Это звучало как ссора, но на самом деле было игрой, одной из тех шутливо-свирепых игр, в которые мальчишки играют с собаками, изображая войну. И порождена она была тем, что Кадор знал, что здесь нет никого, кого он не должен был найти, и поэтому мог позволить себе пошутить. Я никогда не видел раньше, чтобы мужчина и женщина играли в такую игру, и она показалась мне увлекательной.
   — Да, но я не могу видеть его целиком; может, это маленький розовый поросенок. Почему он так закутан?
   — Потому что солнце клонится к западу, и ветер становится холодным, — внезапно рассмеявшись, ответила Эзильт. — А ребенок почти такой же, каким он был сегодня утром. Но посмотри, если тебе так хочется, — и она отвернула шкуру, и в ней, как в гнездышке, лежал мальчик, голенький, если не считать коралловых бус, которые надевают на шею каждому младенцу, чтобы уберечь его от Дурного Глаза. — вот твой розовый поросенок.
   Кадор ухмыльнулся ему.
   — Маленький и совершенно никчемный, — сказал он, делая усилия, чтобы в его голосе не прозвучала гордость. — Вот когда он вырастет и начнет носить щит, тогда, может, это и будет стоящим делом — иметь сына.
   И при этих словах тень внезапно закрыла от меня небо, и свора вновь устремилась по моему следу.
   Кабаль, который так интересовался всеми малышами, что ему следовало бы родиться сукой, вытянул вперед морду, пытаясь обнюхать ребенка, и я быстро наклонился, чтобы схватить его за ошейник и оттащить назад. Ему и в голову бы не пришло причинить вред этому существу, но мне подумалось, что мать может испугаться. И когда я наклонялся, печать Максима в эфесе моего меча выскочила из своей свободной оправы, упала в гнездышко из оленьей шкуры подкатившись под толстую шейку младенца, и какое-то мгновение лежала там, отражая огонь заката маленьким жарким пламенем императорского пурпура.
   В следующий момент Эзильт, нагнувшись, подхватила ее и подала мне, и все заговорили одновременно — женщины восклицали, как мне повезло, что она не закатилась куда-нибудь в вереск, Кадор заглядывал в пустое гнездо у меня на эфесе, а его и мои люди толпились вокруг, чтобы посмотреть, что происходит. И я рассмеялся, и обратил все в шутку, и подкинул камень на ладони. Все это произошло за время, которое нужно порыву ветра, чтобы скользнуть через плечо Ир Виддфы и умереть в траве. Но когда я поворачивался, чтобы последовать за Кадором в пиршественный зал, одна старуха под Майским деревом прошептала что-то своей соседке, и они перевели взгляд с ребенка на меня и обратно. И я уловил суть разговора, который не был предназначен для моих ушей.
   — Это знак! Знак! Константин — это императорское имя…
   В тот раз я впервые встретился с Константином Мэп Кадором лицом к лицу. Последний раз был всего несколько дней назад — я не знаю точно, сколько, мне трудно вести счет времени — когда я объявил его перед всем войском своим преемником. Один Господь Бог знает, насколько он справится с ролью вождя, но он последний из рода Максима, и, по меньшей мере, он — воин.
   Выбор должен был пасть на него…

 
   — Тебе лучше снести его вниз, к моему кузнецу Уриэну, — сказал Кадор. — Больше всего ему по душе клинки, но он может вставить камень в оправу так же надежно, как любой ювелир из Вента Белгарум.
   И поэтому я, следуя полученным от него указаниям, спустился на нижний уровень замка и нашел там кузнеца Уриэна, который должен был вставить огромную печать обратно в мой меч.
   Я все еще стоял, опершись о притолоку двери кузницы и наблюдая за низкорослым, широкоплечим, как бык, кузнецом, — потому что не хотел выпускать печать из вида, пока она не будет снова надежно закреплена на своем месте, — когда услышал за стеной чьи-то шаги и, обернувшись, увидел, что Фульвий, который ездил с парой Кадоровых людей на побережье, чтобы разузнать насчет переправы через море, идет ко мне со стороны конюшен.
   — Ну? — спросил я. — Как дела?
   Он ухмыльнулся — еще когда мы были детьми, эта ухмылка всегда напоминала мне о маленьких шустрых собачонках с жесткой шерстью, которых охотники пускают в крысиные норы, — и провел тыльной стороной ладони по потному и пыльному после скачки лбу, оставляя на нем грязные полосы.
   — Неплохо. Я нашел судно, которое отправляется в Бурдигалу через два дня, и мне удалось заключить сделку со шкипером. Оно будет возвращаться с грузом вина, но туда идет с балластом, имея на борту лишь несколько сырых бычьих шкур, и шкипер был вовсе не прочь услышать о пассажирах, которые могут сделать это плавание более выгодным.
   — По браслету за четверых — это если мы не возражаем против возможности утонуть.
   — Все когда-то приходится делать впервые, — отозвался я.
   — Это судно, что, течет как решето?
   — С виду оно достаточно крепкое, но в ширину почти такое же, как в длину. Вообще-то, по зрелом размышлении, я бы сказал, что мы скорее умрем от морской болезни, чем утонем.

 
   В ту ночь мы засиделись после ужина допоздна, обсуждая проблему перевозки лошадей. Кадор пообещал подыскать для меня два подходящих судна и держать их в готовности на противоположном берегу Узкого Моря начиная с середины августа.
   В случае удачи это оставило бы нам около шести недель до начала осенних штормов, и за это время мы должны были обернуться туда-сюда пять или шесть раз, чтобы перевезти всех лошадей. Но проблема заключалась в том, как переделать эти суда, чтобы потом их можно было снова вернуть к нормальному состоянию. В римских конных транспортах ниже ватерлинии были проемы, через которые заводили лошадей, пока суда высоко сидели в воде, и которые потом закрывали и законопачивали. Но какой шкипер позволит проделать огромные дыры в подводной части своего судна? И мы не могли позволить себе купить суда или построить их, даже если бы у нас было на это время. В конце концов мы решили снять часть настила палубы, напоить лошадей сонным зельем и спустить их в трюм на веревках и блоках, а потом вернуть настил на место. Это была отчаянная мера, и, думаю, мы все молили Бога, чтобы она не привела к смерти людей или лошадей; за лошадей мы беспокоились даже больше, так как заменить их было бы труднее. Но никто из нас не видел иного выхода.

 
   С привязанным на цепь в пустом амбаре, где он бурно изливал свое отчаяние (это был единственный раз в его жизни, когда ему пришлось разлучиться со мной, и я чувствовал себя прямо-таки убийцей). А еще через день, плотно утрамбованные в пространстве, свободном от вонючих бычьих шкур, отплыли с утренним отливом в Бурдигалу на судне, которое, как и говорил Фульвий, было почти круглым и, попадая в ямы между волнами, раскачивалось из стороны в сторону, как супоросая свинья, так что при каждом грузном нырке мы гадали, успеет ли оно выровняться для следующего гребня. Мы чувствовали себя очень несчастными и вскоре потеряли счет времени, так что когда наше судно, не перевернувшись и не попав в лапы к Морским Волкам, вошло наконец в устье какой-то широкой галльской реки, мы почти не имели понятия о том, сколько же дней мы провели в море.
   Сойдя на берег, я с удивлением — поскольку никогда не бывал в море раньше — обнаружил, что деревянный причал ходит под моими ногами ходуном, точно его качают длинные, медлительные волны Атлантики.
   В Бурдигале мы обнаружили караван купцов, собирающийся для следующего этапа путешествия, поскольку похоже было, что торговый люд съезжается на конские ярмарки Нарбо Мартиуса со всей Галлии и даже из приграничных районов Испании, расположенных за горами, которые называют Пиренеями; не только лошадиные барышники, но и те, кто надеялся продать им свой товар — все, что угодно, начиная от сладостей и кончая мечами, разрисованной глиняной посудой, костяными фигурками Астарты и дешевыми гороскопами. Мы присоединились к этому каравану и в ожидании запаздывающих занялись покупкой верховых лошадей, которые должны были понадобиться нам на данном этапе. Мы выбирали небольших крепких животных, не особенно красивых и грациозных (что могло бы отразиться на их цене), однако таких, чтобы их можно было без особых хлопот перепродать в Нарбо Мартиусе. Я думал, что чужой язык может затруднить торг, но все говорили на варварской латыни — по крайней мере, для наших ушей она звучала как варварская, хотя не исключено, что наша казалась такой же варварской им — и с помощью подсчета на пальцах и криков мы довольно неплохо справились с этим делом. У готов очень красивая внешность; высокие мужчины, некоторые с меня ростом — а я встречал не так уж много людей моего роста в Британии, — пылкие и гордые; волосы у них светлые, но больше с желтоватым оттенком, а не с красноватым, как у жителей наших гор. Странно было думать, что эти верные подданные Восточной империи были правнуками тех людей, кто семьдесят лет назад разграбил Рим, превратив его в дымящиеся руины. Если бы этого не случилось, возможно, последние легионы не ушли бы из Британии… Но в подобных размышлениях мало проку.
   Запаздывавшие купцы присоединились к нашему отряду, и мы направились к Толосе.
   Вся широкая долина Гарумны на нашем пути к востоку, проходящему по остаткам старой дороги, казалась винодельческим краем. Я прежде видел виноградники — они, многочисленные и в основном в заброшенном состоянии, лепятся то тут, то там к изрезанным террасами склонам холмов по всей южной Британии — но никогда не встречал таких огромных пространств, на которых занимались бы виноделием. У обочины дороги какие-то люди, меньше ростом и смуглее, чем готы, подвязывали виноградные лозы, и время от времени мы видели вдали извивающиеся по равнине серые изящные петли той большой реки — но что до меня, то я всегда больше любил горные ручьи.
   На пятый вечер наш отряд, значительно увеличившийся в размерах благодаря другим, более мелким группам, влившимся в него по дороге, оказался в виду Толосы, и далеко на горизонте поднялись в небо первые горные вершины. Мы провели в городе целый день, чтобы дать лошадям и мулам отдохнуть перед самой тяжелой частью путешествия и чтобы пополнить припасы. Все для четырех привалов в горах, как сказал один гадальщик, который часто бывал на этой дороге и любил давать советы. И на следующее утро мы, в еще большем составе за счет людей, присоединившихся к нам в Толосе, повернулись лицом к горам и снова отправились в путь. по мере того, как дорога поднималась, а обширная долина Гарумны уходила назад, высокие гребни Пиренеев, темно-синие, как грозовые тучи, вставали в небе на юге гигантским бастионом.
   Но на второй день я увидел, что мы не будем подходить к горам; они возвышались по обе стороны милях, наверно, в двадцати от нас, а между ними лежали более низкие холмы, по которым проходила широкая мощеная дорога, то уступами, то мостом через ущелье устремляющаяся к Нарбо Мартиусу и к побережью. Мы ехали все той же неторопливой рысью, пережидая дневную жару там, где удавалось найти тень, а по ночам сбиваясь вместе вокруг костров, потому что даже летом ночи бывали холодными. Наши привязанные лошади тревожно переступали копытами, учуяв доносящийся издалека запах волка, а дозорные сидели, завернувшись в плащи, и не могли дождаться утра. Мы — Товарищи и я — спали с мечом в руке, подложив под голову наши драгоценные чепраки. Не то чтобы мы не доверяли своим попутчикам: закон подобных караванов гласит, что никто не смеет ограбить своего ближнего — по той, вполне достаточной причине, что в разбойничьем краю, где среди холмов скрываются разного рода отбросы общества, любой разлад между путешественниками может оказаться лазейкой для врага, и потому каждого, кого поймают на подобном проступке, изгоняют следовать своей дорогой, которая вне защиты многочисленного отряда обычно оказывается короткой. Тем не менее, всегда оставался риск ночного нападения самих горных разбойников, а мы не собирались рисковать.
   Но на пятый день, не встретив по пути ничего худшего, чем то, что какой-то мул не удержал равновесия под своим грузом и сорвался в пропасть, мы свернули с дороги и направили лошадей в тень длинной вереницы сосен, где через мощеный брод, тихо журча, переливался бурый горный ручей и где решено было устроить последний полуденный привал. Мы дали лошадям немного утолить жажду, а сами хоть как-то промыли глаза и рот, забитые белой пылью; и после этого я уселся в тени и взглянул поверх полого спускающегося откоса на Нарбо Мартиус и на море.
   Этот мир разительно отличался от винодельческого края вокруг Толосы; склон холма был покрыт густым ковром душистых трав — единственными, какие я знал, были тимьян, ракитник и куманика — и трепещущий воздух был напоен их горячим, все усиливающимся ароматом и более сумрачным запахом сосен. Земля внизу, светлая, выжженная солнцем, становилась все более белесой и бесплодной по направлению к морю, а его синева была более темной, чем та, которую я когда-либо видел с мысов Думнонии, — хотя я встречал такой цвет на мантии зимородка.
   Легкий ветерок пробегал по лесам, спускающимся в долины, и скупые россыпи серо-зеленых деревьев — позже кто-то сказал мне, что это были дикие маслины, — переливались серебром; то тут, то там процеженный жарой солнечный свет попадал на бледные диски токов, и они начинали сиять, точно серебряные монеты. Как странно оказаться в краю, где люди могли быть настолько уверенными в погоде, что молотили на открытом воздухе.
   Но в этой сцене, открывающейся перед моими глазами, одна точка приковала к себе мой взгляд и не отпускала его, и это было бледное, пестрое, размытое пятно города на дальнем берегу.
   Нарбо Мартиус; и где-то среди его загонов и полей — жеребцы и племенные кобылы, за которыми я приехал; лошади моей мечты.


Глава пятая. Бедуир


   На закате, когда дымка пыли, висевшая за копытами вьючных лошадей, превратилась в лучах плывущего к западу солнца в золотисто-красные облака, мы шумно въехали через арку ворот в Нарбо Мартиус и обнаружили, что он гудит, как пчелиный рой, от множества людей, без конца прибывающих в него на конскую ярмарку. Когда-то Нарбо Мартиус, должно быть, был очень красивым городом; это можно было видеть даже сейчас; стены форума и базилики все еще гордо возвышались над мешаниной тростниковых крыш и бревенчатых срубов, и закат тепло сиял на облупившейся штукатурке и на старом камне цвета меда; а воздух над головами толпы был пронизан стремительным полетом ласточек, чьи глиняные гнезда лепились под стрехой каждой крыши и вдоль каждого карниза и каждой трещины резных акантов полуразрушенных колоннад. От очагов, на которых готовился ужин, тянуло сухой вонью горящего конского навоза, какой жгут пастухи в долинах Арфона.
   Два или три постоялых двора, которые все еще сохранились в городе, уже были до отказа забиты купцами и их лошадьми, но внутри городских стен мы обнаружили грубо отгороженные плетнями, веревками и сухими кустами терновника участки открытого пространства, которые должны были служить приютом для менее важных персон и для опоздавших; и когда наш отряд разделился, мы нашли себе место на одной из таких стоянок, где уже расположились среди только что сгруженных вьюков десятка четыре погонщиков со своими мулами, да еще сидел в полосатом шатре дряхлый торговец, который удовлетворенно почесывался под своими толстыми шерстяными одеждами землистого цвета, в то время как его слуги устраивались вокруг него лагерем.
   Естественно, здесь не было никакой прислуги, никто ничем не занимался, если не считать невероятно толстого человека с зелеными стеклянными серьгами в волосатых ушах, который сидел развалясь под навесом винной лавки, — однако вино у него было хорошим, потом мы его попробовали — и еда для людей тоже отсутствовала, хотя неподалеку, как оказалось, можно было купить корм для лошадей. Поэтому пока Фульвий и Овэйн, которые были нашими лучшими фуражирами, отправились на поиски готовой пищи, мы напоили и почистили лошадей и, как могли, устроились лагерем в том углу загона, который еще не был занят брыкающимися и фыркающими мулами.
   Когда вернулись наши двое посыльных, мы поужинали хлебом, корочка которого была посыпана сверху какими-то пахучими зернышками, и холодным вареным мясом с чесноком и зелеными оливками — к их странному вкусу я к этому времени начал привыкать; и запили все это парой кувшинов напитка, купленного в винной лавке. Потом все улеглись спать, кроме Берика и Элуна Драйфеда, которые взяли на себя первую стражу.
   В течение долгого времени я тоже лежал без сна, прислушиваясь к тому, как шевелятся люди и переступают во сне животные в ночном лагере и во всем ночном городе, и глядя вверх на знакомые звезды, которые так часто направляли и сопровождали меня на охотничьей тропе; и каждая моя жилка трепетала странным предвкушением, имевшим отношение к чему-то большему, нежели лошади, которых я должен был купить завтра. Оно крепло во мне весь вечер, это настроение напряженного ожидания, эта уверенность в том, что что-то, кто-то ждет меня в Нарбо Мартиусе — или что я жду их. Так мог бы себя чувствовать мужчина, ожидающий любимую женщину. Я даже спросил себя, уж не смерть ли это. Но в конце концов я заснул, и сон мой был спокоен и легок, как у человека на охотничьей тропе.
   Летняя конская ярмарка, проходившая на прибрежной равнине, продолжалась семь дней, и поэтому у меня была возможность сделать свой выбор тщательно и, может быть, еще оставить себе время на размышления, но к вечеру второго дня я, как следует поторговавшись, уже купил больше половины тех лошадей, что хотел, — по большей части мышастых и темно-гнедых, таких темных, что они казались почти черными, с белой полоской или звездочкой на лбу, — и мне становилось все труднее найти то, что я искал; а может, меня было все труднее удовлетворить по мере того, как я привыкал к виду рослых, могучих животных, заполнявших торговые площадки.
   И, однако, именно на третий день я, проталкиваясь вместе с Флавианом сквозь толпу у дальнего края ярмарочной площади, нашел лучшего коня из всех, что видел до сих пор. Наверно, его привели на ярмарку попозже, когда остальные хорошие лошади были уже распроданы. Это был жеребец, черный, как вороново крыло, без единого белого пятнышка. Вороные гораздо чаще бывают с изъянами, чем лошади любой другой масти, но хороший вороной — это родной брат Буцефала. Это был хороший вороной, добрых шестнадцати ладоней в холке, с крепким широким лбом и высоко поставленной шеей; все линии его тела дышали силой, а в его сердце и чреслах пылало пламенное желание зачать себе подобных.
   Но когда я остановился, чтобы осмотреть его более внимательно, я увидел его глаза. Я хотел было повернуться прочь, но присматривавший за ним человек, кривоногая личность с маленькими блестящими глазками и безгубой прорезью вместо рта, остановил меня, коснувшись моей руки.
   — В этом году ты не увидишь в Нарбо Мартиусе лучшей лошади, господин.
   — Да, — сказал я, — думаю, скорее всего, не увижу.
   — Господин не хотел бы осмотреть его?
   Я покачал головой.
   — Это будет напрасной тратой твоего и моего времени.
   — Тратой? — это прозвучало так, будто я произнес какое-то запретное слово, будто он был просто в ужасе от моей чудовищной несправедливости; а потом его голос сделался мягким, точно мех. — Господин когда-нибудь видел такие плечи? И ему всего пять лет… Один человек говорил мне, что господин ищет лучшего жеребца во всей Септимании, — я полагаю, он ошибался.
   — Нет, — ответил я, снова начиная поворачиваться прочь.
   — Он не ошибался. Удачной сделки тебе, приятель, — но не со мной в роли покупателя.
   — Ну-ну, а что же господину в нем не нравится?
   — Его характер.
   — Характер? У него характер, как у молодой голубки, благороднейший.
   — Только не с этими глазами, — сказал я.
   — По крайней мере, посмотри, как он ходит.
   Мы стояли на краю открытой площадки, на которую выводили лошадей, и за моей спиной плотно теснился народ, но я мог бы достаточно легко пробиться сквозь толпу. Не знаю, почему я заколебался; думаю, не из-за жеребца, каким бы великолепным он ни был; без сомнения, не из-за увещеваний продавца. Полагаю, на мне был перст Судьбы; ибо радость приобретения и горечь потери, пришедшие ко мне в результате этого мгновенного колебания, остались со мной потом до конца моих дней.
   Барышник кивком вызвал кого-то из толпы; и в ответ к нам шагнул человек. Я уже видел его, издалека, среди людей, проводящих лошадей перед возможными покупателями. Я узнал его по светлой пряди на виске, странно смешивающейся с остальными темными волосами; но до сих пор я больше ничего в нем не замечал. а замечать было что, если посмотреть. Он был еще очень молодым — по возрасту, наверно, нечто среднее между мной и Флавианом — но уже поджарым и жилистым, точно волкодав в конце трудного сезона охоты; его тело было обнаженным, если не считать сшитой из шкуры ягненка юбки-кильта — из которой по всем швам торчала шерсть — на тонкой талии и чего-то удивительно похожего на чехол от арфы на ремешке на голом плече. Но главное, что я заметил в нем за тот краткий миг, что он стоял, глядя на барышника и ожидая его слова, было его лицо, потому что оно казалось довольно небрежно слепленным из двух совершенно разных противоположных половинок, так что одна сторона его рта была выше другой, а темные глаза смотрели из-под двух разных бровей — одной степенно ровной и одной взлетающей вверх с бесшабашной лихостью хлопающего на бегу уха дворового пса. Это было уродливо-красивое лицо, и при взгляде на него у меня потеплело на сердце.
   — Эй! Бедуир, князь хочет увидеть Ворона на скаку, чтобы оценить его стати, — сказал барышник, и я не стал оспаривать его слова, потому — из всех глупых причин — что мне хотелось посмотреть, как этот юноша с неожиданно кельтским именем справится с такой лошадью.
   На жеребце, естественно, уже была узда с мундштуком, но не было седла. Юноша отвесил мне короткий низкий поклон и, повернувшись, положил руки на плечи огромного животного; а в следующее мгновение, уже сидя верхом на лоснящейся спине, подхватил повод из рук барышника и направил могучего жеребца, который заплясал, зафыркал и попытался пойти боком, на открытый вытоптанный участок. Наблюдая за тем, как он прогоняет передо мной Ворона, я поймал себя на том, что оцениваю не только коня, но и всадника, замечая, как легко, ни на мгновение не теряя контроля, он управляется с варварским «волчьим» мундштуком; и как сам Ворон, который, я был уверен, почти с любым другим седоком превратился бы в мечущуюся фурию, не только подчиняется его власти, но и словно участвует во всем наравне с ним; и они разворачивались, и делали вольты, и меняли аллюр, и проносились в облаке пыли, описывая полный круг по площадке; так что когда они наконец с топотом остановились передо мной, я готов был поклясться, что смеется не только человек, но и лошадь…
   — Посмотри, господин, он даже не вспотел, — раздался у меня над ухом голос барышника; но мне нужно было думать о долгой дороге домой и, самое главное, о переправе через море.
   Мне страстно хотелось взять с собой этот великолепный черный ураган, но если бы я сделал это, перевозка его домой почти наверняка стоила бы нам жизни лошади или человека, а может быть, и не одной.
   — Это хороший конь — с соответствующим всадником, — сказал я, чувствуя, как глядят на меня из-под этой взлетающей брови расширенные странным напряжением глаза человека по имени Бедуир, — но он недостаточно хорош для того, что мне нужно.
   И я развернулся и начал снова проталкиваться сквозь толпу;
   Флавиан следовал за мной в облаке молчаливого протеста: он был все еще достаточно молод для того, чтобы верить, что стоит только очень сильно захотеть, и можно стряхнуть Орион с неба на кончик травинки.
   Оглянувшись один раз назад, он вздохнул и сказал:
   — Какая жалость. я посмотрел на него и — поскольку он выглядел таким юным и потерянным — поймал себя на том, что называю его именем, которым его звали, когда он был по колено охотничьему псу.
   — Это и правда жалость, малек.
   И почувствовал, что жалость относится не только к жеребцу, но и ко всаднику.
   Однако я вновь увидел человека со светлой прядью в волосах всего несколько часов спустя.
   Каждый вечер, кроме первого, мы разводили свой собственный небольшой костер в углу загона, потому что сухие лепешки навоза стоили дешево, а хватало их удивительно надолго. И в тот вечер мы, как обычно, сидели вокруг огня за ужином, когда за коновязями послышались шаги, и из густо населенной, постоянно шевелящейся тьмы появилась какая-то тень и обрела плоть в дымном свете костра. При ее приближении маленькие язычки пламени, казалось, взметнулись вверх и светлая прядь волос стала похожа на зацепившееся у виска белое павлинье перышко; и я увидел, что в руках он держит небольшую приземистую арфу из черного мореного дуба, на струнах которой, словно в бегущей воде, играет свет.
   Он подошел, как обычно подходят странствующие певцы, которые без приглашения садятся у любого костра, уверенные в добром приеме и в том, что их выслушают и за песни угостят ужином; коротко, так же, как на ярмарке, поклонился, а потом, прежде чем большинство из нас вообще успели его заметить, опустился на землю, втиснувшись узкими бедрами между Бериком и Флавианом, и пристроил свою арфу на одном колене, уперев ее в плечо. Мы разговаривали о лошадях, как разговаривают о них в коннице, и слова были приятными и сладкими для языка, но с его приходом постепенно установилась тишина, и лица, одно за другим, начали выжидательно поворачиваться в его сторону; послушать разговоры о лошадях мы могли в любое время, чего нельзя было сказать о песнях. Однако, завладев нашим безраздельным вниманием, Бедуир, казалось, не торопился запеть, а несколько мгновений сидел, нежно поглаживая свой обшарпанный инструмент, так что я, наблюдая за ним, внезапно сравнил его с человеком, готовящим сокола для полета. Потом, без всякого вступления, без предварительного аккорда он словно подбросил птицу в воздух. Но она не была соколом, и хоть она и понеслась вверх порывами и стремительными бросками, как жаворонок взлетает к солнцу, это был и не жаворонок, а птица-пламя…