Я проснулся от тревожного поскуливания пса и почувствовал на лице изменившийся воздух; и в тот же миг открыл глаза и приподнялся на локте, осматриваясь вокруг. Там, где протянувшийся на милю горный склон круто уходил вниз, чтобы вновь подняться к хребтам по другую сторону долины, не было ничего, кроме мягкой клубящейся белизны, в которой, в нескольких шагах от меня, таяла золотисто-коричневая горная трава. Пока я спал, с моря поднялся туман — без предупреждения, как это бывает с подобными туманами, и быстро, словно несущаяся галопом лошадь. Прямо у меня на глазах он сгустился, переползая через гребень скал над моей головой дымными полосами плывущей по ветру влаги, которая оставляла на губах вкус соли.
   Я выругался, хотя руганью тут было не помочь, и стал обдумывать, что делать дальше, потому что как раз этот участок Арфонских гор был мне незнаком. Я мог бы подождать, не сходя с места, пока туман не рассеется, но я знал эти внезапные, коварные горные туманы; могло пройти три дня, прежде чем это случится. Или же я мог найти ручей и идти вниз по его течению.
   На высокогорье всегда где-нибудь поблизости бежит вода.
   Опасность заключалась в том, что этот ручей, вместо того, чтобы помочь мне спуститься в долину, мог завести меня к обрыву или в болото; но человеку, который, как я, родился и вырос в горах, эта опасность почти не грозит, если только он не будет терять головы.
   Кабаль был уже на ногах; он потянулся, сначала передними, потом задними лапами, и теперь стоял, выжидающе поглядывая на меня и помахивая хвостом. Я встал, тоже потянулся и несколько мгновений стоял, оценивая обстановку; потом свистом позвал пса за собой и зашагал под гору, в туман. Я шел медленно, ориентируясь по уклону местности и время от времени останавливаясь, чтобы прислушаться, пока наконец не расслышал журчание быстро бегущей воды — судя по всему, еще очень далеко внизу; и сделав три шага, едва не свалился вниз головой в стремительно несущийся с вершины и вздувшийся от тающих снегов поток. Он должен был увести меня в сторону от нант Ффранкона, но тут уже ничего нельзя было поделать; когда туман опустится в долину, мой отряд поймет, что я в достаточной безопасности среди своих родных ущелий, и будет ждать, пока я не найду дорогу обратно.
   Я спускался по течению ручья, и вскоре дно ущелья, вначале круто идущее вниз, несколько выровнялось, и земля под ногами, раньше покрытая травой, превратилась в плотный душистый ковер из переплетенного с вереском болотного мирта; и я начал проверять перед каждым шагом, куда ставлю ногу. Потом местность вновь резко пошла под уклон, и ручей устремился за ней длинной лентой черной воды, гладкой, словно отполированное стекло, под нависающей аркой туго переплетенных веток боярышника; навстречу мне из-за выступов черных скал на склоне холма поднялось грубое пастбище, и почти в тот же самый миг я почувствовал слабый, едва уловимый запах горящего дерева.
   Я свистом подозвал к себе Кабаля и, держа руку на его усаженном бронзовыми шипами ошейнике, остановился и прислушался, а потом пошел дальше. Откуда-то снизу до меня донеслось мычание коров, и сквозь туман проступили неясные контуры сбившихся вместе приземистых строений. В дымном влажном воздухе раздался мягкий, торопливый топот копыт, и я увидел несколько рогатых силуэтов, которые, толкая друг друга плечами, двигались в мою сторону: небольшое стадо, которое загоняли на ночь. До сих пор мне не приходило в голову, что уже так поздно.
   Одна из малорослых, покрытых грубой шерстью молочных коров отделилась от остальных и, с дикими глазами и раскачивающимся тяжелым выменем, устремилась в туман. Я заступил ей дорогу, размахивая свободной рукой и издавая звуки, которые пришли ко мне из моего детства и которые я не пускал в ход с тех самых пор, и она, опустив голову и мыча, повернула обратно и потрусила к проему в сложенной из торфяных кирпичей стене.
   Кабаль хотел было броситься за ней, но его удержала моя рука на ошейнике. Вслед за стадом появился запыхавшийся, угрюмый с виду паренек в волчьей шкуре, рядом с которым бежала большая сука с бельмом на одном глазу; последние коровы быстро проскочили внутрь, и мы с ним вместе подошли к воротам.
   Он чуть искоса взглянул на меня из-под сведенных к переносице бровей, а собаки — увидев, что вторая была сукой, я отпустил Кабаля — начали обходить друг друга вопросительными кругами.
   — Она вечно отбивается от стада. Спасибо тебе, незнакомец.
   Глаза мальчика оценивающе скользнули по мне и остановились на тяжелой золотой броши, выполненной в виде головы Медузы и скалывающей на плече складки моей туники, а потом снова вернулись к моему лицу. Ему явно хотелось знать, что человек с такой брошью делает один в горах, но некая угрюмая учтивость мешала ему задать вопрос.
   Я сказал:
   — Меня застиг наверху, вон в том ущелье, магический туман — я из Нант Ффранкона, что за горами. Ты приютишь меня на ночь?
   — Я здесь не хозяин и не могу решать; тебе нужно спросить у женщины.
   Но я вошел внутрь вместе с ним, вслед за стадом. Мы миновали проем ворот, и какой-то мужчина — судя по внешности, отец мальчика — появился, чтобы помочь закрыть вход на ночь сухим кустом терновника. Он тоже глазел на меня искоса из-под нахмуренных бровей, пока мы стояли среди толкущихся вокруг коров. Эти двое — отец и сын — казались очень молчаливой парой.
   Я находился на ферме, похожей на многие другие фермы у подножия гор: кучка приземистых лачуг из торфяных кирпичей и серого камня, грубо крытых потемневшим вереском; сараи, овины и кухня, сгрудившиеся за торфяными стенами, которые в ночное время защищают от волков и темноты. Но я никогда не был раньше на этой ферме — этой ферме, из-за ссутулившихся домов которой выползали сырые клубы горного тумана. И на какой-то миг у меня возникло неприятное ощущение, будто она притаилась в самом сердце тумана, как паук в центре своей паутины; и когда туман рассеется, я увижу только голый склон на том месте, где она стояла.
   Но в то самое мгновение, когда эта мысль промелькнула у меня в голове, я внезапно понял, что за мной наблюдают — то есть, что наблюдает кто-то еще помимо мальчика и мужчины.Я быстро обернулся и увидел, что в дверях кухни стоит женщина.
   Высокая женщина в шафранно-желтом грубошерстном платье с пунцовым узором по вороту и рукавам, что делало ее похожей на язык пламени. Вокруг ее головы была свободно уложена тяжелая масса черных волос, а лицо, с которого холодно смотрели на меня ее глаза, еще хранило то, что показалось мне на первый взгляд выжженными остатками замечательной былой красоты. И однако, как пришло мне в голову, она вряд ли была намного старше меня — лет двадцать семь; может быть, двадцать восемь. Она стояла, придерживая одной рукой кожаный дверной полог, который только что опустился за ее спиной и все еще слегка колыхался; и тем не менее, в ней чувствовалась такая неподвижность, словно она стояла здесь очень долго; возможно, целую жизнь или около того, — и ждала.
   Это явно была та самая женщина, у которой я должен был просить приюта на ночь. Но она заговорила первой, негромко и не так учтиво, как ее пастушонок.
   — Кто ты и чего ты здесь ищешь?
   — Что касается первого, то люди называют меня Артос Медведь, — ответил я. — А ищу я приюта на ночь, если ты дашь мне его. Я из Нант Ффранкона, что за горами, и туман застал меня врасплох.
   Пока я говорил, у меня возникло странное впечатление, будто что-то мельком приоткрылось в глубине ее глаз; но прежде чем я смог понять, что было там, за ними, она словно опустила на них покровы — умышленно, чтобы я не заглянул внутрь. Она стояла так же неподвижно, как и раньше, и только ее взгляд скользил, охватывая меня целиком — от головы до башмаков из сыромятной кожи. Потом она улыбнулась и отвела полог в сторону.
   — Так… мы слышали, что Артос Медведь рыщет среди табунов Нант Ффранкона. С тех пор, как опустился туман, становится все холоднее; входи и располагайся у очага.
   — Счастья этому дому и хозяйке этого дома.
   Мне пришлось низко нагнуть голову, чтобы пройти в дверь, но внутри кухня — настолько пропитанная густым, вонючим торфяным дымом, что у меня защипало глаза и запершило в горле, — была достаточно просторной, чтобы наполовину тонуть в тени, непроницаемой для света пламени.
   — Подожди, — сказала женщина, проходя мимо меня, — я зажгу еще огня.
   Она исчезла в дальнем темном углу, и я услышал, как она двигается там, мягко, словно кошка на бархатных лапках. Потом она вернулась и склонилась над очагом, чтобы зажечь от него сухую ветку. На конце ветки распустился огонек, и женщина приблизила этот пламенный бутон к восковой свече, принесенной ею из темноты. Юное пламя свечи, которое она заслонила согнутой ладонью, качнулось и посинело, а потом вспыхнуло ровным светом.
   Она подняла руку и поставила свечу на край настила для сена у гребня крыши; и тени отступили, собравшись под высокой кровлей.
   Я увидел просторную жилую хижину; непременный ткацкий станок у двери и на нем — кусок полосатой ткани; овчины, сваленные грудой на постели у дальней стены; покрытый резьбой и грубо раскрашенный сундук. Женщина взяла табурет, обтянутый пятнистой оленьей шкурой, и поставила его на выложенный плитами участок пола рядом с очагом.
   — Пусть господин сядет. Еда вот-вот будет готова.
   Я пробормотал что-то в знак благодарности и сел; Кабаль занял свой пост у моих ног, и я, удобно опершись локтями на колени, принялся наблюдать за женщиной, которая, с виду совершенно выбросив из головы, что я здесь, вернулась к приготовлению ужина. И, наблюдая за тем, как она стоит на коленях, освещенная ярким светом пламени, и поворачивается то к медному котлу, в котором варится пахнущее травами мясо, то к подрумянивающимся на камнях очага лепешкам из ячменной муки, я ломал себе голову. Ее туника была сшита из грубого домотканого полотна, едва ли лучше по качеству — но, конечно же, более яркого — чем могла бы носить любая крестьянка, а ее руки, переворачивающие ячменные лепешки, были по виду, хоть и не по форме, загрубевшими руками простолюдинки; и однако, я не мог представить ее женой мужчины, которого видел снаружи. И еще — чем дольше я глядел на ее лицо в свете огня, тем настойчивее меня дразнило смутное воспоминание, точно мимолетный запах, ускользающий от меня всякий раз, когда мне казалось, что я узнал его. И, тем не менее, я был уверен, что никогда не встречал ее раньше. Я никогда не забыл бы эту погибшую красоту, если бы увидел ее хоть однажды. Может, она была похожа на кого-нибудь? Но если так, то на кого? Мне не давало покоя ощущение, что почему-то мне было очень важно вспомнить, что от этого зависело очень многое… Но чем упорнее пытался я схватить неотступное воспоминание, тем дальше оно ускользало от меня.
   Наконец я бросил это занятие и обратился к загадке, которую можно было разрешить более легким способом.
   — Человек, которого я видел на дворе…. — начал я и оставил фразу незаконченной, потому что действовал наощупь.

 
   Она взглянула на меня блестящими глазами, в которых угадывалась насмешка, словно она знала, что было у меня на уме.
   — Мой работник. И мальчишка тоже, и дядюшка Бронд, которого ты скоро увидишь. Я здесь единственная женщина, поэтому готовлю еду для своих батраков — и для своего гостя.
   — А хозяин этой фермы?
   — Никакого хозяина нет, — она откинулась на пятки, пристально глядя мне в лицо; горячая ячменная лепешка должна была обжигать ей пальцы, но она, казалось, не чувствовала этого, словно все ее ощущения были сосредоточены в ее глазах.
   — Здесь, в горах, куда редко ступала нога Рима, мы такие варвары, что женщина может владеть и своей персоной, и своей собственностью, если она достаточно сильна, чтобы удержать их.
   Ее тон был полупренебрежительным, как у человека, объясняющего нравы своей страны чужеземцам, и я почувствовал, что к моему лицу прихлынула кровь.
   — Я не забыл обычаи своего собственного народа.
   — Твоего собственного народа? — она, посмеиваясь, вернула лепешку на камни очага. — Разве? Ты достаточно долго прожил в долинах. Говорят, что в Венте есть улицы, где все дома стоят по прямой линии, и что в этих домах есть высокие комнаты с раскрашенными стенами, и что Амброзий, Верховный король, носит плащ императорского пурпура.
   Я тоже рассмеялся, теребя подрагивающие уши Кабаля. Эта женщина не была похожа ни на одну из тех, что я встречал раньше.
   — не упрекай меня за прямоту улиц Венты. Не лишай меня места в мире моей матери за то, что у меня есть место в мире моего отца.


Глава третья. Птицы Рианнона


   Вскоре трое мужчин, пришедшие на ужин вместе с одноглазой сукой, протиснулись в дверь, толкаясь, как быки, чтобы скорее спрятаться от сырости, и заняли свои места у очага, опустившись на корточки на устилающий пол папоротник; капли тумана покрывали серебристым налетом их волосы и одежду из домотканого полотна и волчьих шкур. Я занимал единственный здесь табурет, и они посматривали на меня искоса и снизу вверх, отдавая себе отчет в том, кто я такой, и, как я решил, были из-за меня еще более молчаливыми, чем обычно.
   Женщина собрала горячие лепешки в корзину, сняла с крюка бронзовый котел с мясом и поставила его у очага, а потом принесла твердый белый сыр из коровьего молока и кувшин слабого верескового пива. Затем она налила себе в миску похлебки с мясом, взяла одну лепешку и удалилась на женскую сторону очага, оставив нас управляться самих на мужской стороне.
   Это был самый молчаливый ужин, в котором я когда-либо участвовал. Мужчины были усталыми и держались в моем присутствии настороженно, словно животные, которые чувствуют рядом запах чужака; а женщина на дальней стороне очага была погружена в свои собственные темные мысли, хотя несколько раз, взглянув в ее сторону, я чувствовал, что за мгновение перед тем она наблюдала за мной.
   Когда мы бросили кости собакам и вытерли последние капли похлебки со дна глиняных мисок кусками больших ячменных лепешек, когда был съеден последний ломтик сыра и осушен до дна кувшин с пивом, работники поднялись на ноги и снова с шумом и толкотней вышли в ночь, направляясь, как я предположил, к своим постелям где-нибудь среди овинов. Я подумал, что мне, наверное, тоже следует идти, и подтянул под себя одну ногу, собираясь встать. Но женщина уже успела подняться и теперь смотрела на меня сквозь торфяной дым. Казалось, ее глаза ждут моего взгляда; и когда они его встретили, она с легкой улыбкой покачала головой.
   — Эти люди — мои слуги и, когда поедят, уходят к себе, но ты — мой гость, поэтому побудь здесь еще немного. Подожди, я принесу тебе лучший напиток, чем то, что ты пил за ужином.
   И у меня на глазах она даже не скрылась, а словно растворилась в тенях под настилом для сена. Она двигалась необыкновенно бесшумно, точно на ее ступнях были бархатные подушечки, как у горной кошки; и я догадывался, что она может быть еще и такой же свирепой. Через некоторое время она вернулась, неся обеими руками большую чашу из отполированной березы, потемневшую от долгой службы почти до черноты и украшенную по ободу чеканным серебром; она подошла ко мне, и я поднялся на ноги и, склонив голову, отпил из чаши, которую она поднесла к моим губам; моя ладонь легко касалась ее руки, как того требовал обычай. Это тоже было вересковое пиво, но более крепкое и сладкое, чем то, что я пил за ужином; и в этой сладости был какой-то резкий пряный привкус, который я не смог распознать. Может быть, я просто продолжал чувствовать во рту дикий чеснок, который был в сыре. Поверх наклоненного края чаши я увидел, что женщина смотрит на меня со странным напряжением, но когда я поймал ее взгляд, мне снова почудилось, что она опустила завесы в глубине глаз, чтобы я не мог заглянуть внутрь…
   Я осушил чашу и отдал ей в руки.
   — Благодарю тебя. Пиво было вкусным, — сказал я голосом, который показался мне самому странно охрипшим, и снова сел на покрытый шкурой табурет, вытянув ноги к огню.
   Женщина стояла, глядя на меня сверху вниз; я чувствовал, что она на меня смотрит; потом она рассмеялась и бросила Кабалю что-то темное, какое-то лакомство, которое держала на ладони.
   — Вот, — для собаки это лучше, чем вересковое пиво.
   И когда Кабаль (жадность всегда была его пороком) подхватил угощение на лету, она опустилась рядом со мной на колени и, выпустив из рук пустую чашу, которая незамеченной закатилась в складки ее юбки, принялась поправлять огонь. Она положила в него немного торфа, несколько сплетенных в клубок веток вереска и березовую кору, чтобы он разгорелся поярче, и когда сухая древесина занялась и по ее волокнам пробежали язычки пламени, свет окреп и метнулся вверх, дотягиваясь до самых стен кухни. Я начинал испытывать странное обострение всех чувств, словно у меня было одной кожей меньше, чем обычно. Я ощущал эту кухню так, словно она была частью моего собственного тела, моей собственной души, — кухню, переполненную светом, как большая чаша была переполнена вересковым пивом, и с тем же самым диким, сладковатым, наполовину забытым, наполовину припомненным привкусом магии; я чувствовал темную кровлю, похожую на раскинутые для защиты крылья; и теснящиеся за пределами золотистого круга ночь, и горы, и соленый туман; и всю бархатистость бледного ночного мотылька, порхающего вокруг пламени свечи, и прошлогоднее благоухание сухой веточки вереска среди папоротника у моих ног.
   Я почувствовал и еще один запах, которого не замечал прежде; резкий сладкий аромат, пробивающийся сквозь смешанные домашние запахи готовящейся еды и веток, выстилающих кровлю, мокрых волчьих шкур и горящего торфа. Он шел, как я осознал, от волос женщины. Я не видел, как она вытаскивала шпильки, но теперь волосы окутывали ее всю темным шелковистым водопадом, похожим на ручей, скользящий под теми кустами боярышника; и она лениво играла ими, перебрасывая их из стороны в сторону, расчесывая их пальцами, так что эта волнующая сладость накатывалась волнами, словно дыхание, нашептывая мне что-то в свете пламени…
   — Укажи мне место среди твоих овинов, где я смогу провести ночь, и я пойду, — сказал я громче, чем это было необходимо.
   Она взглянула на меня снизу вверх, отводя в сторону темную массу волос и улыбаясь из-под их сени.
   — О, нет еще. Ты так долго не приходил.
   — Так долго не приходил?
   Какая-то часть моего сознания, обособленная от всего остального, и тогда уже понимала, как странно было то, что она это сказала; но в голове моей был свет пламени, и туман, и запах ее волос, и все вокруг было немного нереальным, припудренное темным, как мотыльковое крыло, налетом волшебства.
   — Я знала, что в один прекрасный день ты придешь.
   Я нахмурился и потряс головой, делая последнюю попытку прояснить мысли.
   — Так, значит, ты — ведьма, раз знаешь то, что еще не исполнилось? — и в этот самый момент мне в голову пришло еще кое-что. — Ведьма или…
   И снова она, казалось, прочитала, что было у меня на уме; и рассмеялась мне в лицо.
   — Ведьма или…? Ты что, боишься проснуться утром на голом склоне и обнаружить, что прошли три человеческие жизни?
   Ах, но ведь правда же, сегодняшняя ночь сладка, что бы ни случилось завтра? — она скользнула вверх, извернувшись с быстротой и текучей грацией дикой кошки, и в следующее мгновение уже лежала у меня на коленях, обратив ко мне странное выжженное лицо, и ее темные волосы окутывали нас обоих. — Ты боишься услышать музыку Серебряной Ветви? Боишься услышать пение птиц Рианнона, которое заставляет людей забывать?
   Я не замечал раньше цвета ее глаз. Они были темно-синими, с прожилками, словно лепестки синего цветка журавельника, и на веках слегка проступали пурпурные пятна, похожие на начало разложения.
   — Я думаю, тебе не понадобились бы птицы Рианнона, чтобы заставить мужчин забыть, — хрипло сказал я и наклонился к ней.
   У нее вырвался низкий, прерывистый крик, и ее тело выгнулось мне навстречу; она выдернула бронзовую булавку из ворота своего платья, оно распахнулось, и она, схватив мою ладонь, сама направила ее вниз, в теплую темноту под шафрановой тканью, к мягкой тяжести своей груди.
   Ее ладони были жесткими, а шея — загорелой там, где ее не закрывало платье, но кожа на груди была шелковистой, тугой, без малейшего изъяна; и я чувствовал ее белизну. Я впился в эту грудь пальцами, и трепещущее эхо удовольствия, рожденного тем, что я чувствовал у себя под ладонью, зажгло небольшой огонь в моих чреслах. Я не был похож на Амброзия; я впервые переспал с девушкой, когда мне было шестнадцать, и после нее были девушки; наверно, не больше и не меньше, чем у многих таких, как я. Не думаю, чтобы я когда-либо обидел хоть одну из них, а для меня обладание было приятным, пока оно длилось, и не имело особого значения потом. Но та часть меня, что стояла в стороне, знала, что на этот раз все будет по-другому, что меня ждут наслаждения более неистовые, чем все, что я испытал до сих пор; и что потом до конца жизни я буду носить на себе эти шрамы.
   Я сопротивлялся изо всех сил; каким бы я ни был — одурманенным, очарованным — я пытался бороться с ней; а меня нельзя назвать слабовольным. Должно быть, она почувствовала во мне это сопротивление. Ее руки обвились вокруг моей шеи; и она рассмеялась мягким, воркующим смехом.
   — Нет, нет, тебе не нужно бояться. Я скажу тебе свое имя в обмен на твое; если бы я была одной из НИХ, я не смогла бы этого сделать, потому что тогда ты получил бы власть надо мной.
   — Не думаю, что мне хочется знать, — я с трудом выговорил эти слова.
   — Но ты должен; теперь уже слишком поздно… меня зовут Игерна, — и она начала петь, очень тихо, почти шепотом. Это могло быть заклинанием — возможно, по-своему это и было заклинанием — но звучало оно просто как рифмованный напев, который я знал всю свою жизнь; незатейливая ласковая песенка, какую женщины поют своим детям, укладывая их спать и щекоча им пятки. Ее голос был сладким и нежным, как мед диких пчел; темный голос:
   — Три птицы на яблочной ветке сидят, Белее бутонов их белый наряд, Они на прохожие души глядят И песни поют — королю с бородой, И королеве в короне златой, И женщине скромной с лепешкой простой…
   Песня и голос взывали ко мне, взывали к той части моего "я", чьи корни были в мире моей матери; они обещали мне ту совершенную и полную радость возвращения домой, которую я так и не смог найти. Темная Сторона, называл я ее, женская сторона, сторона, ближняя к сердцу. Она взывала ко мне теперь, широко и приветственно раскинув руки, голосом этой женщины, лежащей у меня на коленях, она наконец-то признавала меня своим, так что я забыл обо всем, что было мне дорого до того, как опустился туман; и поднялся вслед за женщиной и, спотыкаясь, побрел за ней к груде овчин у стены.

 
   Проснувшись, я обнаружил, что лежу, все еще полностью одетый, на постели и что кто-то отстегнул крючки, удерживающие кожаный полог, и отдернул его, открыв дверной проем; и в сером утреннем свете, начинающем разбавлять тени, увидел, что женщина сидит рядом со мной; и снова в ней была эта неподвижность, словно она, может быть, целую жизнь или около того ждала, когда я проснусь.
   Я улыбнулся ей, не испытывая к ней больше никакого желания, но с удовлетворением вспоминая ту неистовую радость, которую чувствовал, когда ее тело отзывалось моему в темноте.
   Она взглянула на меня без ответной улыбки, и ее глаза были уже не синими, а просто темными в этом свинцовом свете, и пятна на ее выцветших веках проступали сильнее, чем когда бы то ни было.
   Я приподнялся на локте, не приглядываясь, но зная, что Кабаль все еще спит у очага, огонь в котором выгорел, оставив воздушный белый пепел, и что чаша с серебряным узором по краю лежит среди папоротника там, куда она упала. И в женщине, казалось, огонь тоже выгорел дотла, и на его месте воцарился холод, жуткий, смертельный холод. Я смотрел на нее и чувствовал, как мороз пробегает у меня по коже; и снова мне в голову пришла мысль о пробуждении на голом склоне…
   — Я долго ждала, пока ты проснешься, — не двигаясь, сказала она.
   Я взглянул на дверной проем, где свет все еще был бесцветным, точно лунный камень.
   — Еще рано.
   — Возможно, я спала не так крепко, как ты.
   А потом она спросила:
   — Если я рожу тебе сына, какое имя ты хотел бы, чтобы я дала ему?
   Я уставился на нее, и теперь она улыбнулась, слегка и с горечью искривив губы.
   — Ты не подумал об этом? Ты, случайно зачатый под кустом боярышника?
   — Нет, — медленно сказал я. — Нет, я не подумал. Скажи, что ты хочешь, чтобы я сделал? Все, что будет в моих силах тебе дать…