Страница:
Я вскочил на ноги.
— Гэнхумара! Что ты делаешь на улице посреди ночи?
— Я пришла искать тебя; ты так долго не возвращался, и я испугалась.
Она вошла в комнату, заперла за собой дверь и прислонилась к ней спиной. В угасающем свете фонаря все ее кости выступали наружу, и шею, как веревки, оплетали сухожилия, а потрескавшиеся губы шелушились и кровоточили; и мое сердце рванулось к ней, как птица, из клетки моей груди.
— Я не знал, что ты почувствовала, как я вышел. Я надеялся, что ты спишь, — сказал я.
— Я всегда чувствую, когда ты выходишь. А что ты делаешь здесь посреди ночи?
Я посмотрел на плоды своих трудов.
— Порчу твои ножницы, нарезая ими тростинки.
Она прошла в комнату, заглянула в мой помятый шлем, потом посмотрела на меня и протянула руку к Кабалю.
— Завтра опять будут собаки? я покачал головой.
— Нет, завтра мы тянем жребий другого сорта.
— Какого же именно?
Она скованно присела на крышку сундука.
А когда я рассказал ей, она проговорила, все еще глядя в мой шлем:
— Соломинка за жизнь… Каждую жизнь в гарнизоне?
— Нет, не так много. Соломинка для каждого из Товарищей; и только для тех из Товарищей, кто более-менее устоял перед цингой.
— А разве рана на твоем плече закрылась со вчерашнего дня? — спросила она через какое-то мгновение, и я знал, что она имеет в виду.
— Более или менее устоял. Если мы будем считать только тех, у кого нет никаких изъянов, то, мне думается, тащить соломинки будет вообще некому.
— И, значит, ты тоже будешь тянуть жребий?
— Я не могу поставить Бедуира, и Фарика, и остальных перед таким риском, а сам отступить в сторону. Глупо, не правда ли, придавать этому такое значение, когда, длинная соломинка, или нет, мы все умрем так скоро?
Какое-то время она молчала, потом впервые подняла глаза.
— Значит, у тебя нет надежды, что они дойдут?
— Нет, — ответил я, и мы снова умолкли. Потом я отложил в сторону шлем и ножницы, опустился на колени рядом с ней и обнял ее под грубым, толстым плащом.
— Постарайся не бояться, Гэнхумара.
— Мне кажется, я не боюсь, — недоумевающе отозвалась она. — Я не хочу умирать, но мне кажется, что я не боюсь — не очень боюсь.
А потом в ней произошла внезапная перемена; в последнем меркнущем свете фонаря ее глаза на исхудалом лице вдруг стали огромными и сияющими, а в голосе зазвучали низкие, дрожащие нотки, подобные музыкальному трепету лебединых крыльев в полете.
— Я так рада, что наступила оттепель. Мне бы ужасно не хотелось умирать, пока мир все еще мертв; это казалось бы таким… таким безнадежным. Но сегодня мир снова пробуждается к жизни, он дышит в темноте. Ветер несет с собой что-то — разве ты не чувствуешь запах? Почти как запах сырого мха.
— Я знаю, — сказал я. — Да, я тоже его чувствую.
— Как печально, что для нас уже слишком поздно. В один прекрасный день под деревьями снова будет мягкий влажный мох и лесные анемоны, и люди зажгут майские костры… и где-то лиса сыграет свадьбу, и у нее появятся щенки…
— Не надо, Гэнхумара. Не надо, сердце моего сердца.
Я крепче стиснул ее в объятиях и почувствовал, как она дрожит — не только от холода. И, сам не зная, как это вышло, я, пошатываясь, поднялся вместе с ней на ноги и отнес ее через всю комнату к постели, а потом — так мало у меня оставалось сил — ничком свалился рядом с ней. Я натянул на нас обоих одеяло из бобровых шкур и там, в мягкой темноте, привлек ее к себе. Я чувствовал ее легкие кости, которые некогда так восхищали меня, острые и хрупкие под плотной тканью ее туники, чувствовал сотрясающие ее приступы ледяной дрожи, и прижимал ее к себе так, словно хотел втянуть ее внутрь своего тела и согреть там. Я целовал ее лицо, запавшие глаза, и бедные потрескавшиеся губы, и перевитую жилами колонну ее шеи, пытаясь утешить ее за весну, и лето, и сбор урожая, которые ей не дано будет увидеть; и наконец ее дрожь унялась, и она лежала спокойно, обнимая меня за шею, а мои руки обвивали ее тело. И постепенно, лежа вот так, я понял, что Игерна не имеет больше власти надо мной, потому что через несколько дней, неделю или две в лучшем случае, я буду мертв.
Я не знаю, я никогда не мог вспомнить, кто — она или я — расстегнул пряжку у нее на поясе; я знаю только, что это было сделано как нечто неизбежное. Я чувствовал глубокое умиротворение, умиротворение настолько сильное, что оно стало моим прибежищем, и старое мерзкое мушиное облако ненависти не могло пробиться сквозь него, чтобы задушить меня под собой и отбросить назад, как всегда бывало раньше. Я ощущал настоящее как нечто насквозь сияющее светом, дар, откровение, цветок, растущий на краю пропасти, за которой уже ничего нет; но важен был цветок, а не пропасть. И теперь я смог любить Гэнхумару так, как всегда жаждал любить ее. Я свободно и беспрепятственно погрузился в ее самые сокровенные глубины, и она взметнулась мне навстречу, приветствуя меня и отдавая мне то, что я никогда не думал найти ни в ней, ни в какой другой женщине. Мы ненадолго излечились от одиночества, отсеченности двух людей, существующих раздельно друг от друга, и слились воедино, так что круг замкнулся.
Когда мы на следующее утро вытянули жребий, самые длинные соломинки достались Элуну Драйфеду и моему трубачу Просперу. Мы заранее приготовили для тех, кого выберет Судьба, запас пищи из того немногого, что у нас еще оставалось, два самых толстых плаща во всей крепости и разные другие вещи, которые могли им пригодиться. Два оставшихся пони уже стояли навьюченными, и ждать больше было нечего. Мы столпились на старых красных стенах, чтобы подбодрить своих посланцев криками и посмотреть, как они с трудом шагают по дороге, ведущей на юг, или, точнее, по той линии, где проходила скрытая от глаз дорога, все еще лежащая глубоко под тающим снегом. Потом, когда груз станет полегче и, даст Бог, снег немного опустится, они поедут верхом — если доживут до этого — но сейчас, в начале пути, они вели пони в поводу, и мы видели четыре силуэта, четыре темные фигуры, которые постепенно исчезали вдали, карабкаясь по все более крутым склонам к зарослям орешника. Они казались очень маленькими в белой безбрежности холмов, и мне казалось, что я вижу за ними всю долгую безнадежную дорогу до Корстопитума, простирающуюся в бесконечность. Когда поворот долины скрыл от нас последнюю барахтающуюся в снегу темную точку, мы, еле волоча ноги, разбрелись в разные стороны, чтобы как-то занять остаток дня. Гуалькмай, естественно, не тащил жребий, а только держал для нас шлем; даже не будь он хромым, мы все равно не могли бы обойтись без него, когда в лагере было столько больных; но я никогда не забуду его лица.
Немногим позже полудня того же самого дня с южной стены раздался хриплый недоверчивый крик, в ответ на который половина форта, кто ползком, кто спотыкаясь (немногие из нас могли бежать), собралась к Преторианским воротам. Стоящий там дозорный приковылял к нам навстречу с дикими, безумными глазами, плача и бормоча что-то о четырех людях, четырех верховых на дороге. Мы подумали, что у него помутился разум, но чуть погодя и другие взобрались на осыпающийся крепостной вал или вышли наружу через ворота и тоже начали кричать и показывать пальцами. Я вскарабкался по ведущей на стену лестнице, протолкался сквозь обогнавших меня людей и устремил взгляд на юг, прикрывая глаза рукой, чтобы их не слепил снег, который сиял на солнце, проглянувшем в этот момент сквозь медленно плывущие дождевые тучи.
Вдали, у кромки зарослей орешника, виднелись четыре всадника, пробирающихся в сторону Тримонтиума, и когда они подъехали ближе, я разглядел, что двумя из них были Проспер и Элун Драйфед. Третий был мне незнаком, или, по крайней мере, я знал его не настолько хорошо, чтобы узнать на таком расстоянии.
Четвертым, я мог бы поклясться, был Друим Дху или один из его братьев! Они подъехали ближе, и еще ближе. Мы толпились вдоль стен и в воротах, и с каждым мгновением нас было все больше; мы ждали их, мы напрягали слезящиеся глаза, глядя в их сторону.
Но, мне кажется, теперь мы ждали в абсолютном молчании. Мы не смели надеяться…
Поравнявшись с дальним концом скакового поля, всадники послали своих спотыкающихся пони в рысь, вздымая за собой клубы снега, похожие на водяную пыль. Они махали нам руками; потом мы услышали, что они что-то кричат, но мы не могли разобрать ни слова. Их нагруженные до предела пони, оступаясь и пошатываясь, поднялись по склону и вошли в ворота. Здесь они неуверенно остановились, и их со всех сторон окружили набежавшие люди; и внезапно от тех, кто стоял ближе, к самым дальним рядам толпы разнеслась весть:
— Это обоз с продовольствием! Обоз идет! Бог смилостивился. Они почти дошли до нас!
И мы, гарнизон ходячих трупов, разразились хриплым болезненным ревом, который, без сомнения, можно было услышать в самом Корстопитуме. Я пробился к центру толпы как раз в тот момент, когда четверо всадников устало сползли с лошадей, и ошеломленно спросил у незнакомца:
— Приятель, это правда?
Он был грязно-серым от изнеможения и опирался на своего пошатывающегося пони.
— Конечно, милорд Артос. Они будут здесь завтра к вечеру.
Нас послали вперед, чтобы сообщить тебе об этом.
Он указал кивком головы на стоящего рядом с ним невысокого смуглого человечка, и я увидел, что это действительно был Друим Дху.
— Но как, во имя Господа, вы узнали о нашей беде?
— Тот человек, которого вы послали первым, добрался до нас, — ответил он.
Обоз прибыл на следующий день в сумерках, — неровная, спотыкающаяся вереница мулов и вьючных пони, которых вели и подгоняли задыхающиеся, напрягающие все свои силы люди, почти такие же измученные, как и мы, хотя и менее изможденные. И среди них было несколько человек из наших собственных вспомогательных отрядов, а также из Маленького Темного Народца.
Обоз был не очень большим, и закрытые кожаными крышками вьючные корзины были нагружены не полностью, потому что с нормальным грузом животные просто вообще не смогли бы проделать этот путь. Но пища, которую они привезли, должна была дать нам возможность продержаться до тех пор, пока к нам не дойдет следующая партия. Мы по мере наших сил помогли разгрузить припасы, а позже — нам казалось, что это было гораздо позже, — сидели все вместе в обеденном зале, чтобы впервые за три луны наесться как следует.
— Не стану отрицать, — говорил невысокий рыжебородый старший погонщик, — что это была отчаянная затея, даже с той помощью, которую оказывал нам на последнем отрезке пути Маленький Темный Народец; и я не стану отрицать, что если бы этот Левин, которого ты послал к нам, дожил до того, чтобы начать убеждать нас, то мы, скорее всего, начали бы убеждать его в ответ и немного помедлили бы, дожидаясь оттепели. Но когда человек умирает, чтобы принести вам крик о помощи, — что же, это гораздо лучший довод, чем все, которые можно привести против него.
Я быстро оглянулся.
— Умирает?
Почему-то, не знаю, почему, я решил, что Левин остался в арсенале, чтобы набраться сил, прежде чем вернуться к нам со следующим обозом.
— Да. Лично я понятия не имею, как он вообще держался на ногах, чтобы дойти к нам. Они у него были обморожены так, что почти сгнили… Он умер в ту же ночь.
Я помолчал какое-то время, потом сказал:
— Но как, во имя Господа, он смог найти дорогу? Ведь оттепель тогда еще не началась.
Друим поднял глаза от полоски солонины, которую он держал в руках.
— Это было достаточно просто; мы показали ее ему.
— Вы показали ее ему?
— Да; даже мы, Маленький Темный Народец, можем на что-нибудь сгодиться. Несколько наших охотников, ходивших на волков, нашли его, когда он уже заблудился. Они дали ему мяса, когда убили свою добычу, и снова направили его на дорогу, а потом вернулись домой и послали дымовой сигнал с гребня Баэн Баала, чтобы сообщить живущим на юге, что он идет и что нужно передать его следующему посту; и нарисовали в память о нем узор змеи в тепле очага, потому что знали, что он идет к своей гибели.
— И, зная это, они отпустили его?
— А что еще мог сделать любой из нас?
— Если вы могли переслать его вот так, от одного к другому, — под словом «вы» я подразумевал весь Народец Холмов, — разве не могли вы передать таким же образом ту весть, которую он нес? Не могли пошевелить пальцем, чтобы спасти его жизнь?
Друим Дху посмотрел на меня так, словно был озадачен моим непониманием, и ответил тоже за весь свой народ.
— Это было на его лице. К тому же, Солнечный Господин, ты слышал, что сказал старший погонщик: если бы крик о помощи принес один из нас, кто стал бы нас слушать? Кроме того, он хотел идти дальше; он сказал, что его друг ждет его.
Наступила долгая пауза, и мы услышали, как за стеной очень громко журчит набравшая силу капель. Тишину прервал Кей.
— Это должно было быть почти три недели назад. Почему вы не сообщили об этом в форт?
— Дым был направлен так, чтобы передать весть на юг, — сказал Друим, — так что мы в нашей деревне сами узнали обо всем только несколько дней назад. И когда это случилось, я хотел прийти, но Старейшая поглядела в песок и в воду и сказала, что вьючные животные будут здесь самое большее через пять дней и что мой приход не послужит никакой цели, разве что облегчит ваши сердца.
— Даже это могло быть стоящим делом, — пробурчал Кей.
— Это так; и я все равно пришел бы, но Старейшая сказала, что есть травы и повыше, чем мышехвостка, и пригрозила мне и всей деревне гневом Короля Плодородия, если мы пойдем.
— К чему бы ей это делать? — спросил кто-то потрескавшимися губами.
Друим покачал головой.
— Я не Старейшая. Я не знаю.
Позже я очень много думал над смыслом его слов, но тогда я уже не прислушивался к разговору. Я встретил поверх костра блестящий взгляд Бедуира, ищущий моего взгляда. И в ту же ночь Бедуир сложил плач, думаю, самый окрыленный, неистовый и бередящий душу из всех, что он когда-либо слагал.
В ту ночь, как и прежде, я не мог уснуть. Жизнь и ее заботы снова захватили меня; мы были спасены, и смерть, стоявшая за нашими плечами, отступила назад в темноту. А для меня кончилась свобода; власть Игерны снова была надо мной, и все было, как раньше.
Нет, не совсем все. Два месяца спустя, когда лошади опять вернулись к нам на север, когда кроншнепы вили гнезда, а над приречными болотами желтым пламенем полыхал утесник, Гэнхумара сказала мне, что ждет ребенка.
— Гэнхумара! Что ты делаешь на улице посреди ночи?
— Я пришла искать тебя; ты так долго не возвращался, и я испугалась.
Она вошла в комнату, заперла за собой дверь и прислонилась к ней спиной. В угасающем свете фонаря все ее кости выступали наружу, и шею, как веревки, оплетали сухожилия, а потрескавшиеся губы шелушились и кровоточили; и мое сердце рванулось к ней, как птица, из клетки моей груди.
— Я не знал, что ты почувствовала, как я вышел. Я надеялся, что ты спишь, — сказал я.
— Я всегда чувствую, когда ты выходишь. А что ты делаешь здесь посреди ночи?
Я посмотрел на плоды своих трудов.
— Порчу твои ножницы, нарезая ими тростинки.
Она прошла в комнату, заглянула в мой помятый шлем, потом посмотрела на меня и протянула руку к Кабалю.
— Завтра опять будут собаки? я покачал головой.
— Нет, завтра мы тянем жребий другого сорта.
— Какого же именно?
Она скованно присела на крышку сундука.
А когда я рассказал ей, она проговорила, все еще глядя в мой шлем:
— Соломинка за жизнь… Каждую жизнь в гарнизоне?
— Нет, не так много. Соломинка для каждого из Товарищей; и только для тех из Товарищей, кто более-менее устоял перед цингой.
— А разве рана на твоем плече закрылась со вчерашнего дня? — спросила она через какое-то мгновение, и я знал, что она имеет в виду.
— Более или менее устоял. Если мы будем считать только тех, у кого нет никаких изъянов, то, мне думается, тащить соломинки будет вообще некому.
— И, значит, ты тоже будешь тянуть жребий?
— Я не могу поставить Бедуира, и Фарика, и остальных перед таким риском, а сам отступить в сторону. Глупо, не правда ли, придавать этому такое значение, когда, длинная соломинка, или нет, мы все умрем так скоро?
Какое-то время она молчала, потом впервые подняла глаза.
— Значит, у тебя нет надежды, что они дойдут?
— Нет, — ответил я, и мы снова умолкли. Потом я отложил в сторону шлем и ножницы, опустился на колени рядом с ней и обнял ее под грубым, толстым плащом.
— Постарайся не бояться, Гэнхумара.
— Мне кажется, я не боюсь, — недоумевающе отозвалась она. — Я не хочу умирать, но мне кажется, что я не боюсь — не очень боюсь.
А потом в ней произошла внезапная перемена; в последнем меркнущем свете фонаря ее глаза на исхудалом лице вдруг стали огромными и сияющими, а в голосе зазвучали низкие, дрожащие нотки, подобные музыкальному трепету лебединых крыльев в полете.
— Я так рада, что наступила оттепель. Мне бы ужасно не хотелось умирать, пока мир все еще мертв; это казалось бы таким… таким безнадежным. Но сегодня мир снова пробуждается к жизни, он дышит в темноте. Ветер несет с собой что-то — разве ты не чувствуешь запах? Почти как запах сырого мха.
— Я знаю, — сказал я. — Да, я тоже его чувствую.
— Как печально, что для нас уже слишком поздно. В один прекрасный день под деревьями снова будет мягкий влажный мох и лесные анемоны, и люди зажгут майские костры… и где-то лиса сыграет свадьбу, и у нее появятся щенки…
— Не надо, Гэнхумара. Не надо, сердце моего сердца.
Я крепче стиснул ее в объятиях и почувствовал, как она дрожит — не только от холода. И, сам не зная, как это вышло, я, пошатываясь, поднялся вместе с ней на ноги и отнес ее через всю комнату к постели, а потом — так мало у меня оставалось сил — ничком свалился рядом с ней. Я натянул на нас обоих одеяло из бобровых шкур и там, в мягкой темноте, привлек ее к себе. Я чувствовал ее легкие кости, которые некогда так восхищали меня, острые и хрупкие под плотной тканью ее туники, чувствовал сотрясающие ее приступы ледяной дрожи, и прижимал ее к себе так, словно хотел втянуть ее внутрь своего тела и согреть там. Я целовал ее лицо, запавшие глаза, и бедные потрескавшиеся губы, и перевитую жилами колонну ее шеи, пытаясь утешить ее за весну, и лето, и сбор урожая, которые ей не дано будет увидеть; и наконец ее дрожь унялась, и она лежала спокойно, обнимая меня за шею, а мои руки обвивали ее тело. И постепенно, лежа вот так, я понял, что Игерна не имеет больше власти надо мной, потому что через несколько дней, неделю или две в лучшем случае, я буду мертв.
Я не знаю, я никогда не мог вспомнить, кто — она или я — расстегнул пряжку у нее на поясе; я знаю только, что это было сделано как нечто неизбежное. Я чувствовал глубокое умиротворение, умиротворение настолько сильное, что оно стало моим прибежищем, и старое мерзкое мушиное облако ненависти не могло пробиться сквозь него, чтобы задушить меня под собой и отбросить назад, как всегда бывало раньше. Я ощущал настоящее как нечто насквозь сияющее светом, дар, откровение, цветок, растущий на краю пропасти, за которой уже ничего нет; но важен был цветок, а не пропасть. И теперь я смог любить Гэнхумару так, как всегда жаждал любить ее. Я свободно и беспрепятственно погрузился в ее самые сокровенные глубины, и она взметнулась мне навстречу, приветствуя меня и отдавая мне то, что я никогда не думал найти ни в ней, ни в какой другой женщине. Мы ненадолго излечились от одиночества, отсеченности двух людей, существующих раздельно друг от друга, и слились воедино, так что круг замкнулся.
Когда мы на следующее утро вытянули жребий, самые длинные соломинки достались Элуну Драйфеду и моему трубачу Просперу. Мы заранее приготовили для тех, кого выберет Судьба, запас пищи из того немногого, что у нас еще оставалось, два самых толстых плаща во всей крепости и разные другие вещи, которые могли им пригодиться. Два оставшихся пони уже стояли навьюченными, и ждать больше было нечего. Мы столпились на старых красных стенах, чтобы подбодрить своих посланцев криками и посмотреть, как они с трудом шагают по дороге, ведущей на юг, или, точнее, по той линии, где проходила скрытая от глаз дорога, все еще лежащая глубоко под тающим снегом. Потом, когда груз станет полегче и, даст Бог, снег немного опустится, они поедут верхом — если доживут до этого — но сейчас, в начале пути, они вели пони в поводу, и мы видели четыре силуэта, четыре темные фигуры, которые постепенно исчезали вдали, карабкаясь по все более крутым склонам к зарослям орешника. Они казались очень маленькими в белой безбрежности холмов, и мне казалось, что я вижу за ними всю долгую безнадежную дорогу до Корстопитума, простирающуюся в бесконечность. Когда поворот долины скрыл от нас последнюю барахтающуюся в снегу темную точку, мы, еле волоча ноги, разбрелись в разные стороны, чтобы как-то занять остаток дня. Гуалькмай, естественно, не тащил жребий, а только держал для нас шлем; даже не будь он хромым, мы все равно не могли бы обойтись без него, когда в лагере было столько больных; но я никогда не забуду его лица.
Немногим позже полудня того же самого дня с южной стены раздался хриплый недоверчивый крик, в ответ на который половина форта, кто ползком, кто спотыкаясь (немногие из нас могли бежать), собралась к Преторианским воротам. Стоящий там дозорный приковылял к нам навстречу с дикими, безумными глазами, плача и бормоча что-то о четырех людях, четырех верховых на дороге. Мы подумали, что у него помутился разум, но чуть погодя и другие взобрались на осыпающийся крепостной вал или вышли наружу через ворота и тоже начали кричать и показывать пальцами. Я вскарабкался по ведущей на стену лестнице, протолкался сквозь обогнавших меня людей и устремил взгляд на юг, прикрывая глаза рукой, чтобы их не слепил снег, который сиял на солнце, проглянувшем в этот момент сквозь медленно плывущие дождевые тучи.
Вдали, у кромки зарослей орешника, виднелись четыре всадника, пробирающихся в сторону Тримонтиума, и когда они подъехали ближе, я разглядел, что двумя из них были Проспер и Элун Драйфед. Третий был мне незнаком, или, по крайней мере, я знал его не настолько хорошо, чтобы узнать на таком расстоянии.
Четвертым, я мог бы поклясться, был Друим Дху или один из его братьев! Они подъехали ближе, и еще ближе. Мы толпились вдоль стен и в воротах, и с каждым мгновением нас было все больше; мы ждали их, мы напрягали слезящиеся глаза, глядя в их сторону.
Но, мне кажется, теперь мы ждали в абсолютном молчании. Мы не смели надеяться…
Поравнявшись с дальним концом скакового поля, всадники послали своих спотыкающихся пони в рысь, вздымая за собой клубы снега, похожие на водяную пыль. Они махали нам руками; потом мы услышали, что они что-то кричат, но мы не могли разобрать ни слова. Их нагруженные до предела пони, оступаясь и пошатываясь, поднялись по склону и вошли в ворота. Здесь они неуверенно остановились, и их со всех сторон окружили набежавшие люди; и внезапно от тех, кто стоял ближе, к самым дальним рядам толпы разнеслась весть:
— Это обоз с продовольствием! Обоз идет! Бог смилостивился. Они почти дошли до нас!
И мы, гарнизон ходячих трупов, разразились хриплым болезненным ревом, который, без сомнения, можно было услышать в самом Корстопитуме. Я пробился к центру толпы как раз в тот момент, когда четверо всадников устало сползли с лошадей, и ошеломленно спросил у незнакомца:
— Приятель, это правда?
Он был грязно-серым от изнеможения и опирался на своего пошатывающегося пони.
— Конечно, милорд Артос. Они будут здесь завтра к вечеру.
Нас послали вперед, чтобы сообщить тебе об этом.
Он указал кивком головы на стоящего рядом с ним невысокого смуглого человечка, и я увидел, что это действительно был Друим Дху.
— Но как, во имя Господа, вы узнали о нашей беде?
— Тот человек, которого вы послали первым, добрался до нас, — ответил он.
Обоз прибыл на следующий день в сумерках, — неровная, спотыкающаяся вереница мулов и вьючных пони, которых вели и подгоняли задыхающиеся, напрягающие все свои силы люди, почти такие же измученные, как и мы, хотя и менее изможденные. И среди них было несколько человек из наших собственных вспомогательных отрядов, а также из Маленького Темного Народца.
Обоз был не очень большим, и закрытые кожаными крышками вьючные корзины были нагружены не полностью, потому что с нормальным грузом животные просто вообще не смогли бы проделать этот путь. Но пища, которую они привезли, должна была дать нам возможность продержаться до тех пор, пока к нам не дойдет следующая партия. Мы по мере наших сил помогли разгрузить припасы, а позже — нам казалось, что это было гораздо позже, — сидели все вместе в обеденном зале, чтобы впервые за три луны наесться как следует.
— Не стану отрицать, — говорил невысокий рыжебородый старший погонщик, — что это была отчаянная затея, даже с той помощью, которую оказывал нам на последнем отрезке пути Маленький Темный Народец; и я не стану отрицать, что если бы этот Левин, которого ты послал к нам, дожил до того, чтобы начать убеждать нас, то мы, скорее всего, начали бы убеждать его в ответ и немного помедлили бы, дожидаясь оттепели. Но когда человек умирает, чтобы принести вам крик о помощи, — что же, это гораздо лучший довод, чем все, которые можно привести против него.
Я быстро оглянулся.
— Умирает?
Почему-то, не знаю, почему, я решил, что Левин остался в арсенале, чтобы набраться сил, прежде чем вернуться к нам со следующим обозом.
— Да. Лично я понятия не имею, как он вообще держался на ногах, чтобы дойти к нам. Они у него были обморожены так, что почти сгнили… Он умер в ту же ночь.
Я помолчал какое-то время, потом сказал:
— Но как, во имя Господа, он смог найти дорогу? Ведь оттепель тогда еще не началась.
Друим поднял глаза от полоски солонины, которую он держал в руках.
— Это было достаточно просто; мы показали ее ему.
— Вы показали ее ему?
— Да; даже мы, Маленький Темный Народец, можем на что-нибудь сгодиться. Несколько наших охотников, ходивших на волков, нашли его, когда он уже заблудился. Они дали ему мяса, когда убили свою добычу, и снова направили его на дорогу, а потом вернулись домой и послали дымовой сигнал с гребня Баэн Баала, чтобы сообщить живущим на юге, что он идет и что нужно передать его следующему посту; и нарисовали в память о нем узор змеи в тепле очага, потому что знали, что он идет к своей гибели.
— И, зная это, они отпустили его?
— А что еще мог сделать любой из нас?
— Если вы могли переслать его вот так, от одного к другому, — под словом «вы» я подразумевал весь Народец Холмов, — разве не могли вы передать таким же образом ту весть, которую он нес? Не могли пошевелить пальцем, чтобы спасти его жизнь?
Друим Дху посмотрел на меня так, словно был озадачен моим непониманием, и ответил тоже за весь свой народ.
— Это было на его лице. К тому же, Солнечный Господин, ты слышал, что сказал старший погонщик: если бы крик о помощи принес один из нас, кто стал бы нас слушать? Кроме того, он хотел идти дальше; он сказал, что его друг ждет его.
Наступила долгая пауза, и мы услышали, как за стеной очень громко журчит набравшая силу капель. Тишину прервал Кей.
— Это должно было быть почти три недели назад. Почему вы не сообщили об этом в форт?
— Дым был направлен так, чтобы передать весть на юг, — сказал Друим, — так что мы в нашей деревне сами узнали обо всем только несколько дней назад. И когда это случилось, я хотел прийти, но Старейшая поглядела в песок и в воду и сказала, что вьючные животные будут здесь самое большее через пять дней и что мой приход не послужит никакой цели, разве что облегчит ваши сердца.
— Даже это могло быть стоящим делом, — пробурчал Кей.
— Это так; и я все равно пришел бы, но Старейшая сказала, что есть травы и повыше, чем мышехвостка, и пригрозила мне и всей деревне гневом Короля Плодородия, если мы пойдем.
— К чему бы ей это делать? — спросил кто-то потрескавшимися губами.
Друим покачал головой.
— Я не Старейшая. Я не знаю.
Позже я очень много думал над смыслом его слов, но тогда я уже не прислушивался к разговору. Я встретил поверх костра блестящий взгляд Бедуира, ищущий моего взгляда. И в ту же ночь Бедуир сложил плач, думаю, самый окрыленный, неистовый и бередящий душу из всех, что он когда-либо слагал.
В ту ночь, как и прежде, я не мог уснуть. Жизнь и ее заботы снова захватили меня; мы были спасены, и смерть, стоявшая за нашими плечами, отступила назад в темноту. А для меня кончилась свобода; власть Игерны снова была надо мной, и все было, как раньше.
Нет, не совсем все. Два месяца спустя, когда лошади опять вернулись к нам на север, когда кроншнепы вили гнезда, а над приречными болотами желтым пламенем полыхал утесник, Гэнхумара сказала мне, что ждет ребенка.
Глава двадцать первая. Мать-Земля
То лето, последнее, как оказалось, что мы провели в затерянной провинции Валентии, было временем решающей чистки, которая была суровой и безжалостной, пока длилась, но длилась недолго; временем окончательного закрепления связей, которые я так долго и с таким трудом налаживал между князьями и герцогами; и не успели первые заморозки расцветить ручьи желтыми опавшими листьями, как я уже вернулся в замок Маглауна.
Все лето я раздумывал о том, что сказала мне Гэнхумара, едва осмеливаясь поверить, что это не было какой-то ошибкой; и дикие тропы и идущие по гребням холмов дороги за Кастра Кунетиум казались мне в моем необузданном нетерпении бесконечными. Но когда я въехал в замок вместе с Фариком и остальными Товарищами из моего маленького отряда и спешился у порога и она вышла мне навстречу с гостевым кубком в руках, ее раздавшееся тело достаточно ясно сказало мне, что она делает свою женскую работу.
— Значит, это правда, — заметил я.
Она слегка улыбнулась, глядя на меня поверх наклоненного края гостевого кубка — и мне показалось, что прикоснуться к ней было бы все равно, что прикоснуться к чему-то, берущему свое тепло и живую доброту прямо из земли, подобно яблоне.
— Ты сомневался?
— Я сомневался все лето. Думаю, я не смел поверить.
— Глупо, — сказала она. — Бланид знает такие вещи.
Позже, когда она лежала в моих объятиях на широкой кровати, предназначенной для гостей, я попытался объяснить ей, что для нее было бы разумнее остаться на эту зиму у очага своего отца. Но она не хотела и слышать об этом; ребенок должен был родиться только через два месяца, и она была вполне в состоянии проделать обратный путь до Тримонтиума — она заявила, что ребенок, когда ему придет время, должен появиться на свет под защитой меча своего отца и что если я оставлю ее здесь, она последует за мной пешком. Она обнимала меня за шею, и я чувствовал, как ребенок нетерпеливо шевелится в ее теле, и ее волосы падали мне на лицо в темноте. И в конце концов я уступил.
Да поможет мне Бог, я уступил; и на следующее утро, усадив Гэнхумару и старую Бланид в легкую, запряженную мулами повозку, мы отправились обратно в Тримонтиум.
Мы ехали медленно и благополучно достигли Кастра Кунетиум.
Я вздохнул с облегчением, зная, что больше половины дороги осталось позади и что теперь Гэнхумара сможет, по меньшей мере, отдохнуть несколько дней. Но в Кастра Кунетиум все пошло наперекосяк, потому что в последний день нашего пребывания там Бланид упала с крыльца амбара и повредила спину. Ничего серьезного вроде бы не было, но, вне всякого сомнения, пока что она не могла ехать дальше.
— Похоже, твое путешествие заканчивается здесь, по крайней мере, на какое-то время, — сказал я.
Но Гэнхумара снова воспротивилась моей воле.
— А твое?
— Я выезжаю завтра вместе с патрулем. Я достаточно долго был вдали от своего войска.
— Тогда я тоже еду вместе с патрулем.
— Это глупо, — сказал я, — и ты знаешь это. Что ты будешь делать без Бланид, если ребенок появится на свет прежде, чем она сможет последовать за тобой?
— В крепости есть и другие женщины, — спокойно ответила она.
— Да, десятка два или больше — веселые потаскушки из обоза.
— И, однако, Хлоя Огненная Вода, которая считает себя их королевой, умеет принять ребенка.
— Откуда ты можешь это знать? — я был обречен на поражение и знал это, но продолжал сопротивляться. — За все эти годы в Тримонтиуме не родилось ни одного ребенка.
— Глупец! — сказала она с мягкой насмешкой. — Ты думаешь, что если ты не слышал детского крика, значит, детей не могло быть вообще? Ты думаешь, что ни одна из этих женщин ни разу не ошибалась в подсчете дней? За те зимы, что я провела в Тримонтиуме, там родилось три ребенка. Их удушили при рождении, как ненужных котят, и выбросили на склон холма на съедение волкам. Но не кто иной, как Хлоя Огненная Вода, держала их матерей на своих коленях, когда им приходило время рожать.
— Гэнхумара, если ты знала, неужели ты не могла хоть что-нибудь сделать?
— Что? — сказала она. — Что, как ты думаешь, они хотели бы, чтобы я сделала? Прильнувший к груди ребенок — это слишком тяжелый груз, чтобы нести его вслед за войском. И это плохо для их ремесла… Даже мне, жене Медведя, которой не надо думать ни о каком ремесле, будет нелегко нести ребенка вслед за Медведевым войском. При дворе моего отца я жила на женской половине. Но если бы в Тримонтиуме не было других женщин, я была бы не первой из моего рода, кто сам принял свое дитя. Я слишком часто видела, как щенятся отцовы охотничьи суки, чтобы не знать, как принять ребенка и отделить его жизнь от моей.
И снова я уступил. Если бы только я был сильнее тогда и слабее в следующий раз, когда ее воля схлестнулась с моей…
Лето было долгим и сухим, словно в противовес тому, что случилось раньше, и хотя листья на березах уже желтели, дождей почти не было, так что с самого начала пыль, покрывающая высохшие дороги, поднялась темно-серым облаком из-под конских копыт и почти закрыла от наших глаз хвост нашего небольшого отряда; вода в ручьях стояла низко, и мы, когда могли, ехали по высокой мягкой болотной траве, рыжевато-коричневой теперь, как собачья шерсть, пока вереск не заставлял нас вернуться на дорогу. Трава делала путь более легким для Гэнхумары. На второй день (обычный двухдневный переход пришлось растянуть на три дня из-за медлительности запряженной мулами повозки) слабый ветерок улегся, и земля купалась в теплой золотистой тишине, которая приходит иногда ранней осенью, и последние цветы вереска гудели от множества пчел и пахли медом, а небо, потерявшее свою осеннюю голубизну, приняло цвет свернувшегося молока. Мы сбросили плащи и приторочили их к лукам седел, рядом с уже позвякивавшими там шлемами. Риада, последний в долгой череде моих оруженосцев, который мало того, что был уроженцем этих гор, как и остальные из сотни Фарика, но еще и чувствовал погоду не хуже любого оленя, понюхал воздух и предсказал грозу и больше чем грозу. ночью, после того как мы встали лагерем рядом со вздувшимся Твидом, лошади вели себя неспокойно, и я помню, что когда Гэнхумара распустила возле потухающего костра волосы и начала их расчесывать, из них полетели искры, как это бывает с кошачьим мехом, когда собирается гроза. Один раз, в самый глухой час ночи, из глубины Сит Койт Каледона на нас налетел легкий, холодный, стонущий ветерок; потом он утих снова, оставив мир неподвижным и отяжелевшим, как и прежде.
Когда мы на следующее утро впрягли мулов в повозку и поседлали лошадей, мне показалось, что Гэнхумара выглядит более молчаливой, чем обычно, или, скорее, что ее привычная молчаливость сгустилась, превратившись в тишину, и что эта тишина была такой же, как тишина окружающего нас мира; нечто вроде глубокого долгого вдоха перед надвигающейся бурей. И когда я помогал ей сесть в повозку, она двигалась с необычной тяжеловесностью. Я спросил ее, все ли у нее в порядке, и она ответила, что, да, все прекрасно. Но я был до глубины души благодарен судьбе за то, что это наш последний день в пути.
Было, должно быть, где-то около полудня, когда на юге, среди холмов, послышались первые раскаты грома; сначала не более чем дрожь воздуха, которую чувствуешь скорее затылком, нежели ушами; потом все приближающееся низкое, почти непрерывное бормотание, которое снова затихало до этого глубокого отдаленного трепета. Гроза кружила над холмами, но в течение долгого времени не подходила к нам близко; а небо даже очистилось вплоть до южного края долины Твида. И далеко впереди Эйлдон, который, когда мы снимались с лагеря, был не более чем тенью на окутанном дымкой небе, медленно вставал над горизонтом, набирая объем и плоть, так что я уже мог различить три пика, вырастающие один за другим, и увидеть, как заросли орешника, покрывающие нижние склоны, сменяются ближе к вершине голыми травяными лугами и каменистыми осыпями.
А потом гром заговорил снова, глухо и угрожающе, — рык на этот раз — и ближе, гораздо ближе, чем раньше; и из-за холмов к югу от Эйлдона, поднимаясь у нас на глазах все выше и выше, поползла грозовая туча: сине-черная масса, разорванная сверху ветром на ползущие вперед лохмотья и ленты, — ветром, который еще не чувствовался в долине Твида. На фоне этого мрака плыли бледные клочья тумана, а сердце массивной тучи пенилось и бурлило, словно кто-то, что-то, помешивал его над огнем; и из кипящего сердца бури вылетали вспышки голубого света, и вдоль гряды холмов к нам приближались гулкие раскаты грома.
Я ехал рядом с повозкой и с беспокойством поглядывал на Гэнхумару, съежившуюся рядом с возницей у края навеса. Она сидела, странно напрягшись, словно пыталась противостоять каждому толчку колес под собой вместо того, чтобы нормальным образом отдаться движению; и ее лицо было очень белым, но, возможно, так казалось просто из-за странного, угрожающего света.
— Тебе лучше спрятаться под навес, — сказал я.
Она покачала головой.
— Меня мутит, если я не вижу, куда еду. Смотри, я натяну капюшон поглубже на голову.
И мое беспокойство резко усилилось, но я ничего не мог сделать, кроме как подгонять людей, пока они еще могли двигаться вперед. мы направлялись прямо навстречу буре, но мне казалось, что кошмарный вихрь, крутящийся в ее центре, смещается вправо от нас, и я начал надеяться, что самая страшная гроза пройдет над холмами к югу от Твида. Лохматые края черной тучи были уже над нами, они постепенно заглатывали небо, и мы ехали в неестественных бурых сумерках, а к югу от нас гроза прокладывала себе путь через холмы, волоча за собой свисающую из чрева туч черную размытую завесу дождя, закрывающую собой все, мимо чего она проходила.
— Христос! Сегодня среди холмов будут смытые дома, и утонувший скот, и рыдающие женщины, — сказал кто-то.
Вскоре она обогнула нас и осталась у нас за спиной — но мы не видели впереди возвращающегося света; и внезапно она резко повернула обратно, как бывает с подобными грозами среди холмов, и начала нагонять нас с тыла — приближаясь со скоростью атакующей конницы! Мы уже чувствовали, как в этой жаре ее влажное дыхание шевелит волосы у нас на затылке, и влажная трава, дрожа, склонялась перед налетающим ветром, словно охваченная страхом…
— Вверх, вон в то боковое ущелье, — крикнул я через плечо. — Там, среди зарослей, мы найдем лучшее укрытие.
Укрытие было достаточно скромным — полуоблетевшие березы и рябины — но все же лучше, чем ничего, и мы достигли его, спешившись и подталкивая повозку на последнем участке пути, как раз в тот момент, когда из-за стены ущелья вырвался второй, более мощный порыв ветра; а несколько сердцебиений спустя гроза была над нами. Короткие зубчатые уколы голубовато-белого света один за другим рассекали тьму, и гром грохотал, и гудел, и пульсировал над нашими головами, как огромный молот. Мы распрягли мулов, чтобы они не понесли повозку, а потом занялись лошадьми. Они, бедняги, плясали и всхрапывали от страха, и единственное, что мы смогли сделать, — это оттеснить их туда, где было хоть какое-то убежище, и следить, чтобы они не разбежались. Гэнхумара сидела, согнувшись, в глубине повозки, и я приказал Кабалю не отходить от нее и на некоторое время предоставил их собственным силам, а сам обратил все свое внимание на Сигнуса, который шарахался то в одну, то в другую сторону, пронзительно вопя от ярости, смешанной с паникой. И если не считать сумбурных воспоминаний о слепяще-белых раздвоенных молниях, с треском слетающих с черного неба к черным склонам, и о бесконечном грохоте и гудящих раскатах грома, который словно стремился расколоть и разметать в стороны самые холмы, эта гроза была для меня единой долгой царственной схваткой с мечущимся белым жеребцом.
Все лето я раздумывал о том, что сказала мне Гэнхумара, едва осмеливаясь поверить, что это не было какой-то ошибкой; и дикие тропы и идущие по гребням холмов дороги за Кастра Кунетиум казались мне в моем необузданном нетерпении бесконечными. Но когда я въехал в замок вместе с Фариком и остальными Товарищами из моего маленького отряда и спешился у порога и она вышла мне навстречу с гостевым кубком в руках, ее раздавшееся тело достаточно ясно сказало мне, что она делает свою женскую работу.
— Значит, это правда, — заметил я.
Она слегка улыбнулась, глядя на меня поверх наклоненного края гостевого кубка — и мне показалось, что прикоснуться к ней было бы все равно, что прикоснуться к чему-то, берущему свое тепло и живую доброту прямо из земли, подобно яблоне.
— Ты сомневался?
— Я сомневался все лето. Думаю, я не смел поверить.
— Глупо, — сказала она. — Бланид знает такие вещи.
Позже, когда она лежала в моих объятиях на широкой кровати, предназначенной для гостей, я попытался объяснить ей, что для нее было бы разумнее остаться на эту зиму у очага своего отца. Но она не хотела и слышать об этом; ребенок должен был родиться только через два месяца, и она была вполне в состоянии проделать обратный путь до Тримонтиума — она заявила, что ребенок, когда ему придет время, должен появиться на свет под защитой меча своего отца и что если я оставлю ее здесь, она последует за мной пешком. Она обнимала меня за шею, и я чувствовал, как ребенок нетерпеливо шевелится в ее теле, и ее волосы падали мне на лицо в темноте. И в конце концов я уступил.
Да поможет мне Бог, я уступил; и на следующее утро, усадив Гэнхумару и старую Бланид в легкую, запряженную мулами повозку, мы отправились обратно в Тримонтиум.
Мы ехали медленно и благополучно достигли Кастра Кунетиум.
Я вздохнул с облегчением, зная, что больше половины дороги осталось позади и что теперь Гэнхумара сможет, по меньшей мере, отдохнуть несколько дней. Но в Кастра Кунетиум все пошло наперекосяк, потому что в последний день нашего пребывания там Бланид упала с крыльца амбара и повредила спину. Ничего серьезного вроде бы не было, но, вне всякого сомнения, пока что она не могла ехать дальше.
— Похоже, твое путешествие заканчивается здесь, по крайней мере, на какое-то время, — сказал я.
Но Гэнхумара снова воспротивилась моей воле.
— А твое?
— Я выезжаю завтра вместе с патрулем. Я достаточно долго был вдали от своего войска.
— Тогда я тоже еду вместе с патрулем.
— Это глупо, — сказал я, — и ты знаешь это. Что ты будешь делать без Бланид, если ребенок появится на свет прежде, чем она сможет последовать за тобой?
— В крепости есть и другие женщины, — спокойно ответила она.
— Да, десятка два или больше — веселые потаскушки из обоза.
— И, однако, Хлоя Огненная Вода, которая считает себя их королевой, умеет принять ребенка.
— Откуда ты можешь это знать? — я был обречен на поражение и знал это, но продолжал сопротивляться. — За все эти годы в Тримонтиуме не родилось ни одного ребенка.
— Глупец! — сказала она с мягкой насмешкой. — Ты думаешь, что если ты не слышал детского крика, значит, детей не могло быть вообще? Ты думаешь, что ни одна из этих женщин ни разу не ошибалась в подсчете дней? За те зимы, что я провела в Тримонтиуме, там родилось три ребенка. Их удушили при рождении, как ненужных котят, и выбросили на склон холма на съедение волкам. Но не кто иной, как Хлоя Огненная Вода, держала их матерей на своих коленях, когда им приходило время рожать.
— Гэнхумара, если ты знала, неужели ты не могла хоть что-нибудь сделать?
— Что? — сказала она. — Что, как ты думаешь, они хотели бы, чтобы я сделала? Прильнувший к груди ребенок — это слишком тяжелый груз, чтобы нести его вслед за войском. И это плохо для их ремесла… Даже мне, жене Медведя, которой не надо думать ни о каком ремесле, будет нелегко нести ребенка вслед за Медведевым войском. При дворе моего отца я жила на женской половине. Но если бы в Тримонтиуме не было других женщин, я была бы не первой из моего рода, кто сам принял свое дитя. Я слишком часто видела, как щенятся отцовы охотничьи суки, чтобы не знать, как принять ребенка и отделить его жизнь от моей.
И снова я уступил. Если бы только я был сильнее тогда и слабее в следующий раз, когда ее воля схлестнулась с моей…
Лето было долгим и сухим, словно в противовес тому, что случилось раньше, и хотя листья на березах уже желтели, дождей почти не было, так что с самого начала пыль, покрывающая высохшие дороги, поднялась темно-серым облаком из-под конских копыт и почти закрыла от наших глаз хвост нашего небольшого отряда; вода в ручьях стояла низко, и мы, когда могли, ехали по высокой мягкой болотной траве, рыжевато-коричневой теперь, как собачья шерсть, пока вереск не заставлял нас вернуться на дорогу. Трава делала путь более легким для Гэнхумары. На второй день (обычный двухдневный переход пришлось растянуть на три дня из-за медлительности запряженной мулами повозки) слабый ветерок улегся, и земля купалась в теплой золотистой тишине, которая приходит иногда ранней осенью, и последние цветы вереска гудели от множества пчел и пахли медом, а небо, потерявшее свою осеннюю голубизну, приняло цвет свернувшегося молока. Мы сбросили плащи и приторочили их к лукам седел, рядом с уже позвякивавшими там шлемами. Риада, последний в долгой череде моих оруженосцев, который мало того, что был уроженцем этих гор, как и остальные из сотни Фарика, но еще и чувствовал погоду не хуже любого оленя, понюхал воздух и предсказал грозу и больше чем грозу. ночью, после того как мы встали лагерем рядом со вздувшимся Твидом, лошади вели себя неспокойно, и я помню, что когда Гэнхумара распустила возле потухающего костра волосы и начала их расчесывать, из них полетели искры, как это бывает с кошачьим мехом, когда собирается гроза. Один раз, в самый глухой час ночи, из глубины Сит Койт Каледона на нас налетел легкий, холодный, стонущий ветерок; потом он утих снова, оставив мир неподвижным и отяжелевшим, как и прежде.
Когда мы на следующее утро впрягли мулов в повозку и поседлали лошадей, мне показалось, что Гэнхумара выглядит более молчаливой, чем обычно, или, скорее, что ее привычная молчаливость сгустилась, превратившись в тишину, и что эта тишина была такой же, как тишина окружающего нас мира; нечто вроде глубокого долгого вдоха перед надвигающейся бурей. И когда я помогал ей сесть в повозку, она двигалась с необычной тяжеловесностью. Я спросил ее, все ли у нее в порядке, и она ответила, что, да, все прекрасно. Но я был до глубины души благодарен судьбе за то, что это наш последний день в пути.
Было, должно быть, где-то около полудня, когда на юге, среди холмов, послышались первые раскаты грома; сначала не более чем дрожь воздуха, которую чувствуешь скорее затылком, нежели ушами; потом все приближающееся низкое, почти непрерывное бормотание, которое снова затихало до этого глубокого отдаленного трепета. Гроза кружила над холмами, но в течение долгого времени не подходила к нам близко; а небо даже очистилось вплоть до южного края долины Твида. И далеко впереди Эйлдон, который, когда мы снимались с лагеря, был не более чем тенью на окутанном дымкой небе, медленно вставал над горизонтом, набирая объем и плоть, так что я уже мог различить три пика, вырастающие один за другим, и увидеть, как заросли орешника, покрывающие нижние склоны, сменяются ближе к вершине голыми травяными лугами и каменистыми осыпями.
А потом гром заговорил снова, глухо и угрожающе, — рык на этот раз — и ближе, гораздо ближе, чем раньше; и из-за холмов к югу от Эйлдона, поднимаясь у нас на глазах все выше и выше, поползла грозовая туча: сине-черная масса, разорванная сверху ветром на ползущие вперед лохмотья и ленты, — ветром, который еще не чувствовался в долине Твида. На фоне этого мрака плыли бледные клочья тумана, а сердце массивной тучи пенилось и бурлило, словно кто-то, что-то, помешивал его над огнем; и из кипящего сердца бури вылетали вспышки голубого света, и вдоль гряды холмов к нам приближались гулкие раскаты грома.
Я ехал рядом с повозкой и с беспокойством поглядывал на Гэнхумару, съежившуюся рядом с возницей у края навеса. Она сидела, странно напрягшись, словно пыталась противостоять каждому толчку колес под собой вместо того, чтобы нормальным образом отдаться движению; и ее лицо было очень белым, но, возможно, так казалось просто из-за странного, угрожающего света.
— Тебе лучше спрятаться под навес, — сказал я.
Она покачала головой.
— Меня мутит, если я не вижу, куда еду. Смотри, я натяну капюшон поглубже на голову.
И мое беспокойство резко усилилось, но я ничего не мог сделать, кроме как подгонять людей, пока они еще могли двигаться вперед. мы направлялись прямо навстречу буре, но мне казалось, что кошмарный вихрь, крутящийся в ее центре, смещается вправо от нас, и я начал надеяться, что самая страшная гроза пройдет над холмами к югу от Твида. Лохматые края черной тучи были уже над нами, они постепенно заглатывали небо, и мы ехали в неестественных бурых сумерках, а к югу от нас гроза прокладывала себе путь через холмы, волоча за собой свисающую из чрева туч черную размытую завесу дождя, закрывающую собой все, мимо чего она проходила.
— Христос! Сегодня среди холмов будут смытые дома, и утонувший скот, и рыдающие женщины, — сказал кто-то.
Вскоре она обогнула нас и осталась у нас за спиной — но мы не видели впереди возвращающегося света; и внезапно она резко повернула обратно, как бывает с подобными грозами среди холмов, и начала нагонять нас с тыла — приближаясь со скоростью атакующей конницы! Мы уже чувствовали, как в этой жаре ее влажное дыхание шевелит волосы у нас на затылке, и влажная трава, дрожа, склонялась перед налетающим ветром, словно охваченная страхом…
— Вверх, вон в то боковое ущелье, — крикнул я через плечо. — Там, среди зарослей, мы найдем лучшее укрытие.
Укрытие было достаточно скромным — полуоблетевшие березы и рябины — но все же лучше, чем ничего, и мы достигли его, спешившись и подталкивая повозку на последнем участке пути, как раз в тот момент, когда из-за стены ущелья вырвался второй, более мощный порыв ветра; а несколько сердцебиений спустя гроза была над нами. Короткие зубчатые уколы голубовато-белого света один за другим рассекали тьму, и гром грохотал, и гудел, и пульсировал над нашими головами, как огромный молот. Мы распрягли мулов, чтобы они не понесли повозку, а потом занялись лошадьми. Они, бедняги, плясали и всхрапывали от страха, и единственное, что мы смогли сделать, — это оттеснить их туда, где было хоть какое-то убежище, и следить, чтобы они не разбежались. Гэнхумара сидела, согнувшись, в глубине повозки, и я приказал Кабалю не отходить от нее и на некоторое время предоставил их собственным силам, а сам обратил все свое внимание на Сигнуса, который шарахался то в одну, то в другую сторону, пронзительно вопя от ярости, смешанной с паникой. И если не считать сумбурных воспоминаний о слепяще-белых раздвоенных молниях, с треском слетающих с черного неба к черным склонам, и о бесконечном грохоте и гудящих раскатах грома, который словно стремился расколоть и разметать в стороны самые холмы, эта гроза была для меня единой долгой царственной схваткой с мечущимся белым жеребцом.