— Да, сир, — отозвался Флавиан, а потом быстро добавил:
   — Сир, тут еще кое-что. В одном из домов там, у восточных ворот, мы нашли мальчишку. Мы думаем, что он принадлежит к их знати.
   — Тогда почему бы они бросили его здесь? Он ранен?
   — Нет, сир, он…
   — Так что же? Приведи его сюда.
   Какое-то мгновение он упрямо молчал, а потом сказал:
   — Я думаю, может быть… Я думаю, тебе следовало бы пойти самому, сир.
   Я бросил на него удивленный и вопрошающий взгляд и поднялся на ноги.
   — Хорошо, я пойду, — я ненадолго положил руку на плечо рослого кузнеца. — Попозже я хотел бы поговорить со всем твоим отрядом. А пока доставь ваших раненых к моему лекарю Гуалькмаю; любой из моих людей скажет тебе, где его найти.
   Я подозвал к себе одного из Товарищей, который как раз проходил мимо, и передал ему Ариана, в последний раз похлопав жеребца по влажной, поникшей шее; потом повернулся к арке форума и вместе с пристроившимся сзади Флавианом вышел на главную улицу.
   — Говоришь, у восточных ворот?
   — На узкой улочке совсем рядом с ними.
   Мы пошли дальше в молчании. Улица, на которой среди облупившихся стен римского города теснились дымящиеся хибарки саксов, казалась странно пустой — потому что охота переместилась в дальний конец города и обнаружила зернохранилище — то есть, на ней не было живых. Тел, распластавшихся темными пятнами в сиянии гневного заката, там было достаточно. Один раз мимо нас прошла группа плачущих женщин и детей, которых мои люди гнали в сторону старой крепости, где их было легче держать под стражей, чем в городе; но их было немного — даже их. Довольно большому числу, думаю, удалось бежать, и они, должно быть, направлялись к побережью; что касается остальных, то этим пламенным золотистым вечером в Эбуракуме было что-то вроде побоища. Что ж, это могло научить прибрежные поселения бояться Бога, а заодно и Артоса Медведя…
   Мы подошли к узкой улочке у самых восточных ворот, свернули в нее, и в тот же миг свирепые лучи заката исчезли, словно отрезанные ножом, и на нас нахлынули холодные воды сумерек. Где-то в середине улицы в открытом дверном проеме виднелся проблеск шафранного света, уже расплывающегося поперек дороги неярким желтым пятном. У двери стояло несколько Товарищей; они расступились в молчании неимоверно усталых людей, чтобы дать мне дорогу. Кто-то принес факел, зажженный, я думаю, от тлеющей крыши или чьего-то брошенного очага; и в его свете я увидел, что пол у меня под ногами, хоть и белый от птичьего помета, падающего из прилепившихся под дырявой крышей ласточкиных гнезд, выложен тонкой мозаикой, а на оштукатуренных, вонючих стенах проступают не только пятна сырости, но и следы краски. Сбоку от меня была другая открытая дверь, и рядом с ней стоял один из Воинов Голубого Щита. Я взглянул на Флавиана, потом повернулся и прошел туда; человек с факелом последовал за мной.
   Комната была довольно маленькой, но все равно самодельный факел оставлял стены в тени, и когда тот, кто держал его, поднял руку, весь свет сосредоточился на двух фигурах в центре.
   На низкой кровати с соломенным тюфяком лежала женщина; женщина, скрытая длинными прямыми складками пунцового платья, с мерцающим на голове золотым королевским венцом. А рядом, согнувшись над ней, сидел мальчик лет четырнадцати, одна рука которого оборонительным жестом прикрывала ее тело. На один кратчайший миг — один удар крыла — эта сцена застыла в сердце тишины, как пчела внутри слезы янтаря. Потом, когда я вошел, мальчишка вскочил на ноги, словно дикий звереныш, и рывком повернулся ко мне. Но женщина не шевельнулась, не дрогнула под прямыми складками пунцового платья, которые сбегали, ровные, как желобки на колонне, от белой шеи до неподвижных ступней.
   — Не прикасайтесь к ней! — проговорил он сквозь зубы. Я редко видел, чтобы кто-нибудь делал это по-настоящему, но у мальчишки это получилось. У него были белые, крепкие зубы, и мне показалось, что я смотрю на какое-то красивое, полное сил дикое животное, которое в любой момент может вцепиться мне в горло.
   — Не смей к ней прикасаться!
   И в тот момент я даже не осознал, что он говорит на — в некотором роде — британском языке.
   Я медленно двинулся вперед, держа ладони открытыми и опущенными вдоль бедер.
   — Я не прикоснусь к ней.
   Я стоял, глядя на женщину, слыша далекий шум города и гудение голосов за дверью; слыша быстрое, прерывистое дыхание стоящего рядом со мной мальчишки; и в глубине, более могущественную, чем все остальное, — тишину этой комнаты.
   Знатная дама, мертвая и убранная для погребального костра, в своем самом роскошном платье и с золотым венцом своего достоинства на голове. Дама, судя по ее виду, из королевской семьи своего народа; и необыкновенно красивая женщина. она не была молода. Это нелегко — определять года умерших, потому что иной раз на лицо возвращается юность, иной раз приходит старость; но свет факела сиял на рассыпанных по подушке волосах спелыми переливами пшеничного поля в низких лучах закатного солнца — хотя там были и серые нити, в этом сиянии; и ни изможденность, оставленная долгой лихорадкой, ни первые, едва заметные пятна смерти под глазами и у крыльев выгнутых ноздрей не могли омрачить красоту ее лица или смягчить его полную безжалостность. Ее глаза были подобающим образом закрыты, но пока я смотрел на нее, во мне росло убеждение, что, открытые, они были бы такими же зеленовато-серыми, как другие глаза, что я видел недавно. Я никогда не встречал ее раньше, в этом я был так же уверен, как и тогда, с Игерной. Но я был рад, что эти глаза закрыты; мне было бы неприятно увидеть их: в них могло быть слишком много власти — и власти недоброй. Внезапно и без каких бы то ни было видимых причин я вспомнил, как старый Аквила описывал мне леди Роуэн, которую он однажды, в свою бытность пленником, видел при дворе ее отца. «Ведьма, золотая ведьма в пунцовом платье». Леди Роуэн, дочь графа Хенгеста, которая так приворожила Вортигерна Рыжего Лиса, что ради нее он бросил свою жену, — а затем использовала свою власть над ним против него и в интересах своего отца. Леди Роуэн, которая, когда для Вортигерна наступили дни изгнания и позора, предала его и вернулась к своему народу, — но, как говорили, не раньше, чем зачала от него сына.
   Я повернулся и взглянул на мальчика, который стоял, широко расставив ноги и по-прежнему, насколько возможно, заслоняя ее от меня своим телом, и обнаружил, что смотрю в глаза, серо-зеленые, как мелководье в пасмурный день, — глаза Хенгеста, хотя они были выбиты и залиты кровью в последний раз, когда я их видел; глаза Окты, сверкающие на меня из-под белого бунчука всего лишь этим вечером, за мгновение до того, как я нанес удар. Но волосы мальчика были темнее, чем у них, темнее, чем у его матери; они были огненно-рыжими, как лисья шкура.
   Так что я знал ответ на свой вопрос уже тогда, когда его задавал.
   — Кто ты?
   — Я — Сердик, сын Вортигерна, короля Британии. А леди Роуэн, которая была моей матерью, была дочерью графа Хенгеста из народа ютов.
   Он говорил ровным тоном, тоном мальчика, который отчаянно боится, что его голос может сорваться.
   — И что же ты здесь делаешь, Сердик, сын Вортигерна?
   — Я сижу со своей матерью.
   — Тебе придется придумать более правдоподобную историю.
   Оиску благополучно удалось уйти; и неужели ты хочешь, чтобы я поверил, что люди из твоего собственного племени, племени твоей матери, оставили бы тебя здесь во власти Артоса Медведя?
   Он был мужественным пареньком; я видел, что он отчаянно боится меня, но взгляд странных серо-зеленых глаз ни разу не поколебался, а голова над узкой золотой гривной, окружавшей его шею, была откинута назад.
   — Не оставили бы, если бы знали. В такой суматохе, какая тут была, очень легко ускользнуть в сторону. Они будут думать, что я убит, не более того.
   — Твоя мать мертва, — сказал я после некоторого молчания. — Ты ведь знаешь это, не так ли?
   — Она умерла вчера. Я видел, как ее готовили к костру.
   Его голос был тверже, чем когда бы то ни было.
   — тогда чего ты думал добиться, оставаясь здесь?
   На этот раз ответ был, как прыжок выпустившего когти дикого зверя, каким он казался мне вначале.
   — Я надеялся, что смогу охранять ее еще хоть какое-то время. Я надеялся, что смогу убить по меньшей мере одного из вас и, может быть, поджечь дом, прежде чем вам удастся добраться до нее с вашими мерзкими обычаями; но вы действовали слишком быстро для меня, — его рука дернулась к поясу, где должна была быть рукоять его кинжала, а потом упала снова. — Ты, что, думаешь, я не знаю, как отвратительно вы, христиане, поступаете с телами умерших? Думаешь, я не знаю о плоти и чаше крови и о том, как вы вкушаете вашего Бога?
   И едва успев договорить, он вдруг набросился на меня, словно хотел разорвать мне горло.
   Я перехватил его и удержал, придавливая его к себе и прижимая ему руки к бокам; слыша за спиной возбужденные голоса и быстрый топот шагов.
   — Уйдите, черт бы вас побрал! — бросил я голосам и шагам. Я прижимал мальчишку к себе так сильно, как только осмеливался. Я боялся бить его. Я всегда боялся бить людей; удар мог причинить слишком много вреда. Он сопротивлялся у меня в руках, как дикая кошка. Один раз ему удалось нагнуть голову, и он впился зубами мне в руку и не разжимал их; но его сопротивление становилось все слабее, потому что ему нечем было дышать. Я почувствовал, как его молодая грудь сражается за воздух, упираясь мне в ребра, и еще сильнее прижал его к себе.
   — Прекрати это, ты, юный идиот! Прекрати, или мне придется сделать тебе больно.
   Но мои слова не дошли до его сознания.
   А потом он внезапно обмяк у меня в руках, почти теряя сознание; я медленно ослабил хватку, позволяя ему втянуть воздух в легкие, и когда он смог снова держаться на ногах, отстранил его на длину вытянутой руки. Теперь он стоял достаточно спокойно, переводя дыхание глубокими, тяжелыми всхлипами, но я подозревал, что мне достаточно будет полностью разжать руки, и в следующее мгновение он снова вцепится мне в горло. И вдруг, глядя в это угрюмое, каменное лицо, я понял, что мог бы любить этого мальчика, если бы он был моим сыном.
   Этого мальчика, а не того сына, которого, как я знал в сокровенных тайниках своей души, воспитывала для меня другая ведьма среди моих родных гор. И мне действительно кажется, что в это одно мгновение мы оба испытали друг к другу чувство, близкое к любви, — настолько странны, и своенравны, и ужасны пути человеческого сердца.
   Это мгновение прошло.
   — Кто сказал тебе это? — спросил я. — Насчет плоти и крови?

 
   Он сделал один долгий судорожный вдох, и ему удалось совладать со своим срывающимся дыханием.
   — Моя мать. Но все знают, что это правда.
   — послушай… послушай меня, Сердик, и поверь мне: это не правда в том смысле, в каком ты это понимаешь. Твоя мать… ошибалась.
   — Я не верю тебе.
   — Ты должен поверить. В любой религии есть таинства; ты, наверно, уже достаточно взрослый, чтобы быть посвященным в таинства своей. Когда мы, называющие себя христианами, вкушаем своего Бога, мы едим хлеб и пьем вино; остальное — это таинство. Но перед таинством хлеб бывает просто хлебом, как всякий другой хлеб, а вино — просто вином, как всякое другое вино.
   — Это легко сказать.
   — Это правда. В наших руках с телом твоей матери ничего не случится.
   — Это тоже легко сказать, — но мне показалось, что в его глазах появился проблеск неуверенности. — Как я могу узнать, что это правда?
   — Я не могу дать тебе никаких доказательств, кроме моего слова. Если хочешь, я поклянусь.
   Какое-то мгновение он молчал, потом спросил:
   — На чем?
   — На клинке и эфесе моего меча.
   — Меча, который должен загнать меня и мой народ в море?
   — Это не делает его менее священным для меня.
   Одно долгое мгновение он молчал, глядя мне прямо в глаза.
   Потом я отпустил его, вытащил меч из ножен и дал клятву. В свете факелов в сердце огромного аметиста проснулась сияющая фиолетовая звезда.
   — Это печать моего прадеда, Магнуса Максимуса, императора Британии, — сказал я, покончив с клятвой, и вложил меч обратно в ножны; и Сердик проводил взглядом огромный камень, а потом снова поднял глаза на мое лицо; в них был какой-то странный вызов и что-то еще — странное дальнозоркое выражение, словно он смотрел на расстояние не в пространстве, а во времени. Но он не произнес ни слова.
   — А теперь мне пора идти, — сказал я.
   Он сглотнул — и внезапно перестал быть мужчиной и снова стал мальчиком.
   — Идти? Так ты… не собираешься убивать меня?
   Я уже некоторое время назад заметил, что Бедуир вошел в комнату и стоит за самой моей спиной. Теперь знакомый голос очень спокойно сказал у меня над ухом:
   — Да!
   — Нет, — сказал я. — Я не убиваю мальчиков.
   Возвращайся, когда станешь мужчиной, и я убью тебя, если смогу; а если сможешь ты, то ты убьешь меня.
   — Может быть, я и сделаю это — в один прекрасный день, — сказал он.
   Но в то время я почти не обратил внимания на эти слова. Я повернулся к стоящему поблизости Флавиану.
   — Возьми еще пару людей и присмотри за тем, чтобы он благополучно прошел ворота и три полета стрелы по дороге к побережью, — я снова посмотрел на звереныша, стоящего рядом со своей мертвой матерью. — После этого ты будешь действовать на свой страх и риск. Если наткнешься на кого-нибудь из Голубых Щитов или, достигнув побережья, обнаружишь, что ладьи уже уплыли, то это будет конец. Я больше ничего не могу для тебя сделать. А теперь убирайся.
   Он перевел взгляд с меня на неподвижное тело на кровати — один долгий взгляд на нее и снова на меня — потом молча повернулся и пошел к двери. Флавиан направился следом, и я услышал, как он говорит тем двоим снаружи: «Вран, Конан, я хочу, чтобы вы…», — и шаги нескольких пар ног, удаляющиеся по узкой улочке.
   Мы с Бедуиром стояли лицом к лицу рядом с кроватью в освещенной факелами комнате.
   — Клянусь Богом, мне бы хотелось, чтобы его нашел я, а не этот идиот Флавиан, — сказал Бедуир. — Я мог бы все устроить, не беспокоя графа Британского.
   Он никогда не употреблял этот титул, кроме как в насмешку.
   — Как?
   — Убив его на месте, — просто ответил он.
   — Во имя Христа, почему, Бедуир?
   — Неужели ты не понимаешь, что он — сын Вортигерна?
   Он-то это понял, в отличие от тебя. Ты, проклятый, слепой идиот, Артос, ты, что же, забыл, что в Британии еще достаточно людей, считающих род Вортигерна подлинным Королевским домом, а твой — не более чем линией узурпаторов, берущей свое начало от римского генерала, который родился в Испании и забрал с собой весь цвет их молодых людей, чтобы погибнуть вместе с ними под Аквилеей? Это может не иметь особого значения сейчас, пока Амброзий все еще Верховный король, но когда ему придет время умереть…
   Молчание упало между нами, как меч, и в течение одного долгого горького мгновения держало нас в своей власти. Потом я сказал:
   — Наверно, я забыл кое-что из этого. Я думаю, я рад, Бедуир.
   В возвратившемся молчании еще звучало эхо затихающих шагов, все слабее с каждым минувшим вдохом.
   — Еще не поздно, — сказал Бедуир.
   Я покачал головой.
   — Судьба не позволяет людям распустить часть рисунка.
   И когда я произносил эти слова, меня коснулось странное дурное предчувствие, ощущение не столько будущего зла, сколько судьбы, о которой я говорил; ощущение неумолимого порядка вещей. Что бы это ни было, оно промелькнуло так же быстро, как птица проносится через залитую солнцем прогалину, из тени и снова в тень. Я оглянулся вокруг.
   — Нет, что сделано, то сделано. Лучше присмотри за этим сожжением. Пусть сюда принесут хворост и солому и обложат ими кровать. И вырубят в саду самые ближние кусты. Нам ни к чему, чтобы сегодня вечером по Эбуракуму снова распространился огонь.
   — Огонь? Ты хочешь уничтожить весь дом? — Бедуир сказал то, что хотел сказать, и с этим делом было покончено. Так что теперь он переходил к следующему.
   — Да. Огонь — это обычный способ среди ее народа; и во всяком случае, здесь воняет, — но сердце подсказывало мне, что огонь к тому же очищает, а я все еще вспоминал слова Аквилы:
   «Золотая ведьма в пунцовом платье».
   Когда я снова вышел на улицу, мои люди рубили и выкорчевывали переросшие кусты в маленьком городском саду, а сумерки сгустились в мягкую синюю темноту, полную голосов, торопящихся силуэтов и брызгающего пламени факелов. К тому времени, как я вернулся на форум, там горели огромные костры.
   Большая часть пехоты к этому времени уже вошла в город, и все войско толпилось поблизости от огня. Они привели с собой несколько коров, и в воздухе начинал чувствоваться запах жарящегося мяса. Потом моего носа коснулось дуновение другого запаха, сладкого и тяжелого от мускуса, и женщина Хелен, отделившаяся от темноты, проскользнула передо мной и остановилась, глядя на меня через плечо. Она позволила своим ярким лохмотьям, которые придерживала на худой груди, чуточку соскользнуть; ее глаза, посмеивающиеся под веками, на которых потеками расплылась малахитово-зеленая краска, были одновременно блестящими и несказанно усталыми; тело касалось моего, легко, с немым приглашением.
   Я посмотрел на нее.
   — Я так благодарен тебе, Хелен; сегодня я даже не могу найти слов, чтобы сказать, насколько я тебе благодарен.
   — Есть и другие способы, кроме слов, милорд Артос; другие пути, которыми могут говорить друг с другом мужчина и женщина, — ее голос был мягким и грудным, как у голубки. — У меня в комнате есть немного вина.
   — Не сегодня, дорогая. Я слишком устал.
   В этот момент в круг света от ближайшего костра шагнул Кей, и я ткнул большим пальцем в его сторону.
   — Видишь вон того, с рыжей бородой и браслетами? Если ты хочешь проявить любезность, пойди предложи ему своего вина.

 
   Она посмотрела на меня без малейшей обиды, явно не чувствуя себя отвергнутой, — да я и действительно не имел в виду отвергать ее — только с легкой насмешкой под накрашенными зелеными веками.
   — Но, возможно, он тоже слишком устал?
   — Он никогда не бывает слишком усталым, — ответил я.


Глава двенадцатая. Тримонтиум


   Мы задержались в Эбуракуме на несколько дней, чтобы дать людям и лошадям отдохнуть, а также чтобы починить и обновить оружие и боевое снаряжение и позаботиться о раненых. И почти сразу же жители города, которым после прихода Морских Волков удалось избежать огня и секир и бежать вглубь страны, начали потихоньку стекаться обратно из своих укрытий. С их помощью мы очистили улицы от распластанных трупов и сняли с мертвых всю амуницию, затребовав себе, как обычно, самое острое оружие и наиболее искусно сработанные кольчуги, чтобы заменить ими доспехи из вываренной кожи и рога и изъеденные временем римские чешуйчатые латы, которыми все еще приходилось довольствоваться некоторым из нас. В Эбуракуме, как и в Линдуме, хотели, чтобы мы остались, и, по правде говоря, здесь для этого было больше оснований, потому что коританские территории, когда мы уходили, были почти свободны от Морских Волков, но здесь мы смогли очистить только сам город, а земли, лежащие в стороне побережья, были все еще в руках неприятеля. Но на севере разгоралось пламя, и я не мог оставаться в Эбуракуме так же, как не смог остаться в Линдуме.
   Я созвал странно разнородный военный совет: в нем были один-два голодных магистрата, более поджарые, чем когда-либо за всю свою жизнь; горстка трясущихся седобородых старцев, которые выступили вперед в ответ на мой призыв к людям, которые в дни юности служили под Орлами; командиры людей Кинмарка и воинов-бригантов, присоединившихся к нам на марше; кузнец Джейсон — на горле которого краснел свежий след от невольничьего ошейника — выступающий от имени своего доблестного сброда; мои лейтенанты Бедуир и Кей. Я собрал их всех вместе на форуме и сказал, что не смогу сидеть здесь и доделывать начатую работу, в то время как пламя с севера будет распространяться на юг, чтобы в конце концов поглотить нас всех; но я дам им отряд обученных копейщиков, которые помогут им обучиться самим. Я оставил им их собственных людей, Воинов Голубых Щитов — под солнцем не было более свирепых бойцов, в чем на собственном опыте убедились Орлы. Я оставил им их старых солдат, которые владели мудростью и хитростью воинского искусства, хотя дни ношения меча для них давно миновали (я увидел, как при этих словах Воины Голубого Щита гордо, словно императоры, выпрямились и расправили плечи, а ветераны начали поглядывать на Голубых Щитов сверху вниз; и принялся увещевать их забыть все разногласия и стоять вместе). Я не помню сейчас, что говорил тогда, но я сделал все, что было в моих силах, чтобы укрепить их сердца и руки, пообещал вернуться и дал обет, что мы завершим эту работу вместе. Я знаю, что ворковал над ними, как нянька над ребенком, и ругал их, как выслуживший свой срок центурион, в распоряжении которого имеются бранные слова, собранные с половины империи, и взывал к ним, как дева, взывающая к своему возлюбленному. Думаю, к концу у многих из нас на глаза навертывались слезы. Я знаю, что чувствовал себя, как убийца. Но в глубине души я был уверен, что теперь, когда я вычистил волчье логово, они сумеют защитить себя сами — если только смогут стоять вместе! Боже милосердный, только бы они смогли стоять вместе! Только бы они выучили этот единственный урок, который, похоже, никак невозможно выучить британскому племени!
   За два дня до того, как мы выступили в поход, от герцога Гидария из Линдума прискакал гонец с сообщением, что земли коритан все еще свободны от Морских Волков, но тем не менее, если я решу вернуться, мои старые квартиры все еще ждут меня. Я отдал приказ накормить гонца и устроить его на ночлег, а на следующий день отправил его обратно, наказав передать, что я благодарю герцога Гидария, но не изменил своих планов. Мне было некогда расцвечивать этот ответ вежливыми словами, потому что дел у меня было невпроворот — нужно было договориться, чтобы еще до конца осени из Эбуракума послали вслед за нами провиант и разное снаряжение (я уже сообщил в Дэву о нашей победе и предупредил Кинмарка, что позже нам потребуются подобные же поставки от него и с полей Мона); нужно было составить планы для устройства складов в Корстопитуме, городе, который раньше служил арсеналом для крепостей Стены; убедить епископа Эбуракума, который был в числе оставшихся в живых и вернувшихся горожан, что доход от неких фруктовых садов, принадлежащих церкви и, к счастью, не поврежденных саксами, лучше потратить на добротные стрелы, и соль, и седельную кожу, а не откладывать в виде золотых слитков во славу Господню. Его было не так-то легко уговорить, поскольку он был не таким тихоней, как его собрат из Линдума. Но в конце концов он понял, что я прав.
   А на следующий день мы вышли из Эбуракума через северные ворота и по военной дороге направились к Стене.
   В свое время Стена, должно быть, представляла собой великолепное зрелище — когда по ее валу взад-вперед расхаживали часовые, на ее башнях стояли когорты в бронзовых кольчугах, гребень был густо усеян статуями и алтарями богов, которым поклонялся легион; а между ней и сопровождающими ее, как ее собственная тень, дорогой и крепостным рвом пролегала одна гигантская цепь городов, один неимоверно растянувшийся город под многими названиями, преодолевающий весь четырехдневный переход от Сегедунума к Лугуваллиуму. Города были теперь такими же мертвыми, как и Стена, потому что угроза с севера была слишком близкой, набеги слишком частыми, чтобы они смогли выжить без защиты Орлов; и мы въехали в город-призрак, где давно провалились крыши и осыпались стены, и только крапива стояла высокими рядами там, где некогда раскладывали свои товары торговцы и развлекались в свободные от службы часы вспомогательные отряды, где были семейные бараки, и дети и собаки возились на солнышке прямо под ногами марширующих когорт, и винные лавки выплескивали в ночь хмельную от пива песню, и кузнецы и сандальщики, лошадиные барышники и потаскушки занимались своим ремеслом; и все, что двигалось в нем теперь, был заяц, прыгающий среди упавших надгробий забытых людей, и серая ворона, сидящая над нашими головами на прогнивших остатках того, что было некогда одной из огромных катапульт, защищавших Стену, и улетевшая с карканьем и медленным, возмущенным хлопаньем крыльев, когда мы подъехали ближе.
   Той ночью мы встали лагерем вокруг осыпающейся надвратной башни в том месте, где дорога из Корстопитума и лежащего за ним Эбуракума проходила сквозь Стену в низинную Каледонию, в старую затерянную провинцию Валентии. После ужина я созвал к себе всех капитанов, взял ветку и начал чертить карты в пепле у границы костра. Как часто я видел Амброзия за этим занятием накануне кампании. Я вычерчивал, не только для них но и для себя, местность, которую никогда не видел; но я не напрасно провел те долгие зимние вечера, слушая купца Деглефа. «Видите… сейчас мы сидим здесь, у Гуннских ворот; отсюда дорога идет… вот так, к северу и немного к западу, в Тримонтиум, три дневных перехода отсюда». (Странно, как мы, никогда не знавшие легионов, до сих пор считали расстояние принятыми у них в былые времена переходами в двадцать миль.) «Здесь она пересекает Твид… вот так, и идет дальше сквозь холмистые низины к границам Каледонского леса, выходя на равнину ниже Линии Нагорий». Бедуир и остальные придвинулись ближе к свету костра, заглядывая мне через плечо. Я продолжал проводить в теплом пепле прямые и извилистые линии. «Теперь: от Лугуваллиума, где я кладу этот камешек, на север, к Кастра Кунетиум, идет вторая дорога, вот здесь, — пять переходов, из-за того, как она опускается, чтобы обогнуть болота и вересковые возвышенности. И тоже устремляется к Линии Нагорий, проходя при этом сквозь самое сердце земли пиктов». Я вернулся к Тримонтиуму, пытаясь в точности вспомнить, как Деглеф описывал мне течение Твида.