Всё было уже готово в уборной, и камеристки ожидали только прихода своей госпожи, чтобы приняться около неё за сложную и суетливую работу. По их расчёту, оставалось уже слишком мало времени, чтобы успеть как следует разодеть правительницу к часу, назначенному для открытия её торжественного бала. Между тем Анна Леопольдовна не показывалась в уборную, и старая камер-фрау Юшкова, привыкшая при императрице Анне Ивановне к самым строгим порядкам по части одевания, видя медлительность правительницы, приходила в отчаяние и ворчала вполголоса:
   – Всё читает; только и знает, что это, а нет того, чтобы принарядиться как следует; не посмотри только за нею хорошенько, так Бог знает что и как на себя напялит…
   Камеристки, слушая ропот своей начальницы, слегка поддакивали ей, одна смеялась, другая вздыхала, а все вообще частенько позёвывали. Но вот послышалось шуршание женского платья, и в уборную вошла совсем уже одетая Юлиана.
   – А её высочество неужели ещё не одевалась? – с удивлением спросила фрейлина.
   – Да вот поди же ты, моя голубушка, – заговорила жалобным голосом Юшкова, – знай себе читает, а потом мы примемся торопиться и наденем на неё одно криво, а другое косо. Ей-то до этого, разумеется, никакого дела нет, а нас-то из-за неё при дворе осуждать станут, скажут: не умеют порядочно одеть её высочество. Уж и парикмахер-то с полтора часа, если не более, её дожидается. Хотя бы ты, матушка, сходила к ней да поторопила её, а мы-то не смеем этого сделать. Сидим да стоим сложа руки. Мука с нею, да и только.
   Юлиана пошла в ту комнату, где была правительница. Анна сидела на софе в домашнем платье и внимательно читала какую-то книгу. Так как в это утро был во дворце торжественный приём, то парадная причёска правительницы хотя и сохранилась, но всё-таки, порядочно уже растрёпанная, требовала продолжительной поправки.
   – Ведь пора одеваться… – громко проговорила Юлиана, – уже шестой час…
   – Ещё поспею, только несколько страниц остаётся дочитать, – отвечала Анна. – Меня так заняла эта книга, что не хочется от неё оторваться.
   Юлиана выжидательно остановилась перед ней. Правительница заметно ускорила чтение, быстро пробегая глазами страницу за страницей, и затем, сделав ногтём отметку на полях книги, неохотно закрыла её и лениво приподнялась с места.
   – Тебя нужно вести в уборную силой, – сказала, смеясь, Юлиана, взяв под руку Анну. Леопольдовну.
   – Ах, как мне надоели все эти торжественные приёмы и балы! – с досадой проговорила Анна Леопольдовна. – Знаешь, Юлиана, я никогда не думала, чтобы женщине было так трудно править государством.
   – Да ты всегда была ленивица по части туалета, – перебила Юлиана, и, выговаривая за это Анне, она привела её в уборную.
   Лицо у камер-фрау засияло радостью при виде своей жертвы вечерней. Она быстро приотворила дверь в соседнюю комнату и громко крикнула: «Господин Лабры! Пожалуйте поскорее к её высочеству. Нужно торопиться… и так уж запоздали…»
   Явился парикмахер, щеголеватый француз. Анна села на табурет, одна из камеристок накинула на неё пудрмантель, а ловкий волосочёс принялся за своё дело. Правительница вообще не была поклонницей моды и следовала её требованиям только по необходимости, особенное же упорство она оказывала в том случае, когда дело касалось причёски. Миних-сын, в «Записках» своих замечая, что она «всегда с неудовольствием наряжалась, когда во время её регентства надлежало ей принимать и являться в публике», добавляет: «В уборке волос никогда моде не следовала, но собственному изобретению, отчего большею частью убиралась не к лицу». И на этот раз придуманная ею причёска отличалась от модной: подпудренные волосы правительницы были не взбиты вверх, но низко расположены надо лбом в крупных завитках, а по обе стороны головы шло по одному длинному локону, опускавшемуся до плеча и свёрнутому в плотную толстую трубку. Наперекор тогдашней моде в волосах Анны не было ни цветов, ни бриллиантов.
   Лобри, убиравший правительницу, был не очень доволен настоящими государственными порядками, так как во главе империи стояла молодая женщина, не ценившая ни во что способностей и познаний одного из первых светил Парижа по парикмахерской части, и тщеславный француз был бы очень рад, если бы революционный переворот предоставил более практики его искусству и дал бы ему поболее денежной наживы. Убирая волосы правительницы, Лобри частенько кидал взгляды на счёт, лежавший на виду у неё, на туалетном столике, и останавливал их на исписанной бумаге в надежде, что авось привлечёт этим внимание своей высокопоставленной клиентки. Наконец манёвр его удался.
   – А я ещё ваша должница, – сказала она Лобри, заметив его счёт, – Сколько вам всего следует?..
   – Семьдесят три рубля… – отозвался он, рассыпаясь в почтительнейших просьбах не беспокоиться об уплате.
   – Как это можно? Вы человек рабочий, деньги вам постоянно нужны, – отозвалась она. – Пожалуйста, Анна Петровна, отдай господину Лобри сегодня же вдвое по счёту, пусть лишнее будет ему за терпение…
   Камер-фрау проговорила что-то себе под нос, очевидно не намереваясь исполнить данного ей приказания.
   Уборка головы кончилась. Лобри, ловко и почтительно расшаркавшись, вышел на цыпочках. Началась суетня камеристок около Анны Леопольдовны, на лице которой в то время, когда её одевали, выражались и нетерпение, и неудовольствие. Она беспрестанно шевелилась, подёргивалась и отклонялась то в ту, то в другую сторону. После натягиваний, подтягиваний, приколок, приглаживаний, застёжек, расстёжек и пристёжек правительница была, наконец, одета.
   – Вы совсем меня измучили, – сказала камеристкам утомлённая Анна Леопольдовна.
   Камер-фрау отошла несколько поодаль от пышно разодетой правительницы и с важным видом знатока бросила на неё последний общий взгляд. Затем, подойдя к ней, сочла нужным пригладить несколько выдавшихся волосков, обдёрнуть кружевную оборку корсажа, поотодвинуть вбок голубую орденскую ленту, прикрывавшую бриллиантовую звезду, и расположить «шлёп» у платья правительницы в виде павлиньего хвоста, и затем сказала торжественным голосом:
   – Теперь выходить можно!..
   Правительница пошла медленным шагом из уборной.
   – Наряжалась бы так почаще, так побольше бы все уважения и страха имели, – проговорила Юшкова, смотря вслед уходившей Анне Леопольдовне…

XXXVII

   Когда Анна Леопольдовна переходила из своей уборной в бальную залу, не зловещее, а весёлое зарево пылало над невысокими зданиями тогдашнего Петербурга: зажжённая по случаю торжественного дня иллюминация была в полном разгаре, а окна Зимнего дворца были залиты ярким светом.
   Сюда в богато убранные залы собрались многочисленные гости, и давно уже нарядная толпа двигалась, колыхалась, волновалась, шутила и смеялась, а отчасти и роптала – впрочем, только или мысленно, или исподтишка – на неаккуратность Анны Леопольдовны, так долго замедлявшей своим непоявлением открытие бала.
   Правительницу на пути её в бальную залу через одну комнату от уборной встретили давно уже ожидавшие её здесь: принц Антон, великолепно разодетый гофмаршал граф Левенвольд – первый щёголь при тогдашнем русском дворе, дежурный камергер в пунцовом бархатном кафтане, расшитом золотом, несколько фрейлин, к которым присоединилась и шедшая с Анной Леопольдовной из уборной Юлиана, и четыре пажа, одетые в богатые старинные испанские костюмы. Пажи взяли по сторонам длинный шлейф платья правительницы, а конец шлейфа дежурный камергер положил к себе на левую руку, фрейлины стали позади правительницы, а рядом с ней её супруг. Левенвольд, выступив вперёд и отдав поклон их высочествам, открыл торжественное шествие.
   При приближении Анны Леопольдовны в шумной зале, по данному знаку, всё стихло и смолкло; глаза присутствовавших устремились на те двери, в которые она должна была войти, а звуки труб и гром литавр возвестили её вступление в бальную залу.
   Широко и почтительно раздвинулась толпа перед медленно шествовавшей правительницей. Завитые и напудренные головы низко склонялись перед молодой женщиной, с лица которой и теперь не сходила обыкновенная задумчивость, и Анна Леопольдовна рассеянно, как будто нехотя, отвечала на низкие реверансы дам и на глубокие поклоны кавалеров, и даже цесаревна Елизавета со стороны, её не удостоилась особенно ласкового привета.
   Правительница стала обходить залу под торжественные звуки польского, вошедшего уже у нас в моду на больших балах; принц Антон вёл её под руку. За этой первой парой шла Елизавета с маркизом Боттой, а за ними шли другие представители иностранных дворов с дамами, заранее предназначенными им по расписанию, составленному обер-гоф-маршалом. Далее выступали придворные чины, военные и гражданские сановники и, наконец, офицеры гвардии с дамами, избранными самими ими. После первого обхода залы принц Антон явился кавалером Елизаветы, а Ботта заменил его при правительнице. Этой же чести, при третьей перемене кавалеров, удостоился и маркиз Шетарди, приехавший на бал во дворец не только по своей официальной обязанности и по страсти к увеселениям, но и преимущественно в надежде, не представится ли ему возможность, не возбуждая никаких подозрений, переговорить с Елизаветой и тем самым подвинуть вперёд приостановившееся в последнее время исполнение его замыслов.
   – Как сегодня прекрасна правительница!.. – сказал восторженным голосом маркиз Елизавете, улучив минуту, чтобы подойти к ней, когда она осталась одна. При этих словах по лицу цесаревны пробежала судорожная улыбка, и она бросила недружелюбный взгляд на сидевшую вдалеке от неё Анну Леопольдовну.
   «Мне только этого и нужно, – подумал Шетарди, – если до сих пор так трудно было склонить Елизавету, чтобы она стала действовать против правительницы из честолюбивых видов, то теперь не надобно пропускать удобного случая, чтобы сделать её врагом Анны и по другому побуждению: из-за зависти женщины к женщине».
   – Все находят её высочество просто красавицей, – продолжал Шетарди, – и действительно, она заметно хорошеет день ото дня… – добавил он.
   Елизавета быстро распахнула веер и начала им опахиваться. Она тяжело и гневно дышала, а её полная белая грудь высоко поднималась из-за кружевной сборки корсажа. Маркиз заметил раздражение цесаревны, но не щадил её, говоря:
   – Действительно, в правительнице есть что-то величественное, царственное и то, в чём одни видят угрюмость и холодность, другие видят ту важность, то спокойствие и ту степенность, которые как нельзя более соответствуют её высокому сану…
   От таких похвал, делаемых правительнице маркизом, неудовольствие её соперницы возрастало всё более и более, но Шетарди показывал вид, что не замечает этого.
   – Есть такие женщины, – продолжал он совершенно равнодушно, – которые, не имея красоты, бросающейся в глаза с первого раза, хорошеют с годами, и к числу таких женщин принадлежит правительница, и в этом отношении её высочеству предстоит ещё много в будущем. Ведь ей нет ещё и двадцати трёх лет. Правда, что ей много вредит её застенчивость, робость, а также непривычка к шумным собраниям, но, без сомнения, всё это пройдёт мало-помалу к тому времени, когда она сделается импера…
   – Этого никогда не будет!.. – задыхаясь от долго сдерживаемого волнения, полушёпотом проговорила Елизавета, схватив крепко за руку маркиза и как бы желая этим порывистым движением удержать его от дальнейшего разговора.
   – Будет, и будет даже очень скоро, если вы станете медлить, как вы медлите теперь, – прошептал маркиз, и в голосе его звучала уверенность, не допускающая никакого возражения.
   – Что же делать?.. – тревожно спросила Елизавета.
   – Предупредить её замыслы, – наставительно проговорил Шетарди, – до осуществления их остаётся с небольшим только месяц, мне это очень хорошо известно…
   Он хотел продолжать начатый разговор, но увидел подходящего к цесаревне обер-шталмейстера, князя Куракина. Елизавета, завидев князя, замолчала и хотела уйти.
   – Останьтесь, нехорошо будет, вы навлечёте на себя подозрение, – быстро проговорил Шетарди.
   Подошедший Куракин с низкими поклонами заявил цесаревне, что он желал иметь счастье повернуть к стопам её высочества чувства своего благоговейного уважения. С обычной своей приветливостью обошлась она с князем, слывшим при дворе за самого словоохотливого человека.
   – Я передавал её императорскому высочеству мои замечания об этой великолепной зале, – начал Шетарди, обращаясь к Куракину. – Вы, князь, были в Лондоне и потому можете сказать мне, больше или меньше эта зала залы св. Георга в Виндзоре?
   Куракин принялся за глазомерные соображения, но маркиз не выждал их результатов.
   – У англичан есть обычай, – продолжал Шетарди, – называть целые здания и отдельные их части именами царствующих лиц. Водится ли, князь, подобный обычай в России? Отчего бы, например, не назвать какой-нибудь дворцовой залы именем св. Иоанна, в честь ныне царствующего императора?..
   – Его императорское величество ещё малютка… Ему не до зал, – отвечал, улыбаясь, Куракин.
   – Так бы назвать залою св. Анны в честь бывшей императрицы, – заметил маркиз.
   – Это название пожалуй что и впоследствии от неё не уйдёт, – как-то загадочно проговорил Куракин.
   Елизавета и Шетарди переглянулись друг с другом.
   – А я должен сообщить вам, любезный князь, некоторые новости о вашем старинном приятеле виконте Фронтиньяке, – сказал Шетарди Куракину, подмигивая вместе с этим Елизавете.
   – Я вам, господа, не буду мешать в этой приятельской беседе, – сказала она, улыбаясь.
   – Я должен сожалеть, что ваше императорское высочество оставляете нас, что же касается князя, то ему остаётся только поблагодарить вас за такое внимание, – шутливо заметил Шетарди, – ему придётся, быть может, конфузиться, так как, по всей вероятности, у нас зайдёт речь о некоторых его сердечных похождениях в Париже…
   Куракин самодовольно захохотал, а Шетарди, ловко подхватив князя за руку, повёл его с собой в сторону, надеясь добыть от болтливого царедворца некоторые выгодные для себя сведения. Бальная зала для выведочной беседы маркиза с князем представляла своего рода удобства: вдоль её стен были расставлены шпалерой миртовые и померанцевые деревья в полном цвету, за ними находились мягкие диваны, и Шетарди отыскал за этой зелёной и благоухающей изгородью укромный уголок, куда и затащил обер-шталмейстера. Потолковав с ним наедине, маркиз поспел украдкой, во время перерыва танцев, перешепнуться с Елизаветой. Потом снова подхватил князя и, поболтав ещё с ним, опять подошёл к цесаревне и отрывисто сообщил ей что-то к её сведению. Вообще в продолжение всего бала Шетарди был самым деятельным агентом цесаревны и не от одного только слишком разговорчивого Куракина, но и от других лиц успел подсобрать новости и слухи, окончательно убедившие его в необходимости побудить цесаревну действовать и решительно, и как можно скорее.
   Елизавета в этот вечер не обнаруживала своей обыкновенной весёлости и беззаботности. Лицо её делалось всё сумрачнее и сумрачнее: её тревожили теперь не одни только неблагоприятные известия, сообщаемые ей на лету маркизом, но её сильно волновали и другие ещё мысли. Сметливый дипломат достиг своей цели: ещё ни разу в жизни цесаревна не чувствовала к Анне такой неприязни, какую чувствовала она теперь, и неприязнь эта быстро переходила в ненависть и в озлобление.
   «Счастливая женщина! – думала Елизавета, бросая искоса гневные взгляды на Анну, – у неё есть всё: ничтожный и слабый муж, которым она может прикрывать, да уже и прикрывает свои грехи… у неё есть власть и несметные богатства: как много может она сделать всякому, если только пожелает! И как печальна моя горемычная жизнь в сравнении с её жизнью… Счастливица она! Как много ещё перед ней годов, которых у меня уже нет, – тех годов, когда она будет цвести и хорошеть, а я уже буду увядать и стариться… Пройдёт ещё несколько лет, и чем будет прежняя красавица Елизавета? А она явится тогда в полном цвете если и не поразительной красоты, то той миловидности, которая в ней так нравится многим мужчинам… Да, маркиз прав, повторяя мне, что женщине нужно торопиться жить, а то улетит молодость, и ничто уже не будет мило».
   Завидуя блестящей обстановке правительницы и её юности, Елизавета с ужасом раздумывала о том, что стан её начинает терять прежнюю стройность и гибкость, что белизна её лица и румянец её щёк, хотя теперь ещё и очень хороши, но всё же не те, какие были прежде; что густая её коса стала уже не так упряма под гребнем и что чуть-чуть заметные тоненькие морщинки стали показываться под её глазами, в которых нет уже того огня и того блеска, какими они ещё так недавно светились и искрились. Вспомнилось Елизавете и о том, как она в былую пору игрывала на лугу в горелки с деревенскими девушками и была такой проворной бегуньей, что никто не мог догнать её, а теперь уже тяжёленько стало ей бегать взапуски: нет прежней прыти, нет прежней ловкости. Вспомнилось цесаревне и о том, что когда, бывало, она запоёт какую-нибудь любимую песенку, звонкий голосок её свободно переливался, словно соловьиные трели, а теперь не то! Перебрала мысленно Елизавета своих сверстниц-красавиц, и с грустью убедилась она, что время делает своё, и тяжело стало у неё на душе. Теперь раздражённая против Анны зависть гораздо сильнее волновала Елизавету, как обыкновенную женщину, нежели волновало её прежде, как дочь Петра Великого, негодование против правительницы за похищение у неё наследственного права на русскую корону… Правительница, не охотница до танцев, вовсе отказалась от них в этот вечер под предлогом нездоровья; её не покидала мысль о Линаре, и ей стало жаль, что он не видит той беспредельной почтительности, которой окружают её теперь.
   «Он, быть может, – думала Анна, – удовольствовался бы этим и не стал бы побуждать меня к такому смелому и опасному предприятию, которое даже в случае удачи удовлетворит одну лишь пустую суетность, а при несчастном исходе может навлечь на меня не только много бедствий, но даже и погибель…»
   Равнодушно смотрела Анна на торжественное придворное празднество, отличавшееся уже не прежней тяжёлой азиатской, но утончённой европейской роскошью того времени. Через несколько дней в «Ведомостях» явилось описание бала, данного в Зимнем дворце. В описании этом, между прочим, сказано было: «богатые украшения и одежды на всех туда собравшихся персонах были, по рассуждению искуснейших в том людей, так чрезвычайны, что подобные оным едва ли при каком другом европейском дворе виданы были, причём благопристойность и приличный ко всему выбор и учреждение употреблённому на то богатству и великолепию ни в чём не уступали». Такой отзыв тогдашнего, ныне не совсем удобопонимаемого публициста должно признать вполне справедливым, если принять в соображение, что, например, леди Рондо, описывая один из придворных балов, бывших около той же поры при петербургском дворе, и рассказав о великолепии обстановки и роскоши нарядов, добавляла: «всё это заставляло меня думать, что я нахожусь в стране фей, и в моих мыслях в течение целого вечера был «Сон в летнюю ночь» Шекспира. Какие поэтические думы возбуждало это зрелище!».
   Перед правительницей, сидевшей в больших раззолоченных креслах, поставленных на особом возвышении, происходили оживлённые танцы. Музыка, под управлением итальянца-капельмейстера, играла то гавот, то менуэт; дамы и кавалеры любезничали и смеялись, а между тем правительница, подозвав к себе президента академии наук Бреверна, разговаривала с ним о своём недавнем посещении в академии библиотеки, кунсткамеры и кабинетов с монетами и другими редкими вещами. Она объявила президенту, что пришлёт в подарок в кунсткамеру привезённый ей в дар из Персии от Шах-Надира дорогой, украшенный алмазами и жемчугами пояс жены Великого Могола. Она расспрашивала Бреверна об учёных занятиях академиков и просила выписать ей из заграницы новые французские и немецкие книги, так как весь имеющийся у неё запас для чтения должен был скоро истощиться.
   Правительница не дождалась конца бала и удалилась из залы с той же торжественностью, с какой туда вступила. Танцы продолжались и после её ухода и заключились шумным гросфатером, после которого гостям, вдобавок к обильному бальному угощению, был предложен ещё роскошный ужин.

XXXVIII

   Зима замедляла действие наших войск против шведов. Русские оставались на занятых ими позициях, а правительница не думала делать никаких уступок стокгольмскому кабинету, и в Зимнем дворце происходили ежедневно совещания о дальнейших военных предприятиях. 23 ноября был отдан гвардейским полкам приказ о выступлении в двадцать четыре часа из Петербурга, так как пронёсся слух, что шведский главнокомандующий Левенгаупт направляется на Выборг. Распоряжение это сильно взволновало гвардию и произвело большой переполох среди сторонников цесаревны. Они распустили молву, что правительница без всякой надобности удаляет из столицы гвардейские полки, расположенные к Елизавете Петровне, для того только, чтобы, пользуясь их отсутствием, провозгласить себя самодержавной императрицей. Приверженцы цесаревны приступили теперь к ней с решительными предложениями, но она колебалась и на внушения маркиза Шетарди произвести немедленно переворот военной силой отвечала, что не может решиться на это из опасения, чтобы «римские гистории обновлены не были», т. е. она опасалась, что войско станет взводить и низлагать государей подобно тому, как то делали в Риме преторианцы.
   Кроме того, приверженцы Елизаветы старались возбудить народ против существующего правительства; они повсюду толковали, будто император Иоанн не был крещён, что он родился от отца, не крещённого в православную веру, что мать его держится втайне лютерской ереси; что немцы забирают всё в свои руки, что скоро приедет опять в Петербург любимец правительницы, граф Линар, и станет делать всё, что захочет, и что тогда народу будет ещё хуже, чем было при Бироне. Сопоставление этих двух имён порождало сильную ненависть к Линару. Чтобы подействовать на людей суеверных, враги правительницы распускали молву, будто над гробом императрицы Анны Ивановны являются по ночам привидения и между ними Пётр Великий, требующий от покойной государыни корону для своей дочери. Пытались для усиления замешательств пустить в ход говор, что император умер и что умышленно скрывают от народа его кончину. Поднялись толки о том, что малютке-императору предстоит самая плачевная судьба. Рассказывали, что при рождении принца тётка его приказала знаменитому математику Эйлеру составить гороскоп новорожденного. Учёный, посмотрев с обсерватории в трубу на твердь небесную, принялся за вычисления и выкладки и – ужаснулся: светила небесные предсказывали страшный жребий царственному младенцу! Тогда Эйлер, боясь огорчить императрицу и посоветовавшись со своими товарищами, заменил настоящий гороскоп подложным, в котором предрёк новорожденному: долголетие Мафусаила, мудрость Соломона, богатства Крёза, славу Александра Македонского и вообще предсказал ему такую счастливую жизнь, какая не доставалась ещё на долю никому из смертных. Вдобавок ко всем слухам агенты Шетарди пугали петербургское население молвой о приближении к столице шведов, прибавляя, что если бы не было правительницы и её сына, то не было бы и войны, так тяжко отзывающейся на всём народе.
   Со своей стороны беспечная Анна Леопольдовна не принимала никаких мер для прекращения враждебных ей слухов. Она вела обычную жизнь: читала, беседовала с Юлианой, переписывалась с Линаром, а по вечерам проводила время в небольшом обществе близких ей лиц, и только по понедельникам бывали у неё более многолюдные вечерние собрания.
   Перед одним из таких собраний, происходившим 23 ноября, она получила из Бреславля письмо, в котором внушали ей быть сколь возможно осторожнее с Елизаветой и советовали немедленно арестовать состоящего при цесаревне хирурга, как главного вожака той партии, которая намеревается свергнуть и её, правительницу, и сына её. В этот вечер ранее всех гостей приехал в Зимний дворец маркиз Ботта. Он просил Юлиану доложить её высочеству, что ему тотчас же, до приёма гостей, нужно видеть правительницу. Настоятельное требование маркиза было немедленно удовлетворено, и он, разъяснив Айне Леопольдовне настоящее положение дел, заключил свой разговор с ней следующими словами: «Вы находитесь на краю пропасти; позаботьтесь о себе, спасите, ради Бога, и себя, и императора, и вашего супруга!» Эти два одновременных предостережения, письменное и словесное, подействовали, наконец, на правительницу, и она решилась объясниться откровенно с Елизаветой. В обычный час съехались к правительнице гости: одни беседовали между собой, другие сели за карты, но сама она, против обыкновения, не играла в этот вечер. Она, в сильном волнении, ходила взад и вперёд по комнате, останавливаясь несколько раз у того стола, за которым играла цесаревна, и заметно было, что она хотела сказать ей что-то, но только никак не могла решиться. Наконец, преодолев себя, она слегка дотронулась до плеча Елизаветы. Цесаревна вздрогнула, а правительница сделала глазами знак, что желает переговорить с ней наедине.