Страница:
— Здесь дом молитвы и созерцания. Это ты устроил такой переполох перед нашей дверью?
— Со мной войско, и люди Эбуракума рады видеть нас снова… Я пришел за своей женой, святая мать.
— А не лучше ли было сначала подняться в форт, а потом, когда приветственные крики утихнут, прийти за ней более спокойным образом?
— Гораздо лучше. Именно это я и собирался сделать, но когда мы свернули на Улицу Суконщиков и я увидел перед собой стену монастыря, я… передумал.
Она отошла в сторону от маленькой, глубоко утопленной в стене двери.
— Что ж, тогда иди и забери ее как можно скорее; я думаю, ты найдешь ее в маленьком садике, где мы выращиваем травы; она ждет тебя. И…. — в ее сухом, низком голосе снова замерцала улыбка, — я надеюсь, она даст тебе о нас достаточно хороший отчет, чтобы спасти крышу обители от вторичного знакомства с огнем, — она подошла к столу и взяла с него маленький бронзовый колокольчик. Сестра Гонория покажет тебе дорогу.
В ответ на зов колокольчика появилась монахиня — незнакомая на этот раз, с мягкими тревожными глазами и пышными боками созревшей для быка коровы — и мать-аббатиса сказала ей:
— Отведи милорда Арториуса в гербариум и пошли кого-нибудь передать Бланид, чтобы она принесла вещи своей хозяйки. Леди Гэнхумара покидает нас.
Она повернулась ко мне в последний раз.
— Мне сказали, что ты все лето охотился за саксами, загоняя их обратно в море. За это мы будем благодарить тебя и молиться за тебя вместе со всей Британией — и я думаю, что молитвы тебе понадобятся больше, чем благодарность. Не приводи Гэнхумару прощаться со мной: сестра Анчерет, наша инфирмария, сама заболела, и я очень занята, ухаживая вместо нее за несчастными больными, которые приходят к нам утром и вечером. Я уже благословила Гэнхумару.
Я поблагодарил ее и последовал за широкой черной спиной, которая неспешно проплыла вдоль вымощенного каменными плитками коридора, пересекла голый зал, в котором стояли лавки и столы на козлах, и вывела меня в узкий наружный дворик с колодцем посредине. Какая-то молоденькая монашка доставала из колодца воду, но не подняла взгляда, когда мы проходили мимо. Наверно, это был бы грех. С дальнего конца двор огораживала высокая, изогнутая, осыпающаяся стена, которая выглядела так, словно в старину могла быть частью внешней стены какого-нибудь театра; и в ней открывался сводчатый проем. Толстая монахиня высвободила одну руку из широких рукавов своего одеяния и, не поднимая глаз на мое лицо, указала в ту сторону.
— Пройди туда, и ты найдешь ее. Но прошу тебя, будь осторожен: наша кошечка всегда кормит своих котят посреди дорожки; а поскольку они все полосатые, их не так-то легко заметить, если они окажутся в тени от вишни… Я пойду скажу Бланид про одежду леди Гэнхумары. У госпожи такие красивые юбки, синие и фиолетовые, и плащ в клетку; но она носила здесь только серый…
Проходя сквозь проем в стене, я слышал за спиной постукивание ее грубых сандалий, пересекающих двор в обратном направлении.
За стеной была длинная, не правильной формы полоска сада, обнесенная со всех сторон высокими стенами и с виду не имеющая другого выхода, кроме того, через который я вошел. Место, наполненное мягкими коричневато-серыми, и зелеными, и шелковистыми мышино-коричневыми красками трав и лекарственных растений, уже пошедших в семена; место, куда уже затихающий снаружи, на улице, гвалт доходил только как рокот прибоя на далеком берегу. И в дальнем конце, повернувшись лицом к выходу, стояла Гэнхумара, неприметная и неяркая, как и сам сад, если бы не сияние ее волос.
Увидев меня, она торопливо шагнула вперед, потом остановилась и стояла совершенно неподвижно, ожидая, пока я подойду к ней. В конце концов, поскольку мои глаза видели только Гэнхумару, я все-таки чуть не наступил на полосатую кошку, но как раз вовремя заметил ее там, где тень от вишни полосами падала на дорожку в последних лучах угасающего заката, и благополучно переступил через нее и ее жадно сосущих котят.
Потом я стоял рядом с Гэнхумарой, держа в ладонях ее протянутые руки. Мне хотелось сдавить ее в объятиях, крепко прижаться губами к ее губам, но она казалась такой чужой в своем старом сером платье, чужой и очень далекой от меня, словно и сама была монахиней; и я не смог.
— Гэнхумара! Гэнхумара, с тобой все хорошо?
— Неплохо, — сказала она, потом добавила, эхом откликаясь на мои слова своим низким, звучным голосом:
— Артос! Артос, ты действительно пришел так быстро?
— Я не собирался приходить, пока не избавлюсь от своих доспехов и от добрых жителей Эбуракума. Но мне внезапно показалось, что я нужен тебе, — ты словно позвала меня, Гэнхумара.
— И поэтому ты пришел.
— И поэтому я пришел, — я держал ее за руку, увлекая ее к выходу из сада. Я не знал, почему мне казалось, что я должен увести ее отсюда как можно быстрее. Это несомненно не имело никакого отношения к суматохе на улице; скорее, это было похоже на внезапное чувство опасности. И, однако, было совершенно непонятно, что могло угрожать ей в этом тихом монастырском саду.
— Я оставил добрых жителей Эбуракума и все свое войско вопящими под дверью, как Дикая Охота. Ты правда звала меня, Гэнхумара?
Она взглянула мне в лицо серьезными дымчато-серыми глазами из-под пушистых золотисто-каштановых бровей.
— Да, — сказала она. — старый Марципор, который рубит для обители дрова и помогает делать самые тяжелые работы по саду, сегодня утром принес нам весть, что граф Британский вступит в Эбуракум еще до сумерек; и весь день город гудел, и весь день я ждала. А потом я услышала крики, и трубы, и топот конских копыт, и поняла, что ты уже в Эбуракуме и что тебе нужно будет проехать по этой улице, чтобы попасть в крепость, и я подумала: «Скоро, когда он благополучно доставит весь этот кавардак в лагерь, и сбросит свои потные доспехи, и, может быть, поест, и найдет время передохнуть, тогда он придет за мной. Сегодня вечером, или, может быть, завтра утром он придет за мной». А потом, совершенно внезапно, я поняла, что не могу ждать. Я достаточно терпеливо ждала все лето, но когда я услышала лошадей и крики: «Артос!», я поняла, что не могу больше ждать, — я словно задыхалась за этими стенами. Думаю, если бы ты проехал мимо, я заставила бы монахинь отпереть дверь и выбежала бы следом за тобой, чтобы поймать твое стремя, — она прервала сама себя. Нет, я не сделала бы этого — конечно же, не сделала бы. Я как-нибудь дождалась бы, пока ты придешь.
Мы прошли через узкий арочный проем и снова оказались во дворе. Странное чувство опасности было теперь менее настойчивым, и я начал в душе обзывать себя глупцом. Около сруба колодца я остановился и, повернувшись, взглянул на Гэнхумару. Она казалась теперь не такой чужой, словно и ее тоже покидала тень, словно в ней снова пробуждалась жизнь; и я в первый раз заметил, что она перестала заплетать косы и собрала тяжелую массу волос в пучок на затылке, на манер римских женщин; это отчасти было причиной того, что она показалась мне чужой. Теперь я готов был схватить ее в объятия и поцеловать, не обращая внимания на наблюдающие за нами глаза, но она удержала меня, упираясь обеими руками мне в грудь и умоляя со странной настойчивостью: «Нет, Артос! Пожалуйста, пожалуйста, не здесь!», и момент прошел, и нас окружили темные фигуры монахинь, и она поворачивалась от одной к другой, прощаясь с ними, а за их спинами стояла старая Бланид, сжимая в руках узелки с ее одеждой.
— Да пребудет с вами Господь, сестра Гонория, сестра Руфия… молитесь за меня… сестра Пракседес.
Но теперь было не время для долгих прощаний. Я подхватил ее на руки и понес наружу сквозь возбужденную толпу одетых в черное монашек, через трапезную, вдоль коридора и дальше по пологим ступенькам. Какая-то сестра торопливо забежала вперед, чтобы отпереть нам задвижки и засовы на двери. Бланид шлепала за нами следом, радостно причмокивая беззубым ртом. И вот так, словно силой увозя невесту, я вынес Гэнхумару на запруженную толпой улицу.
Нас встретил рев тех, кто стоял достаточно близко, чтобы видеть, что происходит, высокий радостный визг женщин, взрыв смеха и приветственные возгласы моих Товарищей. Бедуир спешился и теперь стоял, держа под уздцы Ариана и свою лошадь. Кабаль, который сидел, вздрагивая от напряжения, там, где я его оставил, вскочил и бешено завилял хвостом. Я подкинул Гэнхумару на спину Ариана, схватил у Бедуира повод, уселся в седло за ее спиной и устроил ее у сгиба своей левой руки. Бедуир подсмеивался надо мной, и его некрасивое лицо сияло и лучилось этим смехом.
— Та-та! Доблестный подвиг, старый герой! Вот будет тема для песни!
— Спой нам ее после ужина! — крикнул я и ударил каблуком в бок Ариана.
Старый жеребец рванулся вперед, Бедуир вскочил в седло, Фарик подъехал ко мне вплотную с другой стороны, громко приветствуя свою сестру, и все остальные Товарищи со звоном и топотом устремились за мной. Гэнхумара оглянулась через мое плечо на маленькую, глубоко утопленную в слепой монастырской стене дверь, и я почувствовал, как по ее телу пробежала дрожь.
Быстрое конвульсивное содрогание, которое, согласно поверьям, означает, что над твоей могилой пролетел серый гусь; и я инстинктивно прижал ее к себе.
— Что такое? Ты была несчастна там? Они, что, все-таки обращались с тобой плохо? — среди рокота голосов, стука копыт и позвякивания упряжи мы могли разговаривать так же свободно, как если бы были только вдвоем на склонах Эйлдона, где нас некому было подслушивать, кроме кроншнепов. — Потому что если это так, я…
Она покачала головой.
— Они были очень добры ко мне — и сестры, и даже мать-аббатиса, которую они все боятся. Но я чувствовала себя как в клетке. Я не могла ни дышать, ни расправить крылья… и сквозь прутья никогда не проникал свежий ветер…
— Ты всегда ненавидела клетки, не так ли, — клетки и цепи?
— Всегда. Думаю, в некотором смысле я всегда их боялась, — она рассмеялась коротким нетвердым смехом. — Когда мне было четырнадцать, человек, за которого я должна была выйти замуж, подарил мне пару коноплянок в клетке из ивовых прутьев. Нужно было повесить ее на дерево, и коноплянки пели бы тебе весь день. Я продержала их там три дня, потому что они были его подарком, а я любила его, но потом я не могла больше этого выдержать, и я открыла дверцу и выпустила их на волю.
Поворот улицы скрыл от нас обитель Святых жен, и у Гэнхумары вырвался быстрый вздох, похожий на вздох облегчения, и она снова повернулась вперед.
— Со мной войско, и люди Эбуракума рады видеть нас снова… Я пришел за своей женой, святая мать.
— А не лучше ли было сначала подняться в форт, а потом, когда приветственные крики утихнут, прийти за ней более спокойным образом?
— Гораздо лучше. Именно это я и собирался сделать, но когда мы свернули на Улицу Суконщиков и я увидел перед собой стену монастыря, я… передумал.
Она отошла в сторону от маленькой, глубоко утопленной в стене двери.
— Что ж, тогда иди и забери ее как можно скорее; я думаю, ты найдешь ее в маленьком садике, где мы выращиваем травы; она ждет тебя. И…. — в ее сухом, низком голосе снова замерцала улыбка, — я надеюсь, она даст тебе о нас достаточно хороший отчет, чтобы спасти крышу обители от вторичного знакомства с огнем, — она подошла к столу и взяла с него маленький бронзовый колокольчик. Сестра Гонория покажет тебе дорогу.
В ответ на зов колокольчика появилась монахиня — незнакомая на этот раз, с мягкими тревожными глазами и пышными боками созревшей для быка коровы — и мать-аббатиса сказала ей:
— Отведи милорда Арториуса в гербариум и пошли кого-нибудь передать Бланид, чтобы она принесла вещи своей хозяйки. Леди Гэнхумара покидает нас.
Она повернулась ко мне в последний раз.
— Мне сказали, что ты все лето охотился за саксами, загоняя их обратно в море. За это мы будем благодарить тебя и молиться за тебя вместе со всей Британией — и я думаю, что молитвы тебе понадобятся больше, чем благодарность. Не приводи Гэнхумару прощаться со мной: сестра Анчерет, наша инфирмария, сама заболела, и я очень занята, ухаживая вместо нее за несчастными больными, которые приходят к нам утром и вечером. Я уже благословила Гэнхумару.
Я поблагодарил ее и последовал за широкой черной спиной, которая неспешно проплыла вдоль вымощенного каменными плитками коридора, пересекла голый зал, в котором стояли лавки и столы на козлах, и вывела меня в узкий наружный дворик с колодцем посредине. Какая-то молоденькая монашка доставала из колодца воду, но не подняла взгляда, когда мы проходили мимо. Наверно, это был бы грех. С дальнего конца двор огораживала высокая, изогнутая, осыпающаяся стена, которая выглядела так, словно в старину могла быть частью внешней стены какого-нибудь театра; и в ней открывался сводчатый проем. Толстая монахиня высвободила одну руку из широких рукавов своего одеяния и, не поднимая глаз на мое лицо, указала в ту сторону.
— Пройди туда, и ты найдешь ее. Но прошу тебя, будь осторожен: наша кошечка всегда кормит своих котят посреди дорожки; а поскольку они все полосатые, их не так-то легко заметить, если они окажутся в тени от вишни… Я пойду скажу Бланид про одежду леди Гэнхумары. У госпожи такие красивые юбки, синие и фиолетовые, и плащ в клетку; но она носила здесь только серый…
Проходя сквозь проем в стене, я слышал за спиной постукивание ее грубых сандалий, пересекающих двор в обратном направлении.
За стеной была длинная, не правильной формы полоска сада, обнесенная со всех сторон высокими стенами и с виду не имеющая другого выхода, кроме того, через который я вошел. Место, наполненное мягкими коричневато-серыми, и зелеными, и шелковистыми мышино-коричневыми красками трав и лекарственных растений, уже пошедших в семена; место, куда уже затихающий снаружи, на улице, гвалт доходил только как рокот прибоя на далеком берегу. И в дальнем конце, повернувшись лицом к выходу, стояла Гэнхумара, неприметная и неяркая, как и сам сад, если бы не сияние ее волос.
Увидев меня, она торопливо шагнула вперед, потом остановилась и стояла совершенно неподвижно, ожидая, пока я подойду к ней. В конце концов, поскольку мои глаза видели только Гэнхумару, я все-таки чуть не наступил на полосатую кошку, но как раз вовремя заметил ее там, где тень от вишни полосами падала на дорожку в последних лучах угасающего заката, и благополучно переступил через нее и ее жадно сосущих котят.
Потом я стоял рядом с Гэнхумарой, держа в ладонях ее протянутые руки. Мне хотелось сдавить ее в объятиях, крепко прижаться губами к ее губам, но она казалась такой чужой в своем старом сером платье, чужой и очень далекой от меня, словно и сама была монахиней; и я не смог.
— Гэнхумара! Гэнхумара, с тобой все хорошо?
— Неплохо, — сказала она, потом добавила, эхом откликаясь на мои слова своим низким, звучным голосом:
— Артос! Артос, ты действительно пришел так быстро?
— Я не собирался приходить, пока не избавлюсь от своих доспехов и от добрых жителей Эбуракума. Но мне внезапно показалось, что я нужен тебе, — ты словно позвала меня, Гэнхумара.
— И поэтому ты пришел.
— И поэтому я пришел, — я держал ее за руку, увлекая ее к выходу из сада. Я не знал, почему мне казалось, что я должен увести ее отсюда как можно быстрее. Это несомненно не имело никакого отношения к суматохе на улице; скорее, это было похоже на внезапное чувство опасности. И, однако, было совершенно непонятно, что могло угрожать ей в этом тихом монастырском саду.
— Я оставил добрых жителей Эбуракума и все свое войско вопящими под дверью, как Дикая Охота. Ты правда звала меня, Гэнхумара?
Она взглянула мне в лицо серьезными дымчато-серыми глазами из-под пушистых золотисто-каштановых бровей.
— Да, — сказала она. — старый Марципор, который рубит для обители дрова и помогает делать самые тяжелые работы по саду, сегодня утром принес нам весть, что граф Британский вступит в Эбуракум еще до сумерек; и весь день город гудел, и весь день я ждала. А потом я услышала крики, и трубы, и топот конских копыт, и поняла, что ты уже в Эбуракуме и что тебе нужно будет проехать по этой улице, чтобы попасть в крепость, и я подумала: «Скоро, когда он благополучно доставит весь этот кавардак в лагерь, и сбросит свои потные доспехи, и, может быть, поест, и найдет время передохнуть, тогда он придет за мной. Сегодня вечером, или, может быть, завтра утром он придет за мной». А потом, совершенно внезапно, я поняла, что не могу ждать. Я достаточно терпеливо ждала все лето, но когда я услышала лошадей и крики: «Артос!», я поняла, что не могу больше ждать, — я словно задыхалась за этими стенами. Думаю, если бы ты проехал мимо, я заставила бы монахинь отпереть дверь и выбежала бы следом за тобой, чтобы поймать твое стремя, — она прервала сама себя. Нет, я не сделала бы этого — конечно же, не сделала бы. Я как-нибудь дождалась бы, пока ты придешь.
Мы прошли через узкий арочный проем и снова оказались во дворе. Странное чувство опасности было теперь менее настойчивым, и я начал в душе обзывать себя глупцом. Около сруба колодца я остановился и, повернувшись, взглянул на Гэнхумару. Она казалась теперь не такой чужой, словно и ее тоже покидала тень, словно в ней снова пробуждалась жизнь; и я в первый раз заметил, что она перестала заплетать косы и собрала тяжелую массу волос в пучок на затылке, на манер римских женщин; это отчасти было причиной того, что она показалась мне чужой. Теперь я готов был схватить ее в объятия и поцеловать, не обращая внимания на наблюдающие за нами глаза, но она удержала меня, упираясь обеими руками мне в грудь и умоляя со странной настойчивостью: «Нет, Артос! Пожалуйста, пожалуйста, не здесь!», и момент прошел, и нас окружили темные фигуры монахинь, и она поворачивалась от одной к другой, прощаясь с ними, а за их спинами стояла старая Бланид, сжимая в руках узелки с ее одеждой.
— Да пребудет с вами Господь, сестра Гонория, сестра Руфия… молитесь за меня… сестра Пракседес.
Но теперь было не время для долгих прощаний. Я подхватил ее на руки и понес наружу сквозь возбужденную толпу одетых в черное монашек, через трапезную, вдоль коридора и дальше по пологим ступенькам. Какая-то сестра торопливо забежала вперед, чтобы отпереть нам задвижки и засовы на двери. Бланид шлепала за нами следом, радостно причмокивая беззубым ртом. И вот так, словно силой увозя невесту, я вынес Гэнхумару на запруженную толпой улицу.
Нас встретил рев тех, кто стоял достаточно близко, чтобы видеть, что происходит, высокий радостный визг женщин, взрыв смеха и приветственные возгласы моих Товарищей. Бедуир спешился и теперь стоял, держа под уздцы Ариана и свою лошадь. Кабаль, который сидел, вздрагивая от напряжения, там, где я его оставил, вскочил и бешено завилял хвостом. Я подкинул Гэнхумару на спину Ариана, схватил у Бедуира повод, уселся в седло за ее спиной и устроил ее у сгиба своей левой руки. Бедуир подсмеивался надо мной, и его некрасивое лицо сияло и лучилось этим смехом.
— Та-та! Доблестный подвиг, старый герой! Вот будет тема для песни!
— Спой нам ее после ужина! — крикнул я и ударил каблуком в бок Ариана.
Старый жеребец рванулся вперед, Бедуир вскочил в седло, Фарик подъехал ко мне вплотную с другой стороны, громко приветствуя свою сестру, и все остальные Товарищи со звоном и топотом устремились за мной. Гэнхумара оглянулась через мое плечо на маленькую, глубоко утопленную в слепой монастырской стене дверь, и я почувствовал, как по ее телу пробежала дрожь.
Быстрое конвульсивное содрогание, которое, согласно поверьям, означает, что над твоей могилой пролетел серый гусь; и я инстинктивно прижал ее к себе.
— Что такое? Ты была несчастна там? Они, что, все-таки обращались с тобой плохо? — среди рокота голосов, стука копыт и позвякивания упряжи мы могли разговаривать так же свободно, как если бы были только вдвоем на склонах Эйлдона, где нас некому было подслушивать, кроме кроншнепов. — Потому что если это так, я…
Она покачала головой.
— Они были очень добры ко мне — и сестры, и даже мать-аббатиса, которую они все боятся. Но я чувствовала себя как в клетке. Я не могла ни дышать, ни расправить крылья… и сквозь прутья никогда не проникал свежий ветер…
— Ты всегда ненавидела клетки, не так ли, — клетки и цепи?
— Всегда. Думаю, в некотором смысле я всегда их боялась, — она рассмеялась коротким нетвердым смехом. — Когда мне было четырнадцать, человек, за которого я должна была выйти замуж, подарил мне пару коноплянок в клетке из ивовых прутьев. Нужно было повесить ее на дерево, и коноплянки пели бы тебе весь день. Я продержала их там три дня, потому что они были его подарком, а я любила его, но потом я не могла больше этого выдержать, и я открыла дверцу и выпустила их на волю.
Поворот улицы скрыл от нас обитель Святых жен, и у Гэнхумары вырвался быстрый вздох, похожий на вздох облегчения, и она снова повернулась вперед.
Глава двадцатая. Зверь и цветок
Я никогда не видел осенью столько ягод, сколько было в этом году. Каждая ветка шиповника пестрела яркими, как пламя, плодами, каждый терновый куст, если смотреть на него с небольшого расстояния, был похож цветом на засохшую кровь, а бриония и жимолость, карабкаясь по лесистым склонам, рассыпали свои алые огоньки-самоцветы среди серой дымки семян клематиса, и старая Бланид качала головой и мрачно бормотала что-то о грядущей суровой зиме. Но мне часто казалось, что угроза особо суровой зимы после обильного урожая ягод — не более чем байка, которую рассказывают друг дружке старухи; и я почти не обращал на это внимания. В Тримонтиуме мы всегда, как могли, готовились к суровой зиме, и в большинстве случаев она наступала.
На третий день после того, как мы вернулись на зимние квартиры, мне сообщили, что Друим Дху пришел в лагерь и хочет поговорить со мной. К этому времени Темные Люди с ближайших холмов во многом утратили для нас свою странность. Многие из наших парней даже забывали скрестить пальцы, если наступали на тень Темного Человечка, а Темные Люди, со своей стороны, во многом потеряли свой страх перед нами. Теперь никто не видел ничего необычного в том, что Друим Дху или кто-нибудь из его братьев приходил и садился у наших кухонных костров, даже ел, если был голоден, одалживал у нас молоток или горшок — они очень любили одалживать разные вещи, но были гораздо более щепетильными насчет их возврата, чем многие посещающие церковь христиане, — а потом исчезал так же бесшумно, как и появлялся; возможно, оставив нам в подарок только что найденные соты с диким медом или пару тайменей.
И вот теперь я увидел, что Друим Дху сидит на корточках рядом с главным оружейником в его темной, как пещера, мастерской и, слегка склонив голову набок, точно караулящий у мышиной норы пес, внимательно и заинтересованно наблюдает за тем, как тот чинит сломанные звенья кольчуги. Увидев, что я иду, он встал и пошел мне навстречу, по своему обыкновению поднося руку ко лбу в знак приветствия.
— Пусть солнце сияет на лице господина днем, а луна направляет его шаги ночью.
Я ответил на его приветствие и стал ждать того, что он пришел мне сказать. Было совершенно бесполезно пытаться торопить события с Друимом Дху или с кем-либо из его сородичей.
Приходилось ждать, пока они не были готовы, а когда они были готовы, они говорили. Он так долго наблюдал за кружащим над фортом сапсаном, что мне захотелось встряхнуть его; а потом сказал без всякого вступления:
— Пусть господин отошлет лошадей на эту зиму на юг.
Я внимательно посмотрел на него. Как раз этого я всегда старался избежать.
— Почему? — спросил я. — Раньше мы всегда оставляли их вместе с собой на зимних квартирах.
— Но не в такую зиму, какой будет эта.
— Ты считаешь, она будет суровой?
Я подумал, что если он заговорит со мной о ягодах, я отошлю его к старой Бланид, и они смогут рассказывать друг другу свои небылицы до самого ужина.
— Это будет такая зима, какой я не видел с тех пор, как едва перестал сосать материнскую грудь. Зима, похожая на белого зверя, который стремится вырвать твое сердце.
— Откуда ты знаешь?
— Мать-Земля сказала Старейшей в моем доме.
В том, как он говорил, в темных диких глазах было нечто, от чего на меня внезапно повеяло холодом. Это было совсем не то, что разговоры старой Бланид о ягодах.
— Что ты хочешь сказать? Как это Мать-Земля разговаривает со Старейшей в твоем доме?
Он пожал плечами, но его глаза ни на миг не оставили моего лица.
— Я не знаю. Я не женщина и не стар. Мать-Земля не говорит со мной, хотя я тоже ждал бы суровой зимы, если судить по изменившимся повадкам оленей и волчьего племени. Я знаю только, что когда Мать-Земля разговаривает со Старейшей, то, что она говорит — правда.
— И, значит, ты на моем месте отослал бы лошадей на юг?
— Если бы я хотел весной по-прежнему оставаться повелителем конницы. В этом году не будет оттепелей, чтобы выпускать лошадей на пастбища, и Волосатые, Волчий Народец, будут охотиться у самых ворот крепости.
— Хорошо. Я подумаю над этим. А теперь иди и найди себе что-нибудь поесть. Благодарю тебя за то, что ты принес мне предупреждение Матери-Земли.
Я действительно думал над этим, очень серьезно, весь остаток дня; а когда закончился ужин, позвал Кея, Бедуира, Фарика и остальных своих командиров и капитанов к себе. Мы развели в помятой жаровне небольшой огонь из торфа, бересты и вишневых поленьев, потому что вечера уже становились холодными, и когда все собрались вокруг него, я им сказал.
— Братья, я тут подумал, а подумав, решил, что в этом году мы изменим наш обычай и на зиму отправим лошадей на юг.
В свете алого сияния, поднимающегося над жаровней, на меня глянула дюжина изумленных лиц. Первым заговорил Кей, по привычке поигрывая синими стеклянными браслетами у себя на запястье.
— я думал, что для тебя расстаться с лошадьми — это все равно, что отрубить себе правую руку.
— почти то же самое, — подтвердил я.
Бедуир, сидевший на корточках — как обычно, с арфой на коленях — на кипе волчьих шкур, которая иногда служила мне постелью, нагнулся вперед, в круг света, превративший его лицо в медную маску.
— Тогда почему это внезапное стремление к ампутации?
— Потому что Мать-Земля сказала Старейшей в доме Друима Дху, что эта зима будет как белый зверь, что пытается вырвать людские сердца. Не будет никаких оттепелей, чтобы выпускать лошадей на пастбища, и Волчий Народец будет охотиться у ворот крепости. Так говорит Мать-Земля.
Черные брови Фарика сдвинулись к переносице.
— И ты думаешь, что слова Друима и слова Старейшей и Матери-Земли заслуживают большого доверия? — на его лице появилась несколько пренебрежительная ухмылка. — О, я не сомневаюсь в том, что они верят, что говорят правду. Так же, как и старая Бланид, когда бормочет об осенних ягодах. Они столькому верят, эти Маленькие Темные Люди, но должны ли и мы верить тоже?
— Я… думаю, да. Во всяком случае, я собираюсь действовать так, как если бы я в это верил; и если я окажусь не прав, я разрешаю вам до скончания веков смеяться надо мной и показывать на меня пальцем.
В течение недели все лошади были отправлены на юг, не считая трех или четырех выносливых горных пони, которых мы оставили на тот случай, если у нас вдруг возникнет необходимость послать гонца. Естественно, чтобы перегнать табун — половину прямо на юг, к арсеналу в Корстопитуме и дальше в Эбуракум, а половину мимо Кастра Кунетиум к Дэве — потребовалась большая часть нашей легкой конницы. с каждым отрядом я послал по полэскадрона Товарищей — так вышло, что это был эскадрон Флавиана. И поскольку ничего иного мне, по-видимому, не оставалось, я отдал приказ, чтобы люди перезимовали вместе с лошадьми, а весной привели их обратно.
Мы привезли с собой из Корстопитума остатки приготовленного на зиму провианта и, с хорошим запасом муки и солонины в длинном амбаре, принялись приводить все в порядок и готовиться к зиме, которую пообещал нам Друим Дху. Мы заново заделали трещины в стенах бараков, в тех местах, где осенние дожди размыли глину от предыдущих починок (к этому времени мы были почти такими же искусными в обращении с глиной, как ласточки, которые каждую весну лепили свои гнезда под стрехой претория); мы привезли в крепость еще торфа и дров, растопили весь жир, что у нас был, до последнего кусочка, чтобы сделать из него свечи, и наносили огромные скирды рыжевато-коричневого папоротника для постелей себе и для корма пони. Поскольку это была наша пятая зима в Трех Холмах, нам приходилось в поисках фуража и дров все больше отдаляться от крепости; к тому же мы не могли рассчитывать на помощь маленьких жилистых вьючных лошадок, которые в прошлые зимы перевозили для нас грузы. Но теперь нам не нужно было ухаживать за лошадьми и упражнять их, так что у нас все равно было больше свободного времени, чем обычно; и этой осенью мы много охотились и, пока могли, ели свежее мясо.
Естественно, я считал, что не увижу ни лошадей, ни ушедших с ними людей до самой весны, но через полмесяца Эбуракумская часть эскадрона под началом Корфила, который стал у Флавиана вторым офицером вместо Феркоса, вошла в крепость в пешем строю, проделав весь переход, как они доложили без ложной скромности, ровно за девять дней, предписанных для легионов в дни хороших дорог. А через два дня после Самхэйна и сам Флавиан, еле волоча ноги, вошел в Преторианские ворота во главе своей половины эскадрона, подгоняемый лютой снежной бурей, словно его приход был сигналом белому зверю начать свою охоту.
— Я уже думал, мы не доберемся, — сказал он, когда пришел в мои комнаты.
Я выругал его, не сходя с места.
— Ты проклятый идиот! Разве я не приказал вам всем оставаться на юге до весны — а у тебя к тому же жена и ребенок в Дэве!
Он посмотрел на меня, помаргивая в свете лампы, — снег на его плечах таял, образуя по краям темную мокрую полосу, — и устало, но отнюдь не пристыженно ухмыльнулся.
— Для подкреплений все совсем по-другому. А мы — Братство, и мы никогда не были послушными овечками. Нам не понравился этот приказ, и мы проголосовали и решили взбунтоваться.
Мать-Земля сказала правду. К середине ноября мы так глубоко погрузились в зиму, словно жили в мире, который никогда и не знал весны. Поначалу сугробы были не очень глубокими, если не считать лощин и выходящих на север ущелий, потому что первый снег стаял, а тот, что пошел потом, был мокрым — наполовину влажные хлопья, наполовину замерзший дождь, который, оставляя повсюду сырость, пронесся через крепость, подгоняемый резкими шквалами с северо-востока. Эйлдон должен был слегка защищать нас, но, думаю, не очень надежно, и ветер день за днем выл в зарослях орешника, набрасываясь, как нечто живое и враждебное, на старый форт из красного песчаника, возвышающийся над рекой.
Леса гудели и ревели, точно могучий морской прибой, разбивающийся о дикий берег; и действительно, иногда мы по несколько дней подряд жили — если судить по тому, что оставалось на виду от Эйлдона и лежащих за ним холмов, — словно на каком-то мысу высоко над бушующим морем. А потом, через месяц, бешеный ветер утих, и из тишины пришел снег и все усиливающийся холод, из-за которого рукоять меча обжигала ладонь, а источник в зарослях орешника, подарок Маленького Темного Народца, истончился и превратился в едва заметную струйку, сочащуюся под покрывалом из черного льда. А долгими ночами в северном небе плясали странные, цветные огни, которые сородичи Фарика называют «Северной Короной», а Друима — «Танцорами», более яркие, чем я когда-либо видел.
Но наши покрытые снегом поленницы и груды хвороста были широкими и длинными, рядом с дверьми в жилые помещения поднимались кладки торфяных кирпичиков, припасы были убраны под крышу, и у нас была даже повозка с грузом кислого вина в помощь вересковому пиву на те случаи, когда людям необходимо было повеселиться. И поскольку нам не нужно было беспокоиться насчет кормов (но, о Бог богов, как нам не хватало перестука копыт у коновязей и как усилилось наше одиночество, чувство оторванности от мира, когда с нами не стало лошадей!), мы считали, что переживем эту зиму без особых хлопот. Так было до кануна Середины Зимы.
Для каждого из нас эта ночь имела особое значение. Для тех, кто был христианами, еще во времена отцов наших отцов стало обычаем праздновать рождение Христа именно в эту ночь, когда старый год опускается во тьму, а из тьмы заново рождается все. Для тех, кто следовал Старой вере, это была ночь Костров Середины Зимы, когда люди зажигают как можно больше огня, чтобы его тепло помогло солнцу снова набрать силу и изгнать тьму и холод. Для тех немногих, у кого между бровями стояло маленькое красноречивое клеймо Митры, это была, как и для христиан, ночь рождества Спасителя. Для большинства из нас, полагаю, это было некое смешение всех этих вещей; и для каждого, когда кончалось поклонение богам, это была ночь для такого веселья, какое только можно было в нее вместить, и для такого количества верескового пива, какое можно было за нее выпить. В мягкие зимы, когда охота была хорошей, мы могли добыть на праздник Середины Зимы свежего мяса; но в этом году мы не охотились уже почти месяц, так что нам не дано было избавиться от тирании вываренной соленой говядины и баранины. Но всегда оставалось пиво. Каждый год я приказывал выдать людям трехдневный запас пива, чтобы возместить нехватку всего прочего. Это означало, что те в гарнизоне, кто был не таким стойким, как остальные, или кому досталось больше, чем его законная доля, были пьяны к полуночи и встречали следующий день с больной головой, налитыми кровью глазами и скверным настроением. Меня прошибает пот, когда я думаю, что могло бы случиться, если бы форт когда-либо подвергся атаке в такое время; но я знал границы своей власти над необузданными подкреплениями — они не принадлежали к Товариществу, и мой авторитет не простирался так далеко, чтобы удерживать их в трезвом состоянии в ночь Середины Зимы. Кроме того, люди, особенно в глуши, отрезанные от всего света, не могут оставаться на высоте, если им время от времени не предоставляется возможность повеселиться на полную катушку.
Но я, я страшился Середины Зимы и всегда испытывал горячую благодарность, когда она заканчивалась до следующего года и форт не сгорал дотла у нас над головами.
В этом году ночь богослужения в честь Христа была не хуже, чем все предыдущие, — до тех пор, пока один из погонщиков мулов не упился до такого состояния (как сказали потом его приятели), что начал испытывать глубокое недоверие ко всему миру, вбил себе в голову, что его каким-то образом лишили его законной доли, и, украв наполовину полный мех с пивом, отправился повеселиться сам по себе в уголок заброшенного мельничного сарая, примыкавшего сзади к главному хранилищу с припасами. Что случилось потом, никто никогда не узнает. По всей вероятности, он опрокинул ногой фонарь, который прихватил с собой, и тот, падая, раскрылся, и угасающее пламя попало на сложенный там сухой папоротник, приготовленный на корм пони, а свистящий сквозь дыры в крыше ветер довершил остальное.
Первым, кто что-либо узнал об опасности, был один из дозорных (мы всегда оставляли небольшой и относительно трезвый дозор, даже в канун Середины Зимы), который увидел дым, курящийся над прорехами в крыше мельничного сарая.
Когда он прибежал со своими новостями, я сидел в обеденном зале, где бурлило основное веселье, и Товарищи и большая часть подкреплений были там вместе со мной; но у обозной прислуги были свои бараки за старым плацем, и, без сомнения, по всему лагерю бродили маленькие кучки гуляющих, многие из которых были наполовину пьяны к этому времени. Я схватил Проспера, который продолжал, глуповато улыбаясь, смотреть в огонь, когда все остальные вокруг него, спотыкаясь и сыпля проклятиями, уже поднимались на ноги, и встряхнул его, чтобы привести в чувство.
На третий день после того, как мы вернулись на зимние квартиры, мне сообщили, что Друим Дху пришел в лагерь и хочет поговорить со мной. К этому времени Темные Люди с ближайших холмов во многом утратили для нас свою странность. Многие из наших парней даже забывали скрестить пальцы, если наступали на тень Темного Человечка, а Темные Люди, со своей стороны, во многом потеряли свой страх перед нами. Теперь никто не видел ничего необычного в том, что Друим Дху или кто-нибудь из его братьев приходил и садился у наших кухонных костров, даже ел, если был голоден, одалживал у нас молоток или горшок — они очень любили одалживать разные вещи, но были гораздо более щепетильными насчет их возврата, чем многие посещающие церковь христиане, — а потом исчезал так же бесшумно, как и появлялся; возможно, оставив нам в подарок только что найденные соты с диким медом или пару тайменей.
И вот теперь я увидел, что Друим Дху сидит на корточках рядом с главным оружейником в его темной, как пещера, мастерской и, слегка склонив голову набок, точно караулящий у мышиной норы пес, внимательно и заинтересованно наблюдает за тем, как тот чинит сломанные звенья кольчуги. Увидев, что я иду, он встал и пошел мне навстречу, по своему обыкновению поднося руку ко лбу в знак приветствия.
— Пусть солнце сияет на лице господина днем, а луна направляет его шаги ночью.
Я ответил на его приветствие и стал ждать того, что он пришел мне сказать. Было совершенно бесполезно пытаться торопить события с Друимом Дху или с кем-либо из его сородичей.
Приходилось ждать, пока они не были готовы, а когда они были готовы, они говорили. Он так долго наблюдал за кружащим над фортом сапсаном, что мне захотелось встряхнуть его; а потом сказал без всякого вступления:
— Пусть господин отошлет лошадей на эту зиму на юг.
Я внимательно посмотрел на него. Как раз этого я всегда старался избежать.
— Почему? — спросил я. — Раньше мы всегда оставляли их вместе с собой на зимних квартирах.
— Но не в такую зиму, какой будет эта.
— Ты считаешь, она будет суровой?
Я подумал, что если он заговорит со мной о ягодах, я отошлю его к старой Бланид, и они смогут рассказывать друг другу свои небылицы до самого ужина.
— Это будет такая зима, какой я не видел с тех пор, как едва перестал сосать материнскую грудь. Зима, похожая на белого зверя, который стремится вырвать твое сердце.
— Откуда ты знаешь?
— Мать-Земля сказала Старейшей в моем доме.
В том, как он говорил, в темных диких глазах было нечто, от чего на меня внезапно повеяло холодом. Это было совсем не то, что разговоры старой Бланид о ягодах.
— Что ты хочешь сказать? Как это Мать-Земля разговаривает со Старейшей в твоем доме?
Он пожал плечами, но его глаза ни на миг не оставили моего лица.
— Я не знаю. Я не женщина и не стар. Мать-Земля не говорит со мной, хотя я тоже ждал бы суровой зимы, если судить по изменившимся повадкам оленей и волчьего племени. Я знаю только, что когда Мать-Земля разговаривает со Старейшей, то, что она говорит — правда.
— И, значит, ты на моем месте отослал бы лошадей на юг?
— Если бы я хотел весной по-прежнему оставаться повелителем конницы. В этом году не будет оттепелей, чтобы выпускать лошадей на пастбища, и Волосатые, Волчий Народец, будут охотиться у самых ворот крепости.
— Хорошо. Я подумаю над этим. А теперь иди и найди себе что-нибудь поесть. Благодарю тебя за то, что ты принес мне предупреждение Матери-Земли.
Я действительно думал над этим, очень серьезно, весь остаток дня; а когда закончился ужин, позвал Кея, Бедуира, Фарика и остальных своих командиров и капитанов к себе. Мы развели в помятой жаровне небольшой огонь из торфа, бересты и вишневых поленьев, потому что вечера уже становились холодными, и когда все собрались вокруг него, я им сказал.
— Братья, я тут подумал, а подумав, решил, что в этом году мы изменим наш обычай и на зиму отправим лошадей на юг.
В свете алого сияния, поднимающегося над жаровней, на меня глянула дюжина изумленных лиц. Первым заговорил Кей, по привычке поигрывая синими стеклянными браслетами у себя на запястье.
— я думал, что для тебя расстаться с лошадьми — это все равно, что отрубить себе правую руку.
— почти то же самое, — подтвердил я.
Бедуир, сидевший на корточках — как обычно, с арфой на коленях — на кипе волчьих шкур, которая иногда служила мне постелью, нагнулся вперед, в круг света, превративший его лицо в медную маску.
— Тогда почему это внезапное стремление к ампутации?
— Потому что Мать-Земля сказала Старейшей в доме Друима Дху, что эта зима будет как белый зверь, что пытается вырвать людские сердца. Не будет никаких оттепелей, чтобы выпускать лошадей на пастбища, и Волчий Народец будет охотиться у ворот крепости. Так говорит Мать-Земля.
Черные брови Фарика сдвинулись к переносице.
— И ты думаешь, что слова Друима и слова Старейшей и Матери-Земли заслуживают большого доверия? — на его лице появилась несколько пренебрежительная ухмылка. — О, я не сомневаюсь в том, что они верят, что говорят правду. Так же, как и старая Бланид, когда бормочет об осенних ягодах. Они столькому верят, эти Маленькие Темные Люди, но должны ли и мы верить тоже?
— Я… думаю, да. Во всяком случае, я собираюсь действовать так, как если бы я в это верил; и если я окажусь не прав, я разрешаю вам до скончания веков смеяться надо мной и показывать на меня пальцем.
В течение недели все лошади были отправлены на юг, не считая трех или четырех выносливых горных пони, которых мы оставили на тот случай, если у нас вдруг возникнет необходимость послать гонца. Естественно, чтобы перегнать табун — половину прямо на юг, к арсеналу в Корстопитуме и дальше в Эбуракум, а половину мимо Кастра Кунетиум к Дэве — потребовалась большая часть нашей легкой конницы. с каждым отрядом я послал по полэскадрона Товарищей — так вышло, что это был эскадрон Флавиана. И поскольку ничего иного мне, по-видимому, не оставалось, я отдал приказ, чтобы люди перезимовали вместе с лошадьми, а весной привели их обратно.
Мы привезли с собой из Корстопитума остатки приготовленного на зиму провианта и, с хорошим запасом муки и солонины в длинном амбаре, принялись приводить все в порядок и готовиться к зиме, которую пообещал нам Друим Дху. Мы заново заделали трещины в стенах бараков, в тех местах, где осенние дожди размыли глину от предыдущих починок (к этому времени мы были почти такими же искусными в обращении с глиной, как ласточки, которые каждую весну лепили свои гнезда под стрехой претория); мы привезли в крепость еще торфа и дров, растопили весь жир, что у нас был, до последнего кусочка, чтобы сделать из него свечи, и наносили огромные скирды рыжевато-коричневого папоротника для постелей себе и для корма пони. Поскольку это была наша пятая зима в Трех Холмах, нам приходилось в поисках фуража и дров все больше отдаляться от крепости; к тому же мы не могли рассчитывать на помощь маленьких жилистых вьючных лошадок, которые в прошлые зимы перевозили для нас грузы. Но теперь нам не нужно было ухаживать за лошадьми и упражнять их, так что у нас все равно было больше свободного времени, чем обычно; и этой осенью мы много охотились и, пока могли, ели свежее мясо.
Естественно, я считал, что не увижу ни лошадей, ни ушедших с ними людей до самой весны, но через полмесяца Эбуракумская часть эскадрона под началом Корфила, который стал у Флавиана вторым офицером вместо Феркоса, вошла в крепость в пешем строю, проделав весь переход, как они доложили без ложной скромности, ровно за девять дней, предписанных для легионов в дни хороших дорог. А через два дня после Самхэйна и сам Флавиан, еле волоча ноги, вошел в Преторианские ворота во главе своей половины эскадрона, подгоняемый лютой снежной бурей, словно его приход был сигналом белому зверю начать свою охоту.
— Я уже думал, мы не доберемся, — сказал он, когда пришел в мои комнаты.
Я выругал его, не сходя с места.
— Ты проклятый идиот! Разве я не приказал вам всем оставаться на юге до весны — а у тебя к тому же жена и ребенок в Дэве!
Он посмотрел на меня, помаргивая в свете лампы, — снег на его плечах таял, образуя по краям темную мокрую полосу, — и устало, но отнюдь не пристыженно ухмыльнулся.
— Для подкреплений все совсем по-другому. А мы — Братство, и мы никогда не были послушными овечками. Нам не понравился этот приказ, и мы проголосовали и решили взбунтоваться.
Мать-Земля сказала правду. К середине ноября мы так глубоко погрузились в зиму, словно жили в мире, который никогда и не знал весны. Поначалу сугробы были не очень глубокими, если не считать лощин и выходящих на север ущелий, потому что первый снег стаял, а тот, что пошел потом, был мокрым — наполовину влажные хлопья, наполовину замерзший дождь, который, оставляя повсюду сырость, пронесся через крепость, подгоняемый резкими шквалами с северо-востока. Эйлдон должен был слегка защищать нас, но, думаю, не очень надежно, и ветер день за днем выл в зарослях орешника, набрасываясь, как нечто живое и враждебное, на старый форт из красного песчаника, возвышающийся над рекой.
Леса гудели и ревели, точно могучий морской прибой, разбивающийся о дикий берег; и действительно, иногда мы по несколько дней подряд жили — если судить по тому, что оставалось на виду от Эйлдона и лежащих за ним холмов, — словно на каком-то мысу высоко над бушующим морем. А потом, через месяц, бешеный ветер утих, и из тишины пришел снег и все усиливающийся холод, из-за которого рукоять меча обжигала ладонь, а источник в зарослях орешника, подарок Маленького Темного Народца, истончился и превратился в едва заметную струйку, сочащуюся под покрывалом из черного льда. А долгими ночами в северном небе плясали странные, цветные огни, которые сородичи Фарика называют «Северной Короной», а Друима — «Танцорами», более яркие, чем я когда-либо видел.
Но наши покрытые снегом поленницы и груды хвороста были широкими и длинными, рядом с дверьми в жилые помещения поднимались кладки торфяных кирпичиков, припасы были убраны под крышу, и у нас была даже повозка с грузом кислого вина в помощь вересковому пиву на те случаи, когда людям необходимо было повеселиться. И поскольку нам не нужно было беспокоиться насчет кормов (но, о Бог богов, как нам не хватало перестука копыт у коновязей и как усилилось наше одиночество, чувство оторванности от мира, когда с нами не стало лошадей!), мы считали, что переживем эту зиму без особых хлопот. Так было до кануна Середины Зимы.
Для каждого из нас эта ночь имела особое значение. Для тех, кто был христианами, еще во времена отцов наших отцов стало обычаем праздновать рождение Христа именно в эту ночь, когда старый год опускается во тьму, а из тьмы заново рождается все. Для тех, кто следовал Старой вере, это была ночь Костров Середины Зимы, когда люди зажигают как можно больше огня, чтобы его тепло помогло солнцу снова набрать силу и изгнать тьму и холод. Для тех немногих, у кого между бровями стояло маленькое красноречивое клеймо Митры, это была, как и для христиан, ночь рождества Спасителя. Для большинства из нас, полагаю, это было некое смешение всех этих вещей; и для каждого, когда кончалось поклонение богам, это была ночь для такого веселья, какое только можно было в нее вместить, и для такого количества верескового пива, какое можно было за нее выпить. В мягкие зимы, когда охота была хорошей, мы могли добыть на праздник Середины Зимы свежего мяса; но в этом году мы не охотились уже почти месяц, так что нам не дано было избавиться от тирании вываренной соленой говядины и баранины. Но всегда оставалось пиво. Каждый год я приказывал выдать людям трехдневный запас пива, чтобы возместить нехватку всего прочего. Это означало, что те в гарнизоне, кто был не таким стойким, как остальные, или кому досталось больше, чем его законная доля, были пьяны к полуночи и встречали следующий день с больной головой, налитыми кровью глазами и скверным настроением. Меня прошибает пот, когда я думаю, что могло бы случиться, если бы форт когда-либо подвергся атаке в такое время; но я знал границы своей власти над необузданными подкреплениями — они не принадлежали к Товариществу, и мой авторитет не простирался так далеко, чтобы удерживать их в трезвом состоянии в ночь Середины Зимы. Кроме того, люди, особенно в глуши, отрезанные от всего света, не могут оставаться на высоте, если им время от времени не предоставляется возможность повеселиться на полную катушку.
Но я, я страшился Середины Зимы и всегда испытывал горячую благодарность, когда она заканчивалась до следующего года и форт не сгорал дотла у нас над головами.
В этом году ночь богослужения в честь Христа была не хуже, чем все предыдущие, — до тех пор, пока один из погонщиков мулов не упился до такого состояния (как сказали потом его приятели), что начал испытывать глубокое недоверие ко всему миру, вбил себе в голову, что его каким-то образом лишили его законной доли, и, украв наполовину полный мех с пивом, отправился повеселиться сам по себе в уголок заброшенного мельничного сарая, примыкавшего сзади к главному хранилищу с припасами. Что случилось потом, никто никогда не узнает. По всей вероятности, он опрокинул ногой фонарь, который прихватил с собой, и тот, падая, раскрылся, и угасающее пламя попало на сложенный там сухой папоротник, приготовленный на корм пони, а свистящий сквозь дыры в крыше ветер довершил остальное.
Первым, кто что-либо узнал об опасности, был один из дозорных (мы всегда оставляли небольшой и относительно трезвый дозор, даже в канун Середины Зимы), который увидел дым, курящийся над прорехами в крыше мельничного сарая.
Когда он прибежал со своими новостями, я сидел в обеденном зале, где бурлило основное веселье, и Товарищи и большая часть подкреплений были там вместе со мной; но у обозной прислуги были свои бараки за старым плацем, и, без сомнения, по всему лагерю бродили маленькие кучки гуляющих, многие из которых были наполовину пьяны к этому времени. Я схватил Проспера, который продолжал, глуповато улыбаясь, смотреть в огонь, когда все остальные вокруг него, спотыкаясь и сыпля проклятиями, уже поднимались на ноги, и встряхнул его, чтобы привести в чувство.