Страница:
Я кивнул:
— Об этом говорит каждый пролетающий ветерок. И, однако, непонятно, почему это должно случиться именно сейчас, в этом году и ни в каком другом, если это не случилось пять лет назад.
Мы достаточно ясно показали варварам, что в решающем сражении с хотя бы приблизительно равной численностью мы можем изрубить их на куски с помощью нашей конницы; и они должны знать, потому что их разведчики не дураки, что мы неуклонно наращиваем мощь наших конных отрядов.
— Может быть, именно поэтому они решили бросить против нас все свои силы, прежде чем будет слишком поздно, — он деликатными пальцами счистил еще одну полоску коричневой скорлупы с кремового ядра давно остывшего каштана. — Сдается мне, саксы наконец-то учатся действовать сообща. Несомненно, те сношения, что велись всю зиму между королевством кантиев и Истсэксом, должны указывать именно на это.
Капитан телохранителей улыбнулся, глядя в огонь поверх своего длинного крючковатого носа, и подцепил кинжалом дымящийся каштан.
— У нас тоже есть разведчики. Похоже, неплохо иметь друзей среди Маленького Темного Народца холмов и лесов.
— Амброзий, если весной действительно ожидается решительное наступление, то подожди хотя бы до тех пор, пока мы, с Божьей милостью, не отразим его, прежде чем доведешь свое решение до такой стадии, что уже ничего нельзя будет изменить.
— Я не доживу до весны, — просто сказал Амброзий и бросил наполовину очищенный каштан, которым он так долго играл, обратно в огонь жестом, который означал «конец». А потом продолжил — это был первый и единственный раз, когда я слышал, чтобы он говорил о своей болезни:
— Я продержался на своем месте так долго, как только смог. Бог знает это; но я обессилен тем, что ношу дикую кошку в своих внутренностях, — я весь прогнил и съеден заживо. Вскоре должен наступить конец.
В свете пламени я заметил, что его лоб блестит от пота.
После того как мы некоторое время просидели молча, он заговорил снова.
— Артос, я чувствую на себе перст судьбы. Дело не только в том, что наши разведчики сообщают об определенных передвижениях саксов. Я чувствую костями, чувствую самим сердцем, что этой весной, самое позднее — к середине лета, нам предстоит выдержать такую саксонскую атаку, подобной которой мы не видели раньше; и когда она придет, это будет борьба, по сравнению с которой все известные нам доныне битвы покажутся всего лишь свечками перед полыханием сигнального огня. И, веря в это, я должен верить и в то, что данное время как нельзя менее подходит для того, чтобы оставлять Британию в руках неопытного короля; скорее, она должна попасть в руки сильного и испытанного военачальника. А насчет того, что будет потом… если говорить о моем преемнике, то победа в такой борьбе может стать мощным оружием в твоих руках, Медвежонок, а если ты потерпишь неудачу, то Британии больше не понадобится Верховный король.
Его голос упал почти до шепота и с хрипом вырвался из горла, а блестящие глаза, которые не отрывались от моего лица, были совсем измученными. И все же я, хоть не в полную силу, но продолжал сопротивляться; и не из скромности, а от недостатка мужества. Я всегда боялся одиночества, одиночества духа. Мне нужно было чувствовать у своего плеча прикосновение других плеч, теплоту дружбы. Я был хорошим военачальником и знал это, но меня отпугивала сама мысль о том, чего просил от меня Амброзий. Я не хотел одиночества горной вершины.
Некоторое время назад Аквила поднялся и прошел к окну в глубине комнаты; он был чем-то вроде волка-одиночки, этот старый Аквила, и глубокие тайники его собственной души не позволяли ему даже в малейшей степени вторгаться в чужие души; и, полагаю, он не хотел видеть наши лица на последней стадии этого спора. Внезапно он заговорил, не поворачиваясь от окна:
— Раз уж мы заговорили о сигнальных огнях, то, судя по виду, вон там, за Чернильницей, горит что-то очень большое!
Я быстро встал и подошел к нему.
— Саксы! Открой окно, Аквила.
Он открыл задвижку и широко распахнул застекленную створку, и мне в лицо повеяло холодом и запахом мороза. Окно выходило на север, и когда мои глаза после света пламени привыкли к темноте и на ясном небе начали проступать звезды, я смог разглядеть в небе тусклое красное свечение, похожее на рдеющий отсвет большого костра.
Это свечение расползалось у меня на глазах, поднимаясь все выше к звездам.
— Понадобилось бы сжечь целый город, чтобы небо сияло так сильно, — сказал Аквила, и по его голосу я почувствовал, что он хмурится. А потом бесформенное сияние начало принимать неясные очертания огромного лука, и из его яркой сердцевины внезапно вырвалась вверх, в темное небо, длинная узкая лента света, а за ней еще и еще одна; и я удивился, как я мог быть таким глупцом, что не узнал их сразу — наверное, причиной этому было то, что в моем сознании они принадлежали северу, и я был слеп к ним здесь, в южных землях. Я рассмеялся, и что-то во мне взмыло вверх, словно от прикосновения знакомой магии.
— Сегодня никаких саксов, старый волчище. Это Северные Огни, Корона Севера. Бог мой, сколько раз я смотрел на эти струящиеся огненные ленты с крепостных валов Тримонтиума! — я искоса взглянул на Аквилу: вырвавшееся у него восклицание показало мне, что он узнал то, на что смотрел, одновременно со мной. — Та-та! Ты тоже! Ты должен был достаточно часто видеть их в те зимы, что провел в неволе в стране ютов.
— Достаточно часто, — сказал он. — Они разрастались и разрастались, пока не становились похожими на огромные светящиеся знамена, летящие по всему небу; и старики говорили, что слышат над головой стремительный полет огромных крыльев…
Но здесь, на юге, их редко когда увидишь, а если они и появляются, то это не более чем алое свечение, которое может исходить от фермы, горящей в соседней долине.
За нашими спинами что-то шевельнулось, скрипнуло отодвигаемое назад кресло, и по плиткам пола прошаркали медленные шаги; и мы расступились, чтобы Амброзий мог встать между нами.
— Что это за чудо? Эта Корона Севера?
Он положил одну руку на мое плечо, а другую — на плечо Аквилы, дыша тяжело и быстро, словно то усилие, которое он сделал, чтобы подняться и пересечь комнату, утомило его, как целый день работы.
— Та-ак, — протяжно сказал он, когда ему удалось совладать со своим дыханием. — Поистине чудо, братья мои.
Ибо за то короткое время, что мы простояли у окна, свет усилился и растекся вверх и вширь, так что нам начало казаться, будто вся ночь охвачена гигантской аркой и нужно всего лишь заглянуть за северные холмы, скрывающие ее от наших глаз; и от этой невидимой арки, словно она действительно была венцом короны, исходили мириады лучей, вылетающих и закручивающихся во все стороны, мерцающих на полнеба, словно ленты разноцветного огня, которые полыхали лижущими язычками, дрожали, и гасли, и вылетали снова, постоянно меняя цвет, — то алые, как кровь, то зеленые, как лед, а то синие, как странные огоньки, стекающие летними ночами по лопастям весел в северных морях.
— Я тоже видел сияние, похожее на пожар в северной долине, и что-то вроде мерцания в небе на севере, когда смотрел с высокого плеча Ир Виддфы, — Амброзий сказал это голосом, каким люди говорят в том месте, куда они приходят поклоняться Богу. — Но никогда ничего подобного этому… Никогда — ничего подобного.
Во дворе слышались голоса, испуганные, приглушенные, возбужденные; невнятное бормотание и топот бегущих ног. Внизу люди, должно быть, указывали и жестикулировали, и их лица в этом странном мерцающем свете выражали простодушное изумление и благоговейный ужас.
— Теперь и другие их увидели, — сказал Аквила. — Этот скворечий щебет вряд ли мог бы быть громче, если бы в небе появился золотой дракон.
— Сегодня многие будут показывать на север и звать других посмотреть, — в раздумье сказал Амброзий. — А позже вся Британия будет передавать из уст в уста, что в ночь перед тем, как умер Амброзий Аурелиан, в небе были странные огни; а еще позже это станет драконом Аквилы или огненным мечом с семью звездами Ориона, сияющими, точно драгоценные камни, в его рукояти.
Я помню, что почувствовал себя так, словно холодная ладонь сжала мне грудь, отчего мне стало трудно дышать, и в это мгновение я понял вторую из причин, заставивших Амброзия приехать из своей столицы в этот полуразрушенный охотничий домик, который он знал еще ребенком; возвращаясь в конце к тому месту, которое было дорого в начале, так же, как и я, чувствуя свой смертный час, хотел бы вернуться, если это возможно, в какое-нибудь затерянное ущелье на груди Снежной Ир Виддфы.
Я обхватил его плечи, словно хотел прижать его к себе, и почувствовал под рукой воспаленную кожу и кости — все, что от него осталось; и мне захотелось крикнуть ему:
— Амброзий, нет! Бога ради, не сейчас!
Но мне хотелось этого ради себя самого — не ради Бога, не ради него. «Я потерял слишком многих людей, которых любил; еще есть время, останься еще ненадолго…». Но мольбы и протесты умерли в моем сердце. Кроме того, все, что можно было сказать, Аквила должен был сказать до меня.
Так что мы не стали говорить об этом словами. И через какое-то время, когда великолепие Северных Огней начало угасать и в небе снова появились звезды, Амброзий заговорил самым обычным голосом:
— Думаю, мороз не будет таким сильным, чтобы испортить завтра след.
— След? — переспросил я. — О нет, Амброзий, никакой охоты; мы останемся здесь, втроем.
— Конечно. Мы останемся вместе, и вместе мы загоним того оленя с двенадцатью отростками, о котором говорил старый Кайан.
Иначе собаки потеряют форму, да и охотники тоже. День, проведенный в преследовании добычи, принесет нам троим больше пользы, чем все таинственные настойки Бен Симеона.
Я повернулся к нему и в движении мельком увидел в этом странном голубоватом свете лицо Аквилы и понял, что он был так же не готов к этому, как и я.
— Амброзий, не сходи с ума! Ты не сможешь выдержать и часа охоты! — выпалил я.
И в том же самом голубоватом свете увидел его улыбку.
— В таком состоянии, как сейчас, — нет; но иногда Властелины Жизни позволяют человеку собрать всю силу, которая в нем еще осталась, — может быть, ее хватило бы на несколько дней или на месяц — и растратить ее всю одним махом за час или за день; разумеется, если он нуждается в этом достаточно сильно. Я верю, что мне будет дано сделать это.
Величественные огни в небе начали угасать, и по мере того, как зимняя ночь принимала свой обычный облик, его лицо постепенно тонуло в тени, словно в черной воде.
— Я жарил каштаны с двумя своими самыми дорогими друзьями, и я видел в зимнем небе нимб Бога, который превыше всех богов. Это хороший способ провести прощальный вечер, — сказал он и, отвернувшись от окна, твердым шагом вернулся к огню, словно часть той силы, о которой он говорил, уже перешла к нему.
Аквила захлопнул оконные створки и, пройдя тяжелым шагом следом за ним, демонстративно зажег масляный светильник.
Я отошел от окна последним.
Несколько оставшихся каштанов, о которых мы совсем забыли, лежали, обугленные и рдеющие, на раскаленном совке, и от каждого поднималась вверх извилистая струйка дыма. Когда пламя светильника, качнувшись, выровнялось и мягкий свет пролился на свирепый багровый драконий глаз жаровни и притушил его, Амброзий нагнулся, взял со стола, за которым мы ужинали, полупустую чашу с вином и, высоко подняв ее в воздух, с улыбкой повернулся к нам.
— Братья, я пью за завтрашнюю охоту. Хорошей добычи и чистой смерти.
Но когда я увидел, как он стоит там, и пламя лампы превращает шапку его волос в потускневшее серебро, и наполняет его глаза, всегда такие бледные на смуглом лице, серым, как дождь, светом, и наводит глянец на золотой венец над его впалыми, как у черепа, висками; когда я увидел на его губах слабую, почти торжествующую улыбку, которая не была похожа ни на какую другую из тех, что я видел на них раньше, увидел и огромную чашу, горящую в его руке, и сияние на его лице, идущее не только от света лампы, мне показалось, что я смотрю не на Амброзия, которого я знал, а на Короля, убранного для жертвоприношения; и у меня содрогнулось сердце.
Потом мы услышали, как юный Гахерис топочет вверх по лестнице, чтобы спросить, видели ли мы чудо, и это снова был только Амброзий, стоящий в свете свечей с пустой винной чашей в руках.
— Об этом говорит каждый пролетающий ветерок. И, однако, непонятно, почему это должно случиться именно сейчас, в этом году и ни в каком другом, если это не случилось пять лет назад.
Мы достаточно ясно показали варварам, что в решающем сражении с хотя бы приблизительно равной численностью мы можем изрубить их на куски с помощью нашей конницы; и они должны знать, потому что их разведчики не дураки, что мы неуклонно наращиваем мощь наших конных отрядов.
— Может быть, именно поэтому они решили бросить против нас все свои силы, прежде чем будет слишком поздно, — он деликатными пальцами счистил еще одну полоску коричневой скорлупы с кремового ядра давно остывшего каштана. — Сдается мне, саксы наконец-то учатся действовать сообща. Несомненно, те сношения, что велись всю зиму между королевством кантиев и Истсэксом, должны указывать именно на это.
Капитан телохранителей улыбнулся, глядя в огонь поверх своего длинного крючковатого носа, и подцепил кинжалом дымящийся каштан.
— У нас тоже есть разведчики. Похоже, неплохо иметь друзей среди Маленького Темного Народца холмов и лесов.
— Амброзий, если весной действительно ожидается решительное наступление, то подожди хотя бы до тех пор, пока мы, с Божьей милостью, не отразим его, прежде чем доведешь свое решение до такой стадии, что уже ничего нельзя будет изменить.
— Я не доживу до весны, — просто сказал Амброзий и бросил наполовину очищенный каштан, которым он так долго играл, обратно в огонь жестом, который означал «конец». А потом продолжил — это был первый и единственный раз, когда я слышал, чтобы он говорил о своей болезни:
— Я продержался на своем месте так долго, как только смог. Бог знает это; но я обессилен тем, что ношу дикую кошку в своих внутренностях, — я весь прогнил и съеден заживо. Вскоре должен наступить конец.
В свете пламени я заметил, что его лоб блестит от пота.
После того как мы некоторое время просидели молча, он заговорил снова.
— Артос, я чувствую на себе перст судьбы. Дело не только в том, что наши разведчики сообщают об определенных передвижениях саксов. Я чувствую костями, чувствую самим сердцем, что этой весной, самое позднее — к середине лета, нам предстоит выдержать такую саксонскую атаку, подобной которой мы не видели раньше; и когда она придет, это будет борьба, по сравнению с которой все известные нам доныне битвы покажутся всего лишь свечками перед полыханием сигнального огня. И, веря в это, я должен верить и в то, что данное время как нельзя менее подходит для того, чтобы оставлять Британию в руках неопытного короля; скорее, она должна попасть в руки сильного и испытанного военачальника. А насчет того, что будет потом… если говорить о моем преемнике, то победа в такой борьбе может стать мощным оружием в твоих руках, Медвежонок, а если ты потерпишь неудачу, то Британии больше не понадобится Верховный король.
Его голос упал почти до шепота и с хрипом вырвался из горла, а блестящие глаза, которые не отрывались от моего лица, были совсем измученными. И все же я, хоть не в полную силу, но продолжал сопротивляться; и не из скромности, а от недостатка мужества. Я всегда боялся одиночества, одиночества духа. Мне нужно было чувствовать у своего плеча прикосновение других плеч, теплоту дружбы. Я был хорошим военачальником и знал это, но меня отпугивала сама мысль о том, чего просил от меня Амброзий. Я не хотел одиночества горной вершины.
Некоторое время назад Аквила поднялся и прошел к окну в глубине комнаты; он был чем-то вроде волка-одиночки, этот старый Аквила, и глубокие тайники его собственной души не позволяли ему даже в малейшей степени вторгаться в чужие души; и, полагаю, он не хотел видеть наши лица на последней стадии этого спора. Внезапно он заговорил, не поворачиваясь от окна:
— Раз уж мы заговорили о сигнальных огнях, то, судя по виду, вон там, за Чернильницей, горит что-то очень большое!
Я быстро встал и подошел к нему.
— Саксы! Открой окно, Аквила.
Он открыл задвижку и широко распахнул застекленную створку, и мне в лицо повеяло холодом и запахом мороза. Окно выходило на север, и когда мои глаза после света пламени привыкли к темноте и на ясном небе начали проступать звезды, я смог разглядеть в небе тусклое красное свечение, похожее на рдеющий отсвет большого костра.
Это свечение расползалось у меня на глазах, поднимаясь все выше к звездам.
— Понадобилось бы сжечь целый город, чтобы небо сияло так сильно, — сказал Аквила, и по его голосу я почувствовал, что он хмурится. А потом бесформенное сияние начало принимать неясные очертания огромного лука, и из его яркой сердцевины внезапно вырвалась вверх, в темное небо, длинная узкая лента света, а за ней еще и еще одна; и я удивился, как я мог быть таким глупцом, что не узнал их сразу — наверное, причиной этому было то, что в моем сознании они принадлежали северу, и я был слеп к ним здесь, в южных землях. Я рассмеялся, и что-то во мне взмыло вверх, словно от прикосновения знакомой магии.
— Сегодня никаких саксов, старый волчище. Это Северные Огни, Корона Севера. Бог мой, сколько раз я смотрел на эти струящиеся огненные ленты с крепостных валов Тримонтиума! — я искоса взглянул на Аквилу: вырвавшееся у него восклицание показало мне, что он узнал то, на что смотрел, одновременно со мной. — Та-та! Ты тоже! Ты должен был достаточно часто видеть их в те зимы, что провел в неволе в стране ютов.
— Достаточно часто, — сказал он. — Они разрастались и разрастались, пока не становились похожими на огромные светящиеся знамена, летящие по всему небу; и старики говорили, что слышат над головой стремительный полет огромных крыльев…
Но здесь, на юге, их редко когда увидишь, а если они и появляются, то это не более чем алое свечение, которое может исходить от фермы, горящей в соседней долине.
За нашими спинами что-то шевельнулось, скрипнуло отодвигаемое назад кресло, и по плиткам пола прошаркали медленные шаги; и мы расступились, чтобы Амброзий мог встать между нами.
— Что это за чудо? Эта Корона Севера?
Он положил одну руку на мое плечо, а другую — на плечо Аквилы, дыша тяжело и быстро, словно то усилие, которое он сделал, чтобы подняться и пересечь комнату, утомило его, как целый день работы.
— Та-ак, — протяжно сказал он, когда ему удалось совладать со своим дыханием. — Поистине чудо, братья мои.
Ибо за то короткое время, что мы простояли у окна, свет усилился и растекся вверх и вширь, так что нам начало казаться, будто вся ночь охвачена гигантской аркой и нужно всего лишь заглянуть за северные холмы, скрывающие ее от наших глаз; и от этой невидимой арки, словно она действительно была венцом короны, исходили мириады лучей, вылетающих и закручивающихся во все стороны, мерцающих на полнеба, словно ленты разноцветного огня, которые полыхали лижущими язычками, дрожали, и гасли, и вылетали снова, постоянно меняя цвет, — то алые, как кровь, то зеленые, как лед, а то синие, как странные огоньки, стекающие летними ночами по лопастям весел в северных морях.
— Я тоже видел сияние, похожее на пожар в северной долине, и что-то вроде мерцания в небе на севере, когда смотрел с высокого плеча Ир Виддфы, — Амброзий сказал это голосом, каким люди говорят в том месте, куда они приходят поклоняться Богу. — Но никогда ничего подобного этому… Никогда — ничего подобного.
Во дворе слышались голоса, испуганные, приглушенные, возбужденные; невнятное бормотание и топот бегущих ног. Внизу люди, должно быть, указывали и жестикулировали, и их лица в этом странном мерцающем свете выражали простодушное изумление и благоговейный ужас.
— Теперь и другие их увидели, — сказал Аквила. — Этот скворечий щебет вряд ли мог бы быть громче, если бы в небе появился золотой дракон.
— Сегодня многие будут показывать на север и звать других посмотреть, — в раздумье сказал Амброзий. — А позже вся Британия будет передавать из уст в уста, что в ночь перед тем, как умер Амброзий Аурелиан, в небе были странные огни; а еще позже это станет драконом Аквилы или огненным мечом с семью звездами Ориона, сияющими, точно драгоценные камни, в его рукояти.
Я помню, что почувствовал себя так, словно холодная ладонь сжала мне грудь, отчего мне стало трудно дышать, и в это мгновение я понял вторую из причин, заставивших Амброзия приехать из своей столицы в этот полуразрушенный охотничий домик, который он знал еще ребенком; возвращаясь в конце к тому месту, которое было дорого в начале, так же, как и я, чувствуя свой смертный час, хотел бы вернуться, если это возможно, в какое-нибудь затерянное ущелье на груди Снежной Ир Виддфы.
Я обхватил его плечи, словно хотел прижать его к себе, и почувствовал под рукой воспаленную кожу и кости — все, что от него осталось; и мне захотелось крикнуть ему:
— Амброзий, нет! Бога ради, не сейчас!
Но мне хотелось этого ради себя самого — не ради Бога, не ради него. «Я потерял слишком многих людей, которых любил; еще есть время, останься еще ненадолго…». Но мольбы и протесты умерли в моем сердце. Кроме того, все, что можно было сказать, Аквила должен был сказать до меня.
Так что мы не стали говорить об этом словами. И через какое-то время, когда великолепие Северных Огней начало угасать и в небе снова появились звезды, Амброзий заговорил самым обычным голосом:
— Думаю, мороз не будет таким сильным, чтобы испортить завтра след.
— След? — переспросил я. — О нет, Амброзий, никакой охоты; мы останемся здесь, втроем.
— Конечно. Мы останемся вместе, и вместе мы загоним того оленя с двенадцатью отростками, о котором говорил старый Кайан.
Иначе собаки потеряют форму, да и охотники тоже. День, проведенный в преследовании добычи, принесет нам троим больше пользы, чем все таинственные настойки Бен Симеона.
Я повернулся к нему и в движении мельком увидел в этом странном голубоватом свете лицо Аквилы и понял, что он был так же не готов к этому, как и я.
— Амброзий, не сходи с ума! Ты не сможешь выдержать и часа охоты! — выпалил я.
И в том же самом голубоватом свете увидел его улыбку.
— В таком состоянии, как сейчас, — нет; но иногда Властелины Жизни позволяют человеку собрать всю силу, которая в нем еще осталась, — может быть, ее хватило бы на несколько дней или на месяц — и растратить ее всю одним махом за час или за день; разумеется, если он нуждается в этом достаточно сильно. Я верю, что мне будет дано сделать это.
Величественные огни в небе начали угасать, и по мере того, как зимняя ночь принимала свой обычный облик, его лицо постепенно тонуло в тени, словно в черной воде.
— Я жарил каштаны с двумя своими самыми дорогими друзьями, и я видел в зимнем небе нимб Бога, который превыше всех богов. Это хороший способ провести прощальный вечер, — сказал он и, отвернувшись от окна, твердым шагом вернулся к огню, словно часть той силы, о которой он говорил, уже перешла к нему.
Аквила захлопнул оконные створки и, пройдя тяжелым шагом следом за ним, демонстративно зажег масляный светильник.
Я отошел от окна последним.
Несколько оставшихся каштанов, о которых мы совсем забыли, лежали, обугленные и рдеющие, на раскаленном совке, и от каждого поднималась вверх извилистая струйка дыма. Когда пламя светильника, качнувшись, выровнялось и мягкий свет пролился на свирепый багровый драконий глаз жаровни и притушил его, Амброзий нагнулся, взял со стола, за которым мы ужинали, полупустую чашу с вином и, высоко подняв ее в воздух, с улыбкой повернулся к нам.
— Братья, я пью за завтрашнюю охоту. Хорошей добычи и чистой смерти.
Но когда я увидел, как он стоит там, и пламя лампы превращает шапку его волос в потускневшее серебро, и наполняет его глаза, всегда такие бледные на смуглом лице, серым, как дождь, светом, и наводит глянец на золотой венец над его впалыми, как у черепа, висками; когда я увидел на его губах слабую, почти торжествующую улыбку, которая не была похожа ни на какую другую из тех, что я видел на них раньше, увидел и огромную чашу, горящую в его руке, и сияние на его лице, идущее не только от света лампы, мне показалось, что я смотрю не на Амброзия, которого я знал, а на Короля, убранного для жертвоприношения; и у меня содрогнулось сердце.
Потом мы услышали, как юный Гахерис топочет вверх по лестнице, чтобы спросить, видели ли мы чудо, и это снова был только Амброзий, стоящий в свете свечей с пустой винной чашей в руках.
Глава двадцать седьмая. Королевская охота
На следующее утро, когда нам подвели лошадей, Амброзий сел в седло почти так же легко, как и все остальные (когда мы два дня назад выезжали из Венты, его пришлось почти поднимать на его Поллукса), и сидел там в своих старых, засаленных и покрытых пятнами от дождя кожаных охотничьих одеждах, обсуждая планы на день со своим старшим егерем Кайаном.
Невероятным образом к нему откуда-то пришли силы, и даже его лицо меньше напоминало череп, чем в течение всего последнего месяца, так что вся прошлая ночь могла быть не более чем сном.
И, однако, эта возвратившаяся к нему сила, казалось, не совсем принадлежала миру людей; и в нем все-таки оставалось что-то от сияния, озарявшего его лицо прошлой ночью; и охотники и батраки с фермы смотрели на своего господина с некоторым недоумением и, похоже, больше робели приближаться к нему, чем когда бы то ни было раньше, — потому что он был не из тех, кто носит Пурпур среди своего собственного народа, и я, бывало, слышал, как он спорит с оружейником о том, как поставить заклепку, или с каким-нибудь старым сокольничим насчет того, как обращаться с соколенком, и терпит поражение, как бывает со всяким, кто спорит со знатоком о его ремесле.
Мир был серым от инея под небом цвета снятого молока, все еще исчерченным последними серебряными и шафрановыми полосами рассвета, но иней был не особенно обильным и не должен был испортить след; и когда мы выехали со двора фермы, обогнули, вспугивая по пути маленьких хохлатых чибисов, лежащее за ней коричневое поле озимой пшеницы и направились дальше, к темной полоске лесов, лошади — даже старый Поллукс — играли под нами после целого дня отдыха, и собаки нетерпеливо рвались вперед на своих сворках.
Взошло солнце, и иней вокруг нас растаял, уступая место редкому белому туману, лежащему во впадинах у самой земли. Мы начали спускаться в долину, и лошади брели по этому туману, как по мелководному морю осенней паутины, и в солнечных лучах дрожали маленькие сверкающие капли, свисая с каждого сухого цветка болиголова, с каждой шелковистой, намокшей метелки прошлогоднего иван-чая. И я помню, что над разваленной бороздой пели жаворонки. В одной из впадин, укрытых за стеной леса, орешник уже вывесил первые сережки, и когда мы начали пробираться сквозь кусты, встряхивая гибкие ветки, воздух на несколько ярдов вокруг внезапно окрасился солнечным туманом желтой пыльцы. И я спросил себя, каким все это видится Амброзию: освободился ли он уже полностью от ненаглядности, странности и пронизывающей сердце красоты этого мира, от песни жаворонка и запаха изморози, тающей на холодном мху под деревьями, и от вздымающихся конских боков под своими коленями, и от лиц своих друзей. Его собственное лицо не выдавало ничего, но мне показалось, что время от времени он оглядывается по сторонам, словно хочет очень ясно увидеть этот зимний лес, крапчатый, как грудка кроншнепа, настороженные собачьи уши, пунцовые кончики тычинок в женских цветках сережек орешника, промелькнувшую по траве тень летящей птицы; вобрать все это в себя, сделать частью своего существа, частью своей души, чтобы ему можно было унести это с собой туда, куда он уходит.
Собаки взяли след оленя рядом с заводью, куда он приходил на водопой на рассвете, и, как только их спустили со сворки, унеслись прочь, наполняя зимнее утро музыкой своего лая, которую перекрывали высокие резкие звуки охотничьего рога. И вот так, следуя за собаками и бегущими с ними вровень охотниками, мы свернули к западу и поднялись в гору. Амброзий скакал в тот день так, словно был здоров. Впоследствии я спрашивал себя, не дал ли ему Бен Симеон какой-нибудь напиток вроде тех, что, по слухам, юты дают своим берсеркам; но не думаю, что он поступил так. По-моему, это было нечто, что, Бог знает какой ценой, он вызвал в себе сам, последняя мужественная вспышка догорающего факела перед тем, как погаснуть совсем. Он чуть обогнал меня и Аквилу, и мы со старым капитаном переглядывались и дивились; а лицо юного Гахериса выражало озадаченную надежду, словно он почти начинал верить, что болезнь его господина проходит.
Мы шли по следу долго и упорно, и было, должно быть, уже около полудня, когда мы, взбираясь по склону, покрытому голым, золотисто-коричневым после зимы дерном, завидели на горизонте нашу добычу. Великолепный самец с двенадцатью отростками на рогах, царственный олень за мгновение перед тем, как скакнуть вперед и скрыться за гребнем холма. Старый Аквила протрубил «Вижу зверя», и собаки — которые уже некоторое время бежали почти молча, деловито, с опущенными к земле мордами, залились свирепым лаем и нетерпеливо рванулись вперед.
Когда мы поднялись на гребень, оленя нигде не было видно, но несколько мгновений спустя он появился снова — стелющийся, подобно ветру, над своей собственной тенью по противоположному склону. Собаки, которые теперь тоже его видели, свернули вправо, растягиваясь в линию, которая должна была привести их на другую сторону долины наперерез добыче; но олень заметил нас вовремя и, сделав петлю, помчался к нижнему концу долины, чтобы укрыться в лесу, поднимающемуся от низкой речной поймы; и на какое-то время мы потеряли его среди кустов орешника, терновых зарослей и случайно оказавшихся здесь деревьев, образующих внешнюю кайму леса; и собачий лай стал высоким и сварливым.
— Он пошел по воде, — сказал старший егерь, и мы свернули по склону вниз, к реке, с плеском пронеслись по спокойному мелководью — собаки догоняли нас вплавь — а потом продолжили погоню по дальнему берегу. И точно, в миле или чуть больше вниз по течению, в том месте, где берег был размыт рекой и открывал взгляду вывороченную землю и спутанные ивовые корни, собаки опять взяли след. Охотники и добыча вновь устремились на открытую местность, потому что олень не мог углубиться в густую дубраву, где его рога запутались бы в низко растущих ветках, а мы, в свою очередь, не могли проехать по ней верхом. И когда мы увидели его в полный рост в следующий раз, он — хоть и бежал так же быстро, как раньше, — явно выбивался из сил.
— Думаю, он наш! — воскликнул я, и рослые полосатые псы с лаем и визгом бросились вперед. Наши лошади начали уставать, но мы выжимали из них все до последнего. Мелькающий впереди олень заметно замедлил бег; каждый шаг давался ему с трудом, и гордая корона его рогов была теперь спущена к земле; один раз он споткнулся и чуть было не упал на колени, но потом снова собрался с силами и в последнем отчаянном порыве метнулся вперед от почти настигающих его собак.
Через последний отрог холмов и вниз, в лежащую под ними долину, спотыкаясь и продираясь сквозь намокшие остатки прошлогоднего папоротника; и полосатые псы с лаем мчались за ним по пятам; следом, припав к гривам лошадей, летели мы четверо, и вровень с нашими стременами огромными скачками бежали егеря Амброзия. В узкой боковой ложбине — чуть больше, чем русло ручья, стекающего вниз по склону холма, — среди кремнистых валунов, спутанных корней и колючего лабиринта древних зарослей терновника загнанный олень, подняв голову, развернулся к нам; и огромные раскидистые рога были сами похожи на ветви деревьев; снова король, а не преследуемый беглец, хотя его глаза были безумными и бока со всхлипами ходили ходуном, а ноздри, казалось, были заполнены кровью. И мы, подъезжая к нему снизу, почувствовали в этом огромном животном некое величие, которое заставило нас всех замереть: это был не загнанный зверь, но приговоренный к смерти король. Помню, Амброзий вскинул вверх руку, и это было так, словно брат приветствовал брата.
Полосатые псы на мгновение остановились, а потом с визгом бросились вперед; егеря выстроились широкими полукружьями с обеих сторон и натравливали их насмешливыми и подбадривающими криками на тайном языке, на котором охотники разговаривают со сворой. Мы четверо спешились, потому что лошади не могли пройти вверх по этому крутому заросшему склону. Но Амброзий, который вчера умирал у нас на глазах, соскочил с седла со знакомым охотничьим кличем: «Добыча моя!» и побежал впереди всех, пробираясь среди корней деревьев и под низко растущими ветками терновника; и я увидел вспышку холодного света на лезвии охотничьего ножа, который он держал в руке.
Он был теперь среди собак, и я понял, что он собирается убить оленя сам. Я видывал, как он делал это раньше, в западных горах, когда я сам еще был ростом с собаку. Это считается наивысшим проявлением охотничьего мастерства, но, кроме того, еще и ужасающе опасно — работа для юноши в расцвете сил и ловкости; однако выступить вперед, чтобы помочь убить добычу, после того, как другой объявил ее своей, — это одна из тех вещей, которые не прощают; и я знал еще, так верно, как вообще знал что-то в этом мире, что клич Амброзия был предупреждением нам держаться подальше не только от его добычи. И лишь Гахерис, не зная правды, бросился к нему с разрывающей легкие скоростью, бросился вопреки всем законам охотничьей тропы — но зацепился ногой за корень терновника и растянулся плашмя, задохнувшись от удара о землю, и к тому времени, как он, все еще откашливаясь, с трудом поднялся на ноги, а мы с Аквилой, выхватив ножи, менее резво взобрались следом за ним вверх по склону, все было кончено.
Амброзий уже проскочил между собаками, с лаем прыгающими вокруг оленя, который встречал их низко опущенными рогами. Как раз в этот момент один из псов, напоровшись на страшный отросток, отлетел в сторону с лопнувшим, как перезрелая фига, брюхом. Я услышал предсмертный собачий визг и одновременно с ним — странный, торжествующий крик Верховного короля; и увидел, как Амброзий прыгнул навстречу огромному животному, почти не пытаясь увернуться от смертоносных рогов, скорее даже стремясь к ним так же естественно, как мужчина бросается в объятия женщины после долгой разлуки. Удар могучей головы, вооруженной ветвистыми клинками, и блеск охотничьего ножа совпали в одном сверкающем осколке мгновения, и, словно во сне или с большого расстояния, я увидел, как скомканное тело человека, который показался мне в тот момент не Амброзием, взлетело вверх так же, как до него — тело собаки; как оно, корчась, соскользнуло по плечам оленя и беспорядочной грудой — сплошные руки и ноги — рухнуло наземь среди валунов и корней терновника. Потом Рыжий Властелин Леса пошатнулся, сделал один неуверенный шаг вперед и завалился на человека.
Со всех сторон, крича, сбегались охотники. И мы… мы тоже бежали — теперь, когда было уже слишком поздно, — огромными прыжками неслись вверх по склону с рвущимися из груди сердцами.
Он был, должно быть, всего в двух или трех длинах копья от нас, но нам показалось, что мы бежали до него целую милю. Потом я стоял на коленях перед беспорядочно сплетенными животным и человеком, оттаскивая в сторону все еще слабо брыкающегося оленя, пока Аквила с мальчиком высвобождали тело Амброзия, а егеря хлыстами отгоняли собак. Нож Амброзия все еще торчал в горле огромного животного, и когда я вырвал его, вслед за ним алым потоком хлынула кровь. Кровь была везде, она просачивалась в корни терновника, извивалась ржавыми щупальцами вниз по течению небольшой горной речушки. Я прикончил оленя и повернулся к Амброзию. И все это время у меня в голове неотступно, одуряюще крутились слова старой поговорки: «После вепря — лекарь; после оленя — гроб».
Амброзий был мертв, мертв окончательно и бесповоротно, мертв страшно — вся нижняя передняя часть тела разорвана на красные лоскуты и одна огромная рваная рана там, где рог вошел в пах и вырвался наружу под грудиной, рана, разлохмаченно зияющая над кровью, порванными кишками и чем-то мягким и мокрым, на что я не мог смотреть. Я не был Бен Симеоном, который побывал в Александрии. Но лицо было не тронуто. На нем застыло выражение слабого удивления (так много мертвых лиц, которые я видел, выглядели удивленными; должно быть смерть совсем не похожа на то, что мы себе представляем), и под этим удивлением было нечто, менее поддающееся определению, некое торжество, но торжество не личное; возможно, у него был вид человека, исполнившего свое предназначение и пришедшего к этому с радостью.
Мы с Аквилой взглянули друг на друга поверх смятого, изувеченного тела и склонили головы. Не думаю, чтобы кто-то из нас сказал хоть слово — я имею в виду нас троих; егеря, с побелевшими лицами собирая собак на сворку, перешептывались между собой и то и дело оборачивались, чтобы посмотреть в нашу сторону. Я бросил взгляд на пепельное лицо и подрагивающие губы Амброзиева юного оруженосца и понял, что мальчишку нужно незамедлительно убрать отсюда и поручить ему какое-то дело.
Кроме того, выбор так и так должен был пасть на него, поскольку он был самым легким из всех нас.
— Возьми наименее уставшую лошадь и скачи назад на ферму.
Скажи там, что Верховный король мертв и привези с собой носилки… нет, подожди… пусть лучше трое егерей возьмут остальных лошадей и поедут с тобой. Это будет быстрее, чем найти трех батраков.
Невероятным образом к нему откуда-то пришли силы, и даже его лицо меньше напоминало череп, чем в течение всего последнего месяца, так что вся прошлая ночь могла быть не более чем сном.
И, однако, эта возвратившаяся к нему сила, казалось, не совсем принадлежала миру людей; и в нем все-таки оставалось что-то от сияния, озарявшего его лицо прошлой ночью; и охотники и батраки с фермы смотрели на своего господина с некоторым недоумением и, похоже, больше робели приближаться к нему, чем когда бы то ни было раньше, — потому что он был не из тех, кто носит Пурпур среди своего собственного народа, и я, бывало, слышал, как он спорит с оружейником о том, как поставить заклепку, или с каким-нибудь старым сокольничим насчет того, как обращаться с соколенком, и терпит поражение, как бывает со всяким, кто спорит со знатоком о его ремесле.
Мир был серым от инея под небом цвета снятого молока, все еще исчерченным последними серебряными и шафрановыми полосами рассвета, но иней был не особенно обильным и не должен был испортить след; и когда мы выехали со двора фермы, обогнули, вспугивая по пути маленьких хохлатых чибисов, лежащее за ней коричневое поле озимой пшеницы и направились дальше, к темной полоске лесов, лошади — даже старый Поллукс — играли под нами после целого дня отдыха, и собаки нетерпеливо рвались вперед на своих сворках.
Взошло солнце, и иней вокруг нас растаял, уступая место редкому белому туману, лежащему во впадинах у самой земли. Мы начали спускаться в долину, и лошади брели по этому туману, как по мелководному морю осенней паутины, и в солнечных лучах дрожали маленькие сверкающие капли, свисая с каждого сухого цветка болиголова, с каждой шелковистой, намокшей метелки прошлогоднего иван-чая. И я помню, что над разваленной бороздой пели жаворонки. В одной из впадин, укрытых за стеной леса, орешник уже вывесил первые сережки, и когда мы начали пробираться сквозь кусты, встряхивая гибкие ветки, воздух на несколько ярдов вокруг внезапно окрасился солнечным туманом желтой пыльцы. И я спросил себя, каким все это видится Амброзию: освободился ли он уже полностью от ненаглядности, странности и пронизывающей сердце красоты этого мира, от песни жаворонка и запаха изморози, тающей на холодном мху под деревьями, и от вздымающихся конских боков под своими коленями, и от лиц своих друзей. Его собственное лицо не выдавало ничего, но мне показалось, что время от времени он оглядывается по сторонам, словно хочет очень ясно увидеть этот зимний лес, крапчатый, как грудка кроншнепа, настороженные собачьи уши, пунцовые кончики тычинок в женских цветках сережек орешника, промелькнувшую по траве тень летящей птицы; вобрать все это в себя, сделать частью своего существа, частью своей души, чтобы ему можно было унести это с собой туда, куда он уходит.
Собаки взяли след оленя рядом с заводью, куда он приходил на водопой на рассвете, и, как только их спустили со сворки, унеслись прочь, наполняя зимнее утро музыкой своего лая, которую перекрывали высокие резкие звуки охотничьего рога. И вот так, следуя за собаками и бегущими с ними вровень охотниками, мы свернули к западу и поднялись в гору. Амброзий скакал в тот день так, словно был здоров. Впоследствии я спрашивал себя, не дал ли ему Бен Симеон какой-нибудь напиток вроде тех, что, по слухам, юты дают своим берсеркам; но не думаю, что он поступил так. По-моему, это было нечто, что, Бог знает какой ценой, он вызвал в себе сам, последняя мужественная вспышка догорающего факела перед тем, как погаснуть совсем. Он чуть обогнал меня и Аквилу, и мы со старым капитаном переглядывались и дивились; а лицо юного Гахериса выражало озадаченную надежду, словно он почти начинал верить, что болезнь его господина проходит.
Мы шли по следу долго и упорно, и было, должно быть, уже около полудня, когда мы, взбираясь по склону, покрытому голым, золотисто-коричневым после зимы дерном, завидели на горизонте нашу добычу. Великолепный самец с двенадцатью отростками на рогах, царственный олень за мгновение перед тем, как скакнуть вперед и скрыться за гребнем холма. Старый Аквила протрубил «Вижу зверя», и собаки — которые уже некоторое время бежали почти молча, деловито, с опущенными к земле мордами, залились свирепым лаем и нетерпеливо рванулись вперед.
Когда мы поднялись на гребень, оленя нигде не было видно, но несколько мгновений спустя он появился снова — стелющийся, подобно ветру, над своей собственной тенью по противоположному склону. Собаки, которые теперь тоже его видели, свернули вправо, растягиваясь в линию, которая должна была привести их на другую сторону долины наперерез добыче; но олень заметил нас вовремя и, сделав петлю, помчался к нижнему концу долины, чтобы укрыться в лесу, поднимающемуся от низкой речной поймы; и на какое-то время мы потеряли его среди кустов орешника, терновых зарослей и случайно оказавшихся здесь деревьев, образующих внешнюю кайму леса; и собачий лай стал высоким и сварливым.
— Он пошел по воде, — сказал старший егерь, и мы свернули по склону вниз, к реке, с плеском пронеслись по спокойному мелководью — собаки догоняли нас вплавь — а потом продолжили погоню по дальнему берегу. И точно, в миле или чуть больше вниз по течению, в том месте, где берег был размыт рекой и открывал взгляду вывороченную землю и спутанные ивовые корни, собаки опять взяли след. Охотники и добыча вновь устремились на открытую местность, потому что олень не мог углубиться в густую дубраву, где его рога запутались бы в низко растущих ветках, а мы, в свою очередь, не могли проехать по ней верхом. И когда мы увидели его в полный рост в следующий раз, он — хоть и бежал так же быстро, как раньше, — явно выбивался из сил.
— Думаю, он наш! — воскликнул я, и рослые полосатые псы с лаем и визгом бросились вперед. Наши лошади начали уставать, но мы выжимали из них все до последнего. Мелькающий впереди олень заметно замедлил бег; каждый шаг давался ему с трудом, и гордая корона его рогов была теперь спущена к земле; один раз он споткнулся и чуть было не упал на колени, но потом снова собрался с силами и в последнем отчаянном порыве метнулся вперед от почти настигающих его собак.
Через последний отрог холмов и вниз, в лежащую под ними долину, спотыкаясь и продираясь сквозь намокшие остатки прошлогоднего папоротника; и полосатые псы с лаем мчались за ним по пятам; следом, припав к гривам лошадей, летели мы четверо, и вровень с нашими стременами огромными скачками бежали егеря Амброзия. В узкой боковой ложбине — чуть больше, чем русло ручья, стекающего вниз по склону холма, — среди кремнистых валунов, спутанных корней и колючего лабиринта древних зарослей терновника загнанный олень, подняв голову, развернулся к нам; и огромные раскидистые рога были сами похожи на ветви деревьев; снова король, а не преследуемый беглец, хотя его глаза были безумными и бока со всхлипами ходили ходуном, а ноздри, казалось, были заполнены кровью. И мы, подъезжая к нему снизу, почувствовали в этом огромном животном некое величие, которое заставило нас всех замереть: это был не загнанный зверь, но приговоренный к смерти король. Помню, Амброзий вскинул вверх руку, и это было так, словно брат приветствовал брата.
Полосатые псы на мгновение остановились, а потом с визгом бросились вперед; егеря выстроились широкими полукружьями с обеих сторон и натравливали их насмешливыми и подбадривающими криками на тайном языке, на котором охотники разговаривают со сворой. Мы четверо спешились, потому что лошади не могли пройти вверх по этому крутому заросшему склону. Но Амброзий, который вчера умирал у нас на глазах, соскочил с седла со знакомым охотничьим кличем: «Добыча моя!» и побежал впереди всех, пробираясь среди корней деревьев и под низко растущими ветками терновника; и я увидел вспышку холодного света на лезвии охотничьего ножа, который он держал в руке.
Он был теперь среди собак, и я понял, что он собирается убить оленя сам. Я видывал, как он делал это раньше, в западных горах, когда я сам еще был ростом с собаку. Это считается наивысшим проявлением охотничьего мастерства, но, кроме того, еще и ужасающе опасно — работа для юноши в расцвете сил и ловкости; однако выступить вперед, чтобы помочь убить добычу, после того, как другой объявил ее своей, — это одна из тех вещей, которые не прощают; и я знал еще, так верно, как вообще знал что-то в этом мире, что клич Амброзия был предупреждением нам держаться подальше не только от его добычи. И лишь Гахерис, не зная правды, бросился к нему с разрывающей легкие скоростью, бросился вопреки всем законам охотничьей тропы — но зацепился ногой за корень терновника и растянулся плашмя, задохнувшись от удара о землю, и к тому времени, как он, все еще откашливаясь, с трудом поднялся на ноги, а мы с Аквилой, выхватив ножи, менее резво взобрались следом за ним вверх по склону, все было кончено.
Амброзий уже проскочил между собаками, с лаем прыгающими вокруг оленя, который встречал их низко опущенными рогами. Как раз в этот момент один из псов, напоровшись на страшный отросток, отлетел в сторону с лопнувшим, как перезрелая фига, брюхом. Я услышал предсмертный собачий визг и одновременно с ним — странный, торжествующий крик Верховного короля; и увидел, как Амброзий прыгнул навстречу огромному животному, почти не пытаясь увернуться от смертоносных рогов, скорее даже стремясь к ним так же естественно, как мужчина бросается в объятия женщины после долгой разлуки. Удар могучей головы, вооруженной ветвистыми клинками, и блеск охотничьего ножа совпали в одном сверкающем осколке мгновения, и, словно во сне или с большого расстояния, я увидел, как скомканное тело человека, который показался мне в тот момент не Амброзием, взлетело вверх так же, как до него — тело собаки; как оно, корчась, соскользнуло по плечам оленя и беспорядочной грудой — сплошные руки и ноги — рухнуло наземь среди валунов и корней терновника. Потом Рыжий Властелин Леса пошатнулся, сделал один неуверенный шаг вперед и завалился на человека.
Со всех сторон, крича, сбегались охотники. И мы… мы тоже бежали — теперь, когда было уже слишком поздно, — огромными прыжками неслись вверх по склону с рвущимися из груди сердцами.
Он был, должно быть, всего в двух или трех длинах копья от нас, но нам показалось, что мы бежали до него целую милю. Потом я стоял на коленях перед беспорядочно сплетенными животным и человеком, оттаскивая в сторону все еще слабо брыкающегося оленя, пока Аквила с мальчиком высвобождали тело Амброзия, а егеря хлыстами отгоняли собак. Нож Амброзия все еще торчал в горле огромного животного, и когда я вырвал его, вслед за ним алым потоком хлынула кровь. Кровь была везде, она просачивалась в корни терновника, извивалась ржавыми щупальцами вниз по течению небольшой горной речушки. Я прикончил оленя и повернулся к Амброзию. И все это время у меня в голове неотступно, одуряюще крутились слова старой поговорки: «После вепря — лекарь; после оленя — гроб».
Амброзий был мертв, мертв окончательно и бесповоротно, мертв страшно — вся нижняя передняя часть тела разорвана на красные лоскуты и одна огромная рваная рана там, где рог вошел в пах и вырвался наружу под грудиной, рана, разлохмаченно зияющая над кровью, порванными кишками и чем-то мягким и мокрым, на что я не мог смотреть. Я не был Бен Симеоном, который побывал в Александрии. Но лицо было не тронуто. На нем застыло выражение слабого удивления (так много мертвых лиц, которые я видел, выглядели удивленными; должно быть смерть совсем не похожа на то, что мы себе представляем), и под этим удивлением было нечто, менее поддающееся определению, некое торжество, но торжество не личное; возможно, у него был вид человека, исполнившего свое предназначение и пришедшего к этому с радостью.
Мы с Аквилой взглянули друг на друга поверх смятого, изувеченного тела и склонили головы. Не думаю, чтобы кто-то из нас сказал хоть слово — я имею в виду нас троих; егеря, с побелевшими лицами собирая собак на сворку, перешептывались между собой и то и дело оборачивались, чтобы посмотреть в нашу сторону. Я бросил взгляд на пепельное лицо и подрагивающие губы Амброзиева юного оруженосца и понял, что мальчишку нужно незамедлительно убрать отсюда и поручить ему какое-то дело.
Кроме того, выбор так и так должен был пасть на него, поскольку он был самым легким из всех нас.
— Возьми наименее уставшую лошадь и скачи назад на ферму.
Скажи там, что Верховный король мертв и привези с собой носилки… нет, подожди… пусть лучше трое егерей возьмут остальных лошадей и поедут с тобой. Это будет быстрее, чем найти трех батраков.