только она походила на мать и своим умственным развитием превосходила всю свою семью. Оба её брата, Пётр и Алексей – из которых одному было в эту пору 35 лет, а другому – 34 года – походили на отца. Из них принц Пётр, повреждённый в детстве, был жалким калекой: спереди и сзади у него были небольшие горбы, правый бок и левая нога были кривы; но зато другой принц, Алексей, отличался хорошим телосложением и здоровьем, но умственно был крайне ограничен, все они были застенчивы, робки и очень добры. Жили они между собой чрезвычайно дружно. Время они проводили в Холмогорах следующим обыкновенным порядком: летом работали в огороде, ходили за курами и утками, катались в лодке по пруду или по двору в старой архиерейской карете, читали церковные книги и играли в карты и шашки. Принцессы, кроме того, занимались шитьём белья.
   Когда перед отъездом холмогорских узников в Данию их посетил, по приказанию императрицы Екатерины, местный генерал-губернатор Мельгунов, то принцесса Елизавета сказала ему, между прочим, следующее:
   – Отец наш намерен был ехать в свою землю. Тогда для нас было очень желательно жить в большом свете: по молодости своей мы ещё надеялись обучиться светскому обращению. Но в теперешнем положении нам не остаётся ничего больше желать, как только жить здесь в уединении. Рассудите сами, можем ли мы желать чего-нибудь другого? Мы здесь родились, привыкли к здешнему месту и здесь почти состарились. Теперь большой свет не только для нас не нужен, но он нам и мы ему были бы в тягость; мы не знаем, как обходиться с людьми, а научиться этому уже поздно. Мы просим вас, – продолжала принцесса со слезами и поклонами, – исходатайствовать нам у её величества милость, чтобы нам дозволено было выезжать из дому на луга для прогулки; мы слышали, что там есть цветы, каких у нас нет…
   Вдобавок к этому принцесса Елизавета сказала Мельгунову, что хотя по милости государыни ей и сестре её присылают из Петербурга разные наряды, но они не употребляют их, потому что ни прислуга, ни они сами не знают, как надевать и носить их, почему и просила, чтобы был «прислан такой человек, который умел бы их наряжать».
   В час ночи с 26 на 27 июня 1780 года Мельгунов перевёз на лодке принцев и принцесс из Холмогор в Новодвинскую крепость. При виде её они ужаснулись, полагая, что их везут в место нового, ещё более сурового заточения, но опасения скоро миновали. У крепости стоял наготове военный фрегат «Полярная звезда», который в ночь на 30 июня и повёз их в Данию, под другим названием и под купеческим флагом. Императрица Екатерина щедро одарила принцев и принцесс и назначила им всем вообще ежегодную пенсию в 32 000 рублей. 13 октября 1780 года брауншвейгское семейство прибыло в Горзенс. Туда же приехали с ними православный священник и русская прислуга.
   Тихо и дружно между собой жили в этом безвестном городке дети Анны Леопольдовны. Из них первой скончалась Елизавета, 20 октября 1782 года. Спустя пять лет, 23 октября 1787 года, умер принц Пётр, за ним скончался принц Алексей 30 января 1798 года. Одинокой осталась теперь принцесса Екатерина; пребывание в Горзенсе сделалось ей невыносимо, и она просила императора Александра Павловича о позволении возвратиться в Россию, для вступления в монашество. Ответа на эту просьбу не было дано никакого, и 9 апреля 1807 года её не стало.
   На принцессе Екатерине окончилась печальная летопись этого злосчастного семейства, – летопись, полная слёз и бедствий и обагрённая кровью ни в чём не повинного страдальца…

Г. П. Данилевский
МИРОВИЧ
РОМАН

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ЦАРСТВЕННЫЙ УЗНИК

   – Да, – скажут наши правнуки, – им было больно угнетение России.[110]
«Ледяной дом»

I
КУРЬЕР ИЗ ЗАВОЁВАННОЙ ПРУССИИ

   Императрица Елисавета Петровна скончалась 25 декабря 1761 года, в самый разгар войны России с Пруссией[111]. Войска Фридриха были уже не те: лучшие его офицеры убиты или взяты в плен.
   За год перед тем отряд генерал-поручика Петра Ивановича Панина овладел Берлином[112]. Казаки с союзниками-кроатами опустошили столицу Фридриха Второго, разграбили в ней до трёхсот домов, не пощадили и загородного королевского дворца: изломали в нём дорогую мебель, перебили фарфор, бронзы и зеркала, изорвали штофные и гобеленовые обои, изрубили итальянские картины и разнесли в клочки кабинет редкостей.
   Начальники не отставали от подчинённых. Дано было приказание прогнать сквозь строй «Под липами»[113] берлинских «газетиров» за то, что эти публицисты слишком обидно дерзко писали о русских. Вследствие такого приказа «противные России, печатные в газетах письма» жгли через палача под виселицей, а сочинителей тех писем вывели на экзекуционс-плац, чтобы наказать, за их противности, шпицрутеном. Генерал Чернышёв их помиловал. Одного «дусергельда»[114] на вино, на сигары и вообще на угощение русской армии было истребовано от Берлина сто тысяч. Измена командира отдельного русского корпуса, графа Тотлебена, и его арест, с общего совета всех русских полковых командиров, на марше в Померании не изменили рвения победоносной армии. Положение Фридриха было отчаянное. Он из прусского короля стал опять ничтожным бранденбургским курфюрстом. В Кенигсберге поселился русский губернатор, отец Суворова. Вся Пруссия была завоёвана и – после роковой надписи Елисаветы «быть по сему» на докладе о её присоединении – присягнула в подданство русской императрице. В этой новой «губернии» стали вводить русские порядки. В ней явилась русская миссия с архимандритом; начали чеканить русскую монету. И вдруг обстоятельства изменились…
   Племянник Елисаветы Петровны, император Пётр III, в самый день смерти тётки вошёл с обожаемым им королём Фридрихом в переговоры о перемирии. Губернатор Суворов, по именному указу, сдал войска и управление Прусским королевством генерал-поручику Петру Ивановичу Панину, а сам уехал в Петербург и стал, из-за долгов, публиковать в ведомостях о продаже своего имущества. За ним, радуясь манифесту «о вольности дворянства», двинулись под разными предлогами в Россию и другие офицеры, особенно штабные. Огорчения обидных уступок забывались. Всех волей-неволей манило из долгого похода на родину…
   В конце февраля 1762 года, на курьерской тройке в пошевнях, по пути из Пруссии в Петербург выехал среднего роста, лет двадцати двух, сухощавый, с чёрными строгими, несколько рассеянными и как бы недовольными глазами, офицер из Кенигсберга. Был второй час пополудни. Он спешил застать присутствие в военной коллегии. От въезда в город у Калинкина моста до здания коллегии (Штегельмановский дом на Мойке, у Красного моста, – где ныне Институт глухонемых) офицер всячески торопил ямщика. Десять дней в пути в ростепель и половодье по Литве сильно его утомили. Он вёз собственноручные бумаги Панина с робким, хотя ясным предложением – попытаться продолжать войну. В мыслях офицера рисовался ожидаемый им, полный неизвестности, приём, борьба Панина с дворскими партиями и вероятное сочувствие и поздравления товарищей. Он добрался до коллегии, одёрнул на себе поношенный зелёный, с таким же воротом, кафтан и красный камзол, обмахнул снег с чёрных штиблет и тупоносых, без пряжек, истоптанных башмаков и оправил ненапудренные букли и космы развившейся в дороге светло-русой, запорошенной инеем косы. Спросив в коллегии генерала, к которому вёз от Панина ещё частное письмо, он сдал пакеты и, измученный дорогой, ожидал, что его станут расспрашивать, готовил в уме ответы, подбирал убедительные слова.
   «Войско, – думал он, – рвётся сражаться, смелый прожект Петра Иваныча одолеет… Себя не пожалею, всю правду докажу. Лишь бы отечеству польза, – лишь бы оценили смелость столь честного и неподкупного командира!..»
   Белолицый, важный ростом и повадкой, дежурный генерал Бехлешов прочитал привезённое письмо, остальные бумаги отложил к стороне, пристально вгляделся в посланного, сердито потоптался на месте и, презрительно фыркая, сказал:
   – Новости твои, сударь, вовсе не важны… А Пётр Иваныч хоть и почтенный патриот, почтенный, – но… да это не твоё дело… Война – экие смельчаки! тут о перемирии, а они о войне! Завтра, сударь, воскресенье… а впрочем, наведайся послезавтра…
   Офицер вспыхнул. «Ах ты, кукла плюгавая, пузырь! – хотел он сказать. – Ещё о патриотах судит. Ну, да этот ещё не бог весть какая птица! Что скажут другие, вся коллегия?».
   Он вздохнул, вышел, постоял, несколько опешенный, на улице и велел ямщику ехать на Васильевский остров. На сердце у него отлегло. Вид знакомых, когда-то близких мест отрадно повеял на него. И солнце кстати выглянуло и так весело осветило улицы, дома и душу путника.
   Проезжая мимо шляхетного кадетского корпуса (дом Меншикова, теперь Павловское военное училище), он снял шляпу и перекрестился; здесь прошло его учение и отсюда, из кадетов, два года назад он был послан в заграничную армию. На углу одной из дальних линий и набережной Невы он завидел почернелый забор и ветхую крышу домика, с давних пор принадлежавшего вдове лейб-кампанца[115] Настасье Бавыкиной.