Он увлекал свой эскадрон за собой вдоль длинной линии вкопанных в землю столбиков, проводя его между ними туда-сюда, как челнок сквозь основу; его второй офицер скакал за ним следом с эскадронным вымпелом, развевающимся на древке копья, как шафрановое и переливчато-синее пламя; и я в тревоге наблюдал за ними, беспокоясь, все ли у него в порядке; гадая, не слишком ли сильно давит на его увечную руку — несмотря на перекинутую через плечо повязку — тяжелый щит из черной бычьей кожи; выискивая малейшие признаки того, что ему тяжело справляться с огромным, серым с подпалинами жеребцом. Но Бедуир всегда обладал присущим певцам умением управлять лошадью при помощи колен, и сейчас это здорово его выручало. В своем беспокойстве увидеть, как у него обстоят дела, я подал Сигнуса на несколько шагов вперед, мимо купы голых ив, слегка заслоняющих от меня поле, и когда снова придержал его, то заметил небольшую группу молодых парней, все еще частично закрытую от меня ветками; их участие в сегодняшнем действии было на данный момент закончено и они стояли, разговаривая между собой и наблюдая за теми, кто был на поле. Ближайшим ко мне стоял Медрот; его волосы — он успел снять свой округлый шлем — сияли в холодном свете дня бледно-мышиным цветом, и он манерно поигрывал своими латными перчатками, как нервная лошадь перебирает зубами трендель. Парни с праздным видом разглядывали всадников и перебрасывались быстрыми легкими обрывками фраз, перемежающимися смехом; а я сидел на своем старом Сигнусе немного позади них и наблюдал за ними, спрашивая себя, только ли это плод моего воображения, что они казались сделанными из совсем другого теста, чем те люди, которые были молоды вместе со мной; только ли в том дело, что старому псу всегда чудится, будто молодой никогда не станет таким, какими были его собственные товарищи по своре. Эти парни были выносливыми и крепкими в плечах, как и мы когда-то; на них были блестящие серые кольчуги, похожие на лососевую шкуру, в то время как мы шли в бой в старых туниках из вываренной кожи, и все же каким-то неуловимым образом они, казалось, съежились, утратили что-то, что было у нас. И впрямь, эти парни — все из эскадрона Медрота — с виду словно и вовсе не принадлежали к Товарищам…
   «Это и должно быть так, — сказал я сам себе. — Жизнь сейчас не такая, как та, что мы знали двадцать лет назад, и Товарищество должно было измениться вместе со всем остальным».
   Это было правдой, и, однако, я, глядя на широкие молодые спины этих парней, которых, я чувствовал, я почти не знал, внезапно ощутил, что былая сила единства начала уходить из нашего Товарищества, оставляя его немного размытым по краям. И что-то в моей груди, под моими собственными доспехами, отозвалось легкой болью при мысли о старом сплоченном братстве.
   Занятый своими мыслями, я воспринимал их голоса только как звук, пока кто-то из них не упомянул имя Бедуира; и, словно между нами открылась дверь, я начал понимать смысл их слов:
   — А он крепкий мужик, этот старый сатир. Мой Бог!
   Эскадрон он водит по-прежнему как юноша.
   А другой полусердито, полувосхищенно отозвался:
   — Если я в таком возрасте и с одной рукой смогу действовать так же хорошо, мне не на что будет жаловаться… Да и выглядит он недурно — на лошади и на таком расстоянии, когда не видно его лица.
   Медрот рассмеялся — ломкий, похожий на ржание смешок; безотрадный звук — и махнул перчатками, которые теребил в руках, в сторону Гэнхумары, стоящей неподалеку от нас с откинутым на плечи капюшоном горностаевого плаща в сопровождении маленькой пухлой Телери и небольшой группы других женщин.
   — Думаю, ты не единственный, кто придерживается такого мнения, хотя я сомневаюсь, чтобы его лицо чем-то не понравилось ей и на близком расстоянии — да и все остальное в нем, если уж на то пошло. Посмотри, как наша царственная дама сейчас за ним наблюдает.
   Кто-то третий из группы сказал — как мне показалось, с некоторой долей неловкости:
   — В конце концов она не единственная, кто наблюдает за капитаном цезаря.
   Голос Медрота был мягким, почти напевным:
   — Капитаном цезаря? Капитаном королевы будет вернее, дитя мое.
   И они все рассмеялись.
   И несмотря на пронзивший меня укол гнева, я, слушая их, чуть было тоже не рассмеялся; эти зеленые юнцы, ничего не знающие об узах, которыми могут связать людей десять или двадцать лет жизни. Ну, конечно, она наблюдает за ним, так же как и я наблюдаю за ним; ведь это он в первый раз испытывает свою руку в полном боевом снаряжении.
   Один из приятелей Медрота, все еще смеясь, оглянулся вокруг и увидел меня. Смех медленно стек с его лица, и он что-то пробормотал остальным и быстро пнул Медрота в щиколотку.
   Тот для приличия вздрогнул, но мне сдается, что все это время он знал, что я рядом. Он оглянулся через плечо, и его глаза встретили мои холодным, пристальным, враждебным взглядом, никак не взглядом человека, чьи слова были услышаны не тем, кем надо; по сути, эти глаза выражали некое странное удовлетворение.
   Потом он вскинул руку в едва обозначенном салюте и отошел в сторону, и все остальные, несколько неуверенно, потянулись следом. Мы с ним давно уже бросили делать вид, что между нами есть что-то такое, что должно было быть между отцом и сыном.
   Мне казалось, что я выбросил все это из головы как не более чем случайный булавочный укол, нанесенный моим сыном в мгновенном припадке пустой злобы (как будто Медрот когда-то что-то делал случайно!), и однако, немного погодя, после того как мы разбили все Товарищество на две половины — Бедуир во главе синего эскадрона, я во главе красного — и с грохотом ринулись навстречу друг другу с разных концов скакового поля, случилось нечто странное, потому что когда обе линии сошлись вместе и я увидел, как командир на высоком чалом жеребце несется в мою сторону, у меня потемнело в глазах, и на один странный, проклятый миг я увидел лицо своего врага. Я даже сделал первое движение, которое должно было заставить Сигнуса принять в сторону и вместо того, чтобы пройти между чалым и соседней лошадью, врезаться в Бедуирова жеребца со всего размаха. Не знаю, почему; это никоим образом не входило в план конного боя; полагаю, меня вел какой-то слепой, зловещий инстинкт, толкающий меня убивать, и не с расстояния, на которое отдаляет оружие, а своими руками… Все это ушло почти в тот же миг, что и нахлынуло — не более чем кратчайшая вспышка тьмы — и я увидел лицо Бедуира, не правильное, уродливое, знакомое мне, как удар моего собственного сердца, смеющееся, но с чем-то вроде удивления в глубине расширенных глаз; и дернул Сигнуса обратно на прежнюю линию движения, так что мы с Бедуиром разминулись, едва не задев друг друга коленями, и тяжело поскакали дальше к своим концам поля.


Глава тридцать третья. «Меж твоих грудей было тепло, Лалага»


   Несколько дней спустя Бедуир попросил отпуск, чтобы ненадолго съездить в Коэд Гуин, и в первый раз в жизни какая-то часть меня была рада, что он уезжает. Нет, не рада, но испытывала непонятное облегчение от его отъезда, и это имело некое отношение к тому странному недоброму мгновению во время последней атаки; хотя я не знал, какое именно, потому что поостерегся слишком углубляться в этот вопрос.
   Зима близилась к концу, а я, по-прежнему глубоко погруженный в непривычные королевские заботы, почти не замечал, что вечера становятся долгими и светлыми, а все еще голые леса наполняются чистым удивленным щебетом и трелями малиновок, пеночек и дроздов, заново опробующих песни, которые они забыли за целый год. А потом внезапно бледное обещание весны исполнилось и пронеслось по лесам и вересковым пустошам, как зеленый Солас Сид, Колдовской Огонь, и в дебрях старого дворцового сада отвернулись от ветра хрупкие белые звездочки анемонов. И когда я, взяв с собой три эскадрона Товарищей, выехал, чтобы взглянуть на укрепления, расположенные у верховий Сабрины, где до сих пор еще приходилось считаться с атаками скоттов, Бедуир еще не вернулся, и Овэйн принял командование его эскадроном.
   Прошло примерно полмесяца, прежде чем мы развернули лошадей в сторону дома.
   В последний день обратного пути мы подъехали к полуразвалившейся вилле на сорвиодунумской дороге перед самыми сумерками, и в обычных обстоятельствах я приказал бы разбить лагерь здесь и проделал бы оставшиеся семь или восемь миль утром; но внезапно, в тот самый момент, когда я придержал коня у заросших крапивой ворот скотного двора, куда мы часто ставили на ночь лошадей, меня охватило безумное нетерпение оказаться дома, которое отчасти было обычным желанием усталого человека увидеть свет лампы, сияющий из его собственной двери, и свою жену с рассыпанными по подушке волосами, отчасти ощущением отчаянной, настоятельной необходимости, чего-то неладного — ощущением, которое нахлынуло на меня явственно и безошибочно, точно птичий зов с вечернего неба. Это был великолепный вечер, один из тех, когда последние сияющие сумерки задерживаются гораздо дольше своего обычного времени; позже должна была выглянуть половинка старой луны, и рослый гнедой жеребчик подо мной казался достаточно свежим, как и остальные лошади.
   Я крикнул своим парням:
   — Что скажете, братья? Скоро взойдет луна. Если мы дадим лошадям попастись и снова отправимся в путь после того, как поедим сами, то сможем добраться до Венты к полуночи. Ну что, давайте поспешим и удивим наших жен?
   Мы расседлали лошадей, напоили их и выпустили попастись и покататься по траве, пока сами перекусывали черствым овсяным хлебом и высушенными сычугами и немного разминали затекшие в седле ноги. И все это время меня снедало то безумное нетерпение, толкавшее меня вперед и все больше и больше смешивавшееся с беспричинным страхом; тень, которую нечему было отбрасывать. Мне показалось, что прошло невыносимо долгое время, прежде чем я смог, не нарушая приличий, отдать приказ снова садиться по седлам.
   Луна была уже высоко, когда мы, преодолев последний прямой участок дороги, проходящий между могилами и тополями, подъехали к западным воротам Венты. Надвратные башни выделялись на фоне мерцающего неба, черные, как утесы. Но цокот копыт наших лошадей предупредил дозорных о нашем приближении, и в смотровом окне над воротами замелькали слабые желтые отсветы фонаря, послышались голоса, отдающие приказы, и тяжелые створки ворот начали со скрипом отворяться, так что мне не пришлось кричать, чтобы нас впустили. И мы шумно въехали на широкую главную мостовую Венты, и выбеленные луной улицы между темными стенами домов могли бы быть улицами какого-нибудь заброшенного города, если судить по имеющимся на них признаком жизни; только полудикая кошка с глазами, похожими на две зеленые искры ненависти, повернулась и зашипела на нас, прежде чем прыснуть в темноту; и то тут, то там с темной стороны дороги мелькала, точно разряженный ночной мотылек, какая-то женщина; и один раз заблудившийся гуляка, допоздна просидевший где-нибудь в винной лавке и теперь неуверенно пробирающийся домой, крикнул что-то насчет людей, которым обязательно нужно разъезжать по городу, гомоня, как Дикая Охота, и будить остальных, мирно спящих в своих постелях, а потом направился дальше, распевая скорбно, но с удивительной задушевностью:
   "Ветер холодный дует сегодня, Черный дождь леденит, На склоне пустынном так спать бесприютно, Меч рядом, сломан, лежит…
   Меж твоих грудей было тепло, Лалага."
   С тех пор я ненавижу эту песню.
   Мы спешились на широком дворе перед дворцом. Конюхи и их помощники — чьи глаза были все еще, словно пылью веков, запорошены сном — прибежавшие с фонарями, чтобы позаботиться о лошадях, увели их прочь, а Товарищи, топая и лязгая доспехами, разбрелись по своим комнатам. У меня создалось впечатление, что Кей хотел пойти вместе со мной, словно думал, что может зачем-то мне понадобиться; если это так, я, должно быть, избавился от него где-то по дороге, потому что когда я шел в сторону Королевина двора, я был один, если не считать моего оруженосца. Но все события той ночи туманны и темны в моей памяти.
   Я прошел мимо одного из своих парней, несущего стражу у входа во двор, и несколько мгновений спустя (мы никогда не запирали дверь) стоял в атриуме. Здесь было темно, если не считать нескольких алых угольков, все еще догорающих в жаровне, и Маргарита, когда она вскочила со своей подстилки и с обычным для нее сдержанным восторгом подошла ко мне поздороваться, была зачарованным существом, зардевшимся до того розового оттенка, каким переливается перламутровая раковина. «Не может быть, чтобы что-то было уж очень не в порядке, — подумал я, — когда в доме все мирно спят и Маргарита лежит на своем привычном месте», — и начал на все лады обзывать себя глупцом. Поскольку будить слуг не имело смысла, я приказал Риаде зажечь пару свечей и принести немного вина, и пока он ощупью отыскивал подсвечники и прутиком зажигал свечи от последних тлеющих угольков, я сбросил с себя плащ и стоял, грея руки над слабым теплом жаровни, потому что чувствовал озноб, хотя ночь не была холодной.
   Оживленно перескакивая от одной свечи к другой, вспыхнул свет, и знакомая комната, потеплев, выступила из темноты, и Маргарита при таком освещении была не более зачарованной, чем любая другая белая собака. Риада отправился выполнять вторую часть моих приказаний, а я оглянулся по сторонам, как оглядывался столько раз, возвращаясь домой, и увидел раскрашенного в цвета зимородка святого на стене над большим бельевым сундуком из оливкового дерева и следы присутствия Гэнхумары, которые делали эту большую прокопченную комнату, так давно пустовавшую, моим домом. Все и впрямь было так, словно Гэнхумара только что вышла отсюда, потому что в небольшом красном самосском кубке, стоящем на столе и наполовину налитом водой, все еще плавало несколько холодных белых анемонов, а рядом лежали ее ножницы, нитки и сплетенная из зеленого тростника косичка, словно она делала гирлянду или праздничный венок.
   И внезапно, пока я смотрел на эти свидетельства ее занятий, мне показалось странным, что она не проснулась и не спустилась ко мне. Мы не так уж сильно шумели, когда въезжали во двор, но у нее был очень легкий сон — легкий, как перышко, — и прежде не было случая, чтобы я вернулся домой, пусть даже в такой поздний час, как сегодня, а она не проснулась. Внезапно предчувствие несчастья, которое при виде вещей, лежащих на своих местах, ненадолго улеглось, всколыхнулось во мне снова, и я повернулся прочь от жаровни и взбежал вверх по узкой лестнице.
   Комната была залита белым светом луны, как в ту ночь, когда умерла девочка, но весна была пока слишком ранней для песни соловья. И вокруг была холодная анонимность пустоты, так что я понял, что Гэнхумары здесь нет, еще до того, как увидел гладкое, несмятое покрывало на постели, — лишь сбоку было едва заметное углубление, словно она сидела там какое-то время.
   Я долго стоял, тоже погруженный в раздумья, пока в меня просачивалась холодная пустота этой комнаты. «Меж твоих грудей было тепло, Лалага»; старая песня бессмысленно и бесконечно крутилась у меня в голове, словно пыталась вырваться. Мне тоже хотелось каким-то образом вырваться, но я не знал, откуда. Я вышел из комнаты и снова спустился вниз.
   Риада уже вернулся с вином, налитым в мой большой серебряный кубок с ручками в виде козлиных голов, и еще появилась пара моргающих спросонья служанок в наспех наброшенных одеждах. Я повернулся к Састикке, той, что заняла место старой Бланид, и спросил:
   — Где госпожа королева?
   Она смотрела на меня с разинутым ртом, вряд ли окончательно проснувшись.
   — Э-э, господин, мы не ожидали тебя этой ночью, а иначе мы оказали бы тебе лучший прием.
   — Королева, — повторил я. Где королева?
   — Хозяйка не могла заснуть, она сказала, что луна слишком яркая. Она вышла погулять в саду и приказала нам не дожидаться ее.
   Я почувствовал некоторое облегчение. В саду, который простирался за широко раскинувшимся лабиринтом дворца, она вполне могла не услышать, что мы вернулись. На какое-то мгновение у меня появилась мысль пойти к ней и посмотреть на нее в короне из подснежников, которую она сделала для себя по какой-то прихоти; но если она вышла погулять ночью по саду, то, вероятно, ей хотелось побыть одной. Я мог подождать — по крайней мере некоторое время.
   Поэтому я отослал служанок обратно в постель и, когда они ушли, взял у Риады кубок и сделал несколько глотков. И при этом заметил, как взгляд моего оруженосца переместился за мою спину, к двери, которая выходила на галерею и которую он оставил открытой, когда принес вино; увидел, как он слегка напрягся и его густые рыжеватые брови сдвинулись к переносице.
   Я резко обернулся, и там, в дверях, за которыми бледно сиял лунный свет, стоял Медрот. Я не слышал, как он подошел, потому что его шаги были почти бесшумными — та же легкая, крадущаяся походка, что я иногда замечал у горбунов. Но он стоял там, и казалось, что, подобно своей матери, он мог стоять там и ждать уже целую жизнь или около того. Его глаза поблескивали искорками холодного голубого огня, исходящего словно бы не от свечей, выделяясь на лице, которое могло бы быть просто белой маской, если бы вокруг рта не подергивались мускулы. Я не мог разглядеть, что скрывается за этой маской. Но что бы это ни было, я знал, что оно угрожает всему моему миру.
   Он сказал — и каким-то странным образом его голос, как и его лицо, производил впечатление скрытого под маской:
   — Артос, отец мой, слава Богу, что ты вернулся. Ты здесь очень нужен.
   — Зачем? — спросил я.
   — Неужели у нас с тобой так много доверия друг к другу, что ты не усомнишься в моих словах? Иди скорей, и ты все узнаешь сам!
   — Если ты не скажешь, я не пойду, — предупредил я.
   Он продолжал стоять, глядя на меня, неподвижный как никогда; и я мог бы поклясться, что там, под этой маской, что бы там ни скрывалось еще, было какое-то подобие непроизвольного горя. Я бы даже сказал, что тогда он искренне верил в собственное горе, потому что, если не считать ненависти, он был настолько пуст, что мог испытывать те чувства, которые его устраивали.
   — Даже ради моей мачехи? — спросил он.
   На какое-то мгновение в атриуме воцарилась абсолютная тишина, и этот единственный страх, что уже жил во мне, начал сгущаться, как холодный туман.
   — Хорошо, — сказал я наконец и поставил наполовину опустошенный кубок.
   Юный Риада пронзительно выкрикнул:
   — Сир… милорд Артос, не ходи.
   И его голос сломался от беспокойства.
   Я ощупью дотянулся до мальчишки и слегка встряхнул его, по-прежнему неотрывно глядя в прикованные ко мне глаза Медрота.
   — Я вернусь.
   Я вышел во двор словно в каком-то холодном кошмаре, еще более ужасном из-за того, что это был не страх перед чем-то известным, но страх, существующий сам по себе. Медрот отступил в сторону, чтобы дать мне пройти, а потом своей легкой крадущейся походкой пристроился сбоку.
   — Через сад, так быстрее всего, — сказал он. Я не спросил, куда; я знал, что с одинаковым успехом могу просить ответа у идущего рядом человека и у зимнего дождя. В некоторых отношениях он был сильнее меня. Мы прошли сквозь мягкую, пушистую темноту низкого арочного проема в крыло, где размещались кладовые, и, срезав угол заросшего сада, оказались в лабиринте дворов и полуразрушенных строений с дальней стороны дворца. Это была самая старая его часть, датирующаяся первыми днями Рима-в-Британии и использующаяся в наши дни только под кладовые и тому подобное. Настоящие соты дворов и комнат, соединенных между собой, черных и белых в свете луны, лишенных признаков жизни, как, казалось, был их лишен лежащий снаружи город. И только в одном месте у далекой луны был соперник — размытое, дымное золотистое пятно высоко на стыке двух стен, где одинокий факел проливал немного света в переулок, который вел короткой дорогой к конюшням. Проходя мимо, Медрот поднял руку и вынул факел из его железной скобы, и когда мы двинулись дальше, тени закружились и легко заплясали перед нами и сгустились за нашей спиной.
   У калитки в стене я почувствовал на своей руке ладонь Медрота, который безмолвно подталкивал меня внутрь, а потом мы оказались в узком дворе в самом сердце старого дворца. Я хорошо знал это место — хотя редко бывал здесь за последние тридцать лет — потому что в детстве держал здесь свою свору беспородных собачонок. Середину двора занимал колодец, вода в котором была — по крайней мере, была раньше — вкусной и сладкой, а над срубом склонялась дикая груша. Когда я впервые попал сюда, она была молоденьким деревцем, выросшим из упущенного птицей семечка; теперь она была мертва, черная и голая в свете луны; ее красота стала призрачной, и только на одной живой ветке несколько белых цветков еще расправляли хрупкие лепестки в последней попытке дотянуться до весны.
   Медрот, высоко подняв факел, шагнул вперед, и тень цветущей ветки скользнула по фасаду противоположной постройки, а испытующий свет выхватил из темноты фигуру человека, стоящего с обнаженным мечом перед аркой входа, и другие фигуры, таящиеся в темных углах; и каждый раз он натыкался на этот блеск обнаженного оружия.
   Я помню, что перед тем, как эта сцена ожила, я на какую-то долю мгновения спросил себя, уж не попал ли я в ловушку, чтобы умереть, как умер мой дед Константин; и моя рука метнулась к рукояти меча. Но потом, когда они шагнули вперед, в круг света, я увидел, что это были четверо или пятеро мальчиков из нового поколения, которое, как я чувствовал, я почти не знал. Теперь они, явно действуя по приказу Медрота, собрались вокруг двери кладовой, а сам Медрот церемонно отступил назад, чтобы я мог пройти первым. Я остановился перед арочным проемом и оглянулся на своего сына, еще раз пытаясь заглянуть под его маску.
   — Какое отношение к этому месту имеет Гэнхумара, Медрот?
   К чему все эти неприглядные тайны?
   — Пусть мой отец простит меня, — ответил он. — У меня не было другого выхода.
   И коротким жестом указал мне на дверь и на крутую винтовую лестницу, нижние ступеньки которой неясно вырисовывались в дрожащем свете факела.
   Я вошел и начал подниматься, и моя гигантская тень безжалостно поднималась впереди меня, отбрасываемая факелом, который Медрот нес за самой моей спиной. На середине лестницы, там, где она поворачивала и золотистый свет убегал вверх, в темноту, мой сын проскользнул мимо меня и, остановившись перед небольшой, глубоко утопленной в стене дверью, коротко и решительно дернул за ручку, проверяя засов. Потом, когда дверь не открылась, он выхватил кинжал и ударил его рукоятью по пыльным доскам. В замкнутом пространстве лестничного колодца этот звук, казалось, бил по ушам, и проснувшееся эхо заметалось во все стороны, как вспугнутые летучие мыши; но больше ничто не ответило Медроту на его стук, и мгновение спустя он начал колотить в дверь снова, выкрикивая странным, визгливым, точно у впавшей в истерику женщины, голосом:
   — Откройте! Именем цезаря, откройте, или мы высадим дверь!
   И я почувствовал, что все остальные теснятся за моей спиной, нетерпеливые, словно гончие, ожидающие, когда добыча выскочит из своего укрытия. И внезапно я понял, что важнее всего на свете для меня было не знать, что скрывается за этой дверью.
   Я схватил его руку с кинжалом за запястье и силой отогнул ее вниз.
   — Нет! Либо скажи мне, что означают все эти дурацкие выходки, либо покончим с этим!
   Но в тот же самый миг человек, который стоял на ступеньке за моей спиной, вытянул руку вперед и подобрал что-то, что лежало, точно снежинка, на пороге перед дверью; и когда он со слабым озадаченным смешком поднес это к свету факела, я увидел лесной анемон, один хрупкий, белый, уже начинающий увядать цветок. И я понял, что для меня не может быть спасения от того, что скрывается за этой маленькой, глубоко утопленной дверью.
   Мы услышали легкий скрежет поворачивающегося в замке ключа, дверь распахнулась изнутри, и более мягкий свет масляной лампы хлынул на лестницу, чтобы смешаться с резким неровным светом факела; и на пороге, обнаженный под торопливо накинутым плащом и с поднятым мечом в руке, встал Бедуир.
   На мгновение наступила тишина, настолько насыщенная, что от нее заложило уши, и в ее центре — затишье в центре бури — стояли лицом к лицу я и Бедуир. Думаю, он не замечал, что здесь есть кто-то еще, — только я и Гэнхумара, прижавшаяся к стене у него за спиной.
   — Я не знал, что ты вернулся в Венту, — услышал я в тишине свой собственный голос, — но, похоже, у тебя были на то свои причины.
   Потом я набросился на толпящихся на лестнице парней. Никто из них не был особенно настроен против меня; они были против королевы и капитана цезаря, потому что их научил этому Медрот.
   Один Медрот знал, что удар был нацелен в меня и только случайно повлек за собой погибель этих двоих.
   — Сегодня ночью вы уже сделали все, что могли, а теперь убирайтесь прочь! — крикнул я им, и их лица уставились на меня, удивленные, рассерженные, возмущенные, из мрака лестничного колодца. — Убирайтесь, — повторил я более спокойным голосом, — назад в свою конуру… а что касается тебя, Медрот… ты тоже достаточно потрудился сегодня ночью, и как нельзя более благородно! Я бы сказал, что среди всего Маленького Темного народца днем с огнем не сыщешь более пронырливого соглядатая, чем проявил себя ты, но я всегда считал Маленьких Темных Людей своими друзьями, и я не хотел бы оскорблять их сейчас.