Дед Евдоким терпеливо ждал, сидя неестественно прямо и положив широкие, будто расплющенные бесконечной работой, пальцы на заплаты, прикрывавшие колени.
   — Здесь, в лесу, нас пока очень мало: всего пять человек. Но значит ли из этого, что нам только и остается таиться в глухомани? Отнюдь не обязательно. Попробуем доказать… Я сказал, что нас пятеро. То чистейшая правда и в то же время — самая неприкрытая ложь. Действительно, разве мало по окрестным деревням людей, которые только и ждут нашего сигнала? Их не счесть. Вот и выходит, что наша сила исчисляется по формуле, одна половина которой читается как пять плюс икс. Заметим, что «икс» во много раз больше, чем известное нам число «пять». Так какова же будет сумма, если… Я, кажется, заумно говорю? — спохватился Василий Иванович и взглянул на деда Евдокима смущенно и виновато.
   Тот поспешил успокоить:
   — Иксов я, конечно, не понимаю, можно сказать, не признаю вовсе, но коли ты так силу нашу общую, народную, величаешь — твоя правда, бог тому свидетель.
   — И как вывод из сказанного — наша первейшая сегодняшняя задача: прощупать, кто и чем дышит, исподволь сколачивать надежных людей вокруг себя. Короче говоря, так действовать, чтобы днем и ночью дрожали немцы от страха! — Василий Иванович устал от непривычно длинной речи, даже прикрыл глаза на мгновение; ранение еще чувствовалось.
   — В лучшем виде будет исполнено, Василь Ваныч, и прощупаем, и к берегу причалим кого следует… А как насчет приказа коменданта? Гнать скот в Степанково или как?
   — Гони… Завтра же, когда темнеть вот-вот начнет.
   — Воля ваша… Только, ей-богу, лучше прирезать и волкам бросить весь этот скот, чем немцу отдавать!
   — А мы и не отдадим, — усмехнулся Василий Иванович. — Себе заберем, запас на зиму начнем создавать. А заодно и немцам аукнем: дескать, мы здесь, не ждите покоя!
   Виктор, во время всей беседы стоявший рядом, не выдержал и предложил:
   — В сопровождающие тот скот назначим Нюську. Пусть немцы погладят ее плетками, когда в Степанково без коров и овец явится.
   Плывут над землей низкие черные тучи. Кружась, слетают с приунывших берез пожелтевшие листья и неслышно ложатся на промокшую, озябшую землю.
   — Витька-лейтенант предлагает отстегать Нюську немецкими руками. Что и говорить, заслужила она кару, заслужила… Но сейчас деду Евдокиму жаль непутевую Нюську. Вот и смотрит он на черные тучи, вот и следит глазами за падающими листьями.
   — С нее мы сами спросить вправе, — спокойно сказал Василий Иванович, но дед Евдоким заметил, каким осуждающим был его взгляд, мельком брошенный на Витьку-лейтенанта. — Тот солдат, Афоня, с кем живет?
   — С Грунькой, — подсказал дед Евдоким.
   — Вот они пусть и гонят скот. Будем считать это задание их последней проверкой… А ты, Виктор, после того как дед Евдоким отдаст им соответствующее приказание, зайди к ним домой и кратко объясни, что к чему… Ну, вроде бы по этому вопросу все?
   — Так точно, — ответил дед Евдоким и зашевелился, готовясь встать.
   — У меня к тебе еще дельце есть, — остановил его Василий Иванович, положив руку на дедово колено. — Как смотришь, можно мне у вас в деревне поселиться или нет?
   Комиссару и жить в деревне, когда немцы кругом шастают?!
   — Под видом какого-то раскулаченного или еще кого.
   — Шапочник Опанас, — пожевал губами дед Евдоким. — Не, он постарше тебя будет… Ты, Василь Ваныч, посиживай себе в лесочке, почто волку в пасть лезть?
   — Надо, дед, — только и ответил Василий Иванович, а дед Евдоким и Виктор, слышавший весь этот разговор, поняли, что решение его окончательное и он не отступит от него.
   — Тогда тебе надо под Опанаса играть. Его в лицо из теперешних только я знаю. Еще в двадцатые, как бандюгу зеленого, его в Сибирь или еще куда подальше упрятали.
   — Расскажи мне про него, — попросил Василий Иванович.
   Дед Евдоким рассказывал неторопливо, с подробностями, которые Виктору казались лишними. Для себя он только и запомнил, что Опанас Шапочник — вражина Советской власти, каких поискать.
   Закончил свой рассказ дед Евдоким фразой, которая мгновенно врезалась в память Виктора:
   — И чего ты, Василь Ваныч, к смерти ближе торопишься?
   Действительно, зачем Василию Ивановичу в деревню перебираться? Или на него, Виктора, не надеется?
   Василий Иванович не дал возможности разобраться в сумятице мыслей, он сказал спокойно, будто до этого разговор шел о самом обыденном:
   — Теперь, кажется, все обговорили.
   Дед Евдоким поспешно встал и замер, ожидая, подаст ему руку Василий Иванович или нет. Даже подумал, что если подаст, если простится так же душевно, как и поздоровался, значит, это человек без фальши и носа не задирает.
   Василий Иванович не только подал руку, но еще посоветовал беречься, а потом спросил:
   — А ты, дед Евдоким, если с Шапочником встретишься, опознаешь его или… побоишься?
   Дед Евдоким, с укором взглянув на Василия Ивановича, ответил спокойно, будто бы безразлично:
   — Как не опознаю, если потребуется?
2
   Серый Волк и Красная Шапочка. Она — прилизана под херувима, у него же — невероятно длинные белые клыки, на голове не то чепчик, не то капор или просто самая обыкновенная шапка-ушанка.
   А Груне этот коврик нравится, она прикрепила его над кроватью, где вздымается пирамидка из подушек в цветастых наволочках. Нижняя подушка почти во всю ширину кровати, верхняя — только одно ухо и прикроешь.
   Коврик и пирамидка из подушек — вот и все, что режет глаз Виктора в этом доме. А прочее — и обстановка, и порядок — нравится. Во всем чувствуется умелая рука хозяйки и ее желание создать уют.
   От Клавы он уже знал нехитрую историю Груни: года два или три назад уехала на торфоразработки под Синявино, которое где-то под Ленинградом, а минул год с небольшим хвостиком — вернулась тяжелая. Не успела и слова сказать, как отец уже закатил глаза и грохнулся на крыльце, где стоял, когда дочь отворяла калитку. Не приходя в сознание и умер.
   А дальше все закрутилось и вовсе яростно и неумолимо: внезапная смерть отца подкосила Груню, ее отправили в больницу, где она и родила мертвого сына. От всех этих бед сломалась, хрупнула, как пересохшая веточка, Грунина мать. Из больницы Груня пришла в свой дом единственной и полноправной хозяйкой.
   Несколько месяцев люди слова от нее лишнего не слышали, даже подобия улыбки не видели. Отработает со всеми в поле — и стремглав домой, словно у нее там дюжина по лавкам. А весной этого года будто оттаяла на ласковом солнышке, разговорчивой и по-прежнему смешливой стала.
   Когда вся деревня уходить с насиженного места собралась, чтобы немцам под пяту не попасть, Груня снова посуровела, опять в себе замкнулась. Но едва Богинов сказал, что все дороги отступления фашистами перерезаны и бежать нет возможности, она выпалила с непонятной беспечностью:
   — А я в бега особо и не стремилась.
   Сказала и ушла. Немного погодя ее головной платок уже замелькал в огороде среди гряд; у всего народа беда, а она огурцы и морковку обихаживает.
   Односельчане ничего не сказали Груне, но легкая тень легла между ней и остальными. А вскоре и Афоня появился. Заросший и грязный, он сидел на бревне и тупо смотрел на подсолнечную шелуху, устилавшую землю вокруг. Никого и ни о чем не просил. Просто сидел и смотрел в землю.
   Постояли бабы около него, посудачили о том, что эта война любого человека из ума вышибет, и начали уже было расходиться, а тут и подошла Груня. Скользнула глазами по донельзя измученному лицу солдата и заявила тоном приказа, будто мужем ей этот пришлый приходился:
   — Ну, чего принародно расселся, чего сопли распустил? Шагай за мной! — И, вихляя округлыми бедрами, пошла к дому. Было что-то постыдное и вызывающее в ее походке, в том, что сразу повела незнакомого мужика в дом.
   И это запомнили, в вину Груне поставили. Короче говоря, когда Виктор сказал Клаве, что идет к Афоне, она свела к переносице черные брови, поджала губы и ничего не ответила. Однако уже через несколько секунд ямочки снова обозначились на ее щеках, и она спросила ровным голосом:
   — Надеюсь, не дотемна?
   — Как посидится, — уклончиво ответил Виктор.
   Ему подумалось, что Клава ревнует, и это приятно щекотнуло самолюбие.
   — К тому спросила, что если долго просидишь, то пусть Груня и накормит. А я прилягу, нездоровится что-то.
   Он ушел, ничего не сказав, и теперь сидит за столом в доме Груни, пораженный тем, что увидел и услышал. Прежде всего, Афоня, оказывается, вовсе не сожитель Груни. Он в этом сам признался. Но не его признание убедило Виктора, убедила сама Груня, когда повнимательнее присмотрелся к ней. В голосе ее и в глазах, когда она смотрела на Афоню, жила только самая обыкновенная теплота, человечность, участие к попавшему в беду.
   Еще большим откровением явились слова Груни. Он сидел уже за столом, когда она сказала с тихой грустью:
   — Мой-то пограничником был. Ему год служить оставалось, а его шпионы убили.
   — Зачем ты об этом? — спросил Виктор, чувствуя себя неудобно под ее спокойным и чуть грустным взглядом.
   — Знаю ведь, что про меня наши деревенские болтают…
   — Честное слово, я…
   — И чего оправдываешься?
   Торопливо тикают ходики, над циферблатом которых в рукопожатии окаменели рабочий и крестьянин, да жалостливо сопит Афоня, машинально выводя пальцем на клеенке стола бесконечное «о».
   — Я на людей не обижаюсь… Только… Будто оплеванная все время хожу под их взглядами.
   — Ну, это уж чистая ерунда! — искренне возмутился Виктор, хотел произнести длинную речь о мнительности и ее последствиях (еще в школе такую лекцию слышал и запомнил кое-что), но Груня как-то ласково, спокойно и в то же время властно перебила его:
   — Молод еще ты, Витенька, в бабьи горести вникать… Зачем пришел? Опять Афоню на ночь глядя из дома сманишь?
   Афоня впервые оторвал глаза от клеенки стола и сказал:
   — Груня…
   — Лично я не против, хоть каждую ночь гуляйте у немцев. Ему только в пользу, а то хуже бабы какой. Знаешь, что душу его гложет? Знаешь?
   — Мне он не плакался, — повел плечами Виктор.
   — Ихняя батарея по своим ахнула. Афоня-то вроде видел, что те свои, а командир приказал — вот и ахнули со всех стволов.
   — С одной пушки, — поправил Афоня. Сейчас у него опять был растерянный и даже виноватый взгляд. — Приказ, он не обсуждается, он выполняется с первого раза.
   — Ежели так, командир приказ отдавал, ему и ответ держать! — наседала Груня.
   — А им-то, матерям тех убитых, легче будет? — Афоня, похоже, рассердился всерьез и теперь сидел выпрямившись, строго глядя в глаза Груни. — Мне бы доложить командиру — может, он не разглядел? — а я смолчал. И в этом моя вина, хоть и самым младшим в орудийном расчете числился.
   Около двух месяцев прожила Груня под одной крышей с Афоней, видела его и плачущим, и даже злым, когда он домогался ее, а она решительно выпроваживала его в сенцы на топчан. Считала неплохим мужиком, но с трещинкой в душе. Поэтому и была у нее к Афоне только жалость сильного человека к слабому, поэтому и забрала его к себе домой, чтобы было на кого излить нерастраченное материнское тепло. Сейчас другим, сильным вдруг увиделся он, и она, пораженная этим открытием и еще до конца не понявшая его, сразу сникла, по-бабьи всплеснула руками и метнулась в кухню. Скоро на столе появились соленые грибы, желтоватое от соли сало и бутылка самогонки, заткнутая тряпицей.
   — Ты, Витенька, попробуй грибочков, попробуй. Недавний засол, — тараторила она, стреляя глазами, как обычно.
   Виктор невольно подумал, что вот и спряталась она снова под личину. Когда-то теперь выглянет из-под нее хотя бы уголочек ее настоящий натуры?
   Поговорили ещё о том, какая нынче, если верить приметам, зима будет, а потом Виктор и приступил к главному, ради чего пришел:
   — Ну как, идете завтра в Степанково?
   Ему показалось, что в глазах Груни мелькнул хитроватый огонек, но ответила она скучным голосом:
   — Заходил дед Евдоким, велел снаряжаться… Или ты к нам в подпаски набиваешься?
   — Груня, — начал было Афоня с укоризной, но она, гордо вскинув голову, зло перебила его:
   — Я вас, умников, насквозь вижу! Тайны свои завели? Тоже мне, мужики! Я, может, одна хитрее и сильнее десятка таких! — Придвинув стул к столу, она уселась на него так, как обычно садится только человек, который намерен до победного конца вести длинный и трудный разговор. — Выкладывай, лейтенант, что задумал, — потребовала она.
   — Откуда ты взяла, что я лейтенант? — насупился Виктор. — Я просто… Ну, приехал к Клаве… Мы с ней давно знакомы, вот и все.
   — Ты бы сначала врать научился, а потом и шел меня экзаменовать! Уж Афоня, на что он простота, да и то в тебе начальника признал, а я глазастее его во сто раз!
   Бахвалилась, возвеличивала себя Груня, стараясь побольнее задеть самолюбие Виктора: знала, что у парней гордость неглубоко спрятана, что такой человек, когда себя незаслуженно обиженным считает, и лишнее высказать может.
   Так и случилось. Виктор, разозлившись, ляпнул то, что интересовало Груню больше всего:
   — Если ты такая прозорливая, то давно догадалась бы, что я здесь не просто от войны отсиживаюсь, а задание отряда выполняю!
   — Не сердись, Витенька, солнышко мое, не сердись! — немедленно заворковала Груня. — И это, и многое другое я знаю!.. Не таи зла… А почему шпыняла тебя словами — обидно было, что вниманием обходишь.
   — Присматривался к тебе, — буркнул Виктор, злость которого уже начала оседать. — Вам с Афоней первое задание отряда — гнать скот в Степанково. И нисколько не пугаться, если стрельба начнется или еще что.
   — Значит, стрельба будет? — деловито переспросила Груня и тут же поспешно добавила: — Я стрельбы не боюсь, я думаю, как лучше: со стрельбой или без нее?
   — А это уж не твоя забота, — вставил свое слово Афоня.
   — Помолчи лучше! — беззлобно огрызнулась Груня. — Думать не моги, для этого старшие поставлены, а случись беда — вот и казнись, как иные недоумки!
   Афоня снова принялся выводить на клеенке стола свое бесконечное «о», и Виктор поспешил увести разговор в нужное русло:
   — Когда наши исчезнут, бегите в Степанково и голосите, что большой отряд на вас напал.
   — А как он велик-то?
   — Чем больше наврете, тем лучше. Понятно, врать надо все же в меру… Потом сюда вернетесь и перескажете разговор с немцами.
   — И это все задание? — обиделась Груня.
   Афоня не выдержал, заговорил строго, словно с младшей сестрой:
   — Не солдатская это замашка, Груня, — выпрашивать себе работу. Солдату приказано, он выполняет.
3
   В конце сентября редко бывают грозы. А в эту ночь гроза была. Она подкралась как-то незаметно и вдруг ударила в землю яркими и короткими молниями.
   На улице бушевала гроза, Виктор, спустившись с печи, тихонько сидел у окна и смотрел, как исступленно мечется за окном ветка рябины.
   И вдруг вроде бы язычок белого света лизнул плетень на противоположной стороне улицы. Виктор прижался лбом к холодному стеклу окна. Через какое-то мгновение белое пятнышко вновь прыгнуло на плетень. Последние сомнения исчезли: по деревенской улице шла машина.
   Виктор метнулся в горницу, где спала Клава, и прошептал:
   — Немцы!
   Клава ответила просто и деловито:
   — Лезь к стенке!
   Яркий сноп света ударил в окно, а через несколько минут ступеньки крыльца жалобно пискнули под ногами нескольких человек. Дверь и кухонное окно задребезжали от стука.
   — Кто там? — спросила Клава, подбегая к двери.
   — Полиция!
   Клава немедленно откинула крючок и чуть отодвинулась в сторону. Через порог перешагнул немецкий офицер. В его руке ослепительно горел электрический фонарь. Пробежав его лучом по углам кухни, офицер прошел в горницу и осветил постель, где, щурясь от яркого света, лежал Виктор.
   — Капустинский? — спросил офицер, взглянув на бумажку, которую держал в руке.
   — Это я, — ответил Виктор, садясь. Он уже понял, что приехали за ним, что сопротивляться бесполезно.
   — Одевайтесь, поедете со мной.
   Какие непослушные ноги, никак не попадут в штанины… А Клава держится молодцом, она даже спросила:
   — Господин офицер, за что вы арестовываете моего мужа?
   — Я готов, господин офицер, — сказал Виктор, надевая кепку и глядя только на Клаву. Она подалась всем телом вперед. Тогда он добавил: — Ничего, я скоро вернусь.
   Молнии сползли к югу, там же слабо погрохатывал гром. Однако дождь хлестал с прежней яростью по машине, прорезавшей его косую стену. На Викторе поверх пиджака был плащ отца Клавы, но дождь нашел какую-то щель, и у ворота Виктор промок до нитки. А впереди еще не менее пяти километров этой дороги, где ухабы так часты, что машина, чуть набрав скорость, сразу же тормозит и переваливается через них с такой натугой, что стонет весь кузов. Дорога бесконечно длинная, а Виктору хочется поскорее прибыть на место, чтобы кончилась неизвестность, выматывающая душу. Ведь о чем только не передумал он сейчас: и товарищей немцы захватили, когда они возвращались из деревни, и Груня оказалась предательницей, и донес кто-то неизвестный. Знать бы, в чем тебя обвиняют, — можно бы готовиться к защите, наметить план своего поведения…
   У самой околицы, когда стали даже видны крайние домики Степанкова, машина вдруг свернула к лесу, прошла километра два меж деревьями и стала, осветив фарами неглубокий овраг. Немцы, что сидели в кузове по бокам Виктора, враз придвинулись к нему так плотно, что теперь чувствовали малейшее его движение.
   Сейчас Виктор уже не думал о причине своего ареста, она была безразлична ему. В его сердце теперь непрерывно дрожала струна жалости к себе.
   Виктор был так взволнован, что не заметил, как косой дождь сначала выпрямился и потерял свою злость, а потом и вовсе сник. Линшь с ветвей деревьев падали крупные капли, звонко разбиваясь о задубевшие накидки немцев.
   В монотонный шум леса неожиданно ворвался новый тревожащий звук. Рожденный где-то у опушки, он вполз в уши, заставил сердце сжаться в предчувствии чего-то неотвратимого и страшного.
   Немцы, сидевшие по бокам Виктора, шевельнулись, поудобнее сжав автоматы, а офицер вышел из кабины и, сложив ладони лодочкой, прикурил сигарету. Волна табачного дыма на мгновение накатилась на Виктора, и он подумал, что хорошо бы сейчас закурить и ему. Самосад, газета и кресало лежали в кармане. И все же он не закурил: было боязно напоминать о себе.
   Шли машины. Три пары их глаз буравили лес.
   Два грузовика и легковушка остановились тоже у оврага. Из грузовиков выпрыгнули солдаты, а из легковушки вышли два офицера в черных клеенчатых плащах поверх шинелей. К одному из них подошел тот, который привез Виктора, встал чуть сзади.
   Все, кроме двух солдат, которые по-прежнему сидели в кузове, казалось, забыли о Викторе.
   Наконец немцы окончили непонятные Виктору перестроения, и теперь солдаты стояли ровной шеренгой лицом к оврагу, офицеры — сбоку и метра на два сзади. Только сейчас Виктор увидел на кромке оврага четырех человек, похожих на красноармейцев. Фары всех машин били светом в их лица.
   Как сквозь сон услышал Виктор сначала отрывистую команду, потом треск многих автоматов. Трое упали. Тогда автоматы ударили еще раз, теперь по одному — четвертому. Он упал на черную землю, которая в лучах фар холодно искрилась от множества капелек.
   Первой ушла легковушка, в которую сели те же два офицера. Последним тронулся от оврага грузовик, где по-прежнему между двух конвоиров сидел Виктор.
   Когда прибыли в Степанково, Виктора втолкнули в камеру, оконце которой перечеркивали толстые прутья решетки. В кромешной темноте, придерживаясь за стену, он обошел камеру. Ни нар, ни подобия лежанки. Тогда Виктор забился в самый дальний от двери угол камеры и, обхватив руками колени, положил на них голову. Его била назойливая дрожь; очень хотелось унять ее, а еще больше — забыть того, четвертого.
   Дрожь скоро унялась, а вот стоило прикрыть глаза, как из темноты немедленно наплывали сначала немцы в лобастых касках, а потом тот, четвертый. И неизменно у него ноги ломались в коленях. И еще Виктор видел, как дергались его руки, колючей проволокой схваченные за спиной, как их пальцы силились схватить что-то и не могли.
   За Виктором пришли в разгаре солнечного теплого осеннего дня. Одного из тех, какие иногда дарит сентябрь. О вчерашней грозе напоминали лишь отмытая голубизна неба и лужи воды, запятнавшие деревенскую улицу.
   Виктора привели в бывшую школу, в кабинет самого коменданта района. Второй раз видел Виктор коменданта. В то время, когда произошла первая встреча, комендант стоял на столе, а на голове его была фуражка с вздыбленным верхом. Комендант казался высоким, даже сильным. Сейчас, без фуражки, он был чуть повыше Виктора; длинные залысины, начинавшиеся над висками, снимали с него неприступность. Самый обыкновенный человек стоял перед Виктором и смотрел на него. Вот разве только очки. Они обесцвечивали глаза, и Виктор скорее чувствовал, чем видел, что на него смотрят, смотрят упорно и с целью подавить его волю, дать окончательно понять, как он слаб и беспомощен. Еще вчера вечером или даже сегодня ночью, если бы Виктора из лесу сразу доставили в этот кабинет, подобный взгляд, возможно, поколебал бы его уверенность в себе, но после всего того, что уже довелось увидеть и пережить, взгляд коменданта оказался лишь маленькой деталью, которая ничего не могла изменить. Всю ночь напряженно думал Виктор и теперь твердо знал, что фашистам чужда самая обыкновенная человеческая жалость, что даже величайшей подлостью у них можно купить только временное и мнимое благополучие. Не больше. Он решил не спешить, решил выждать удобный момент, чтобы наверняка разорвать паутину, спеленавшую его. Во что бы то ни стало разорвать!
   Но только не ценой предательства.
   А гауптман фон Зигель был уверен, что все идет так, как задумал он. Уроженец Пиллау, неподалеку от которого около двух веков располагалось их родовое поместье, Зигфрид фон Зигель с раннего детства учился повелевать людьми. Ему было только восемь лет, когда отец дал ему первый урок.
   Началось с того, что Зигфрид хотел покататься на верховом коне отца, а конюх привел пони. Зигфрид от злости топал ногами и ревел в голос. На его крик вышел отец (тогда он был еще капитаном), негромко окликнул сына и вернулся в свой кабинет. Как сейчас помнится, отец сидел за столом, а он, Зигфрид, почтительно и покорно замер у двери, прикрыв ее за собой.
   — Сядь, — с леденящим спокойствием сказал отец и продолжил, когда сын опустился на самый краешек глубокого кресла: — Господин никогда не должен кричать на слуг. Он волен подвергнуть их любой каре, но не кричать: крик — верный признак бессилия. А бессилие, если ты чувствуешь его, нужно уметь прятать.
   Годы минули с тех пор, отец стал полковником и вышел в отставку, а тот мальчик, теперь сам капитан и комендант целого района, который побольше иного европейского княжества, никогда не кричит. Он просто спокойно и так долго смотрит на провинившегося человека, что тот начинает искренне верить в свою ничтожность. Лишь после этого гауптман фон Зигель выносит решение. Единственное и окончательное.
   Правда, допустимы и небольшие отклонения от правила. Взять, к примеру, этого молодого паныча. Его судьба до мелочей продумана еще вчера, но чем дольше неизвестность, тем дороже радость, когда рука господина укажет путь из казалось бы безнадежно глухого тупика. Путь этого паныча — пожизненное и верное служение интересам Великой Германии.
   У русских есть выражение: «Служу не за страх, а за совесть». Глупое выражение. Только страх за свою жизнь или свое жизненное благополучие заставляет человека вкладывать в дело все силы. А что такое совесть? Аппендикс, который подлежит удалению. И чем скорее, тем лучше.
   Этому панычу уже привит страх: он видел, что немецкая армия беспощадна к своим врагам, он краешком души уже коснулся смерти. Это залог того, что теперь он будет ревностно выполнять то, что ему прикажут.
   Фон Зигель, сын потомственного военного, встретил приход Гитлера к власти без восторга: не верил, что выскочка поднимет Германию со дна пропасти, куда ее швырнули победители. Не верил в это, но скоро густо повалил дым из труб металлургических и химических заводов, которые условиями мирного договора были обречены на жалкое прозябание; исчезли толпы безработных, голодными глазами смотревших на тебя; и главное — по узким улицам городов, рассыпая меж домов дробь барабанов, стали гордо маршировать отряды молодежи, восторженно провозглашая: «Германия превыше всего!»
   Потом, когда по приказу Гитлера немецкая армия ворвалась в Рейнскую область и Эльзас-Лотарингию, восстановив свои древние границы, были тревожные дни ожидания. Франция и Англия, поворчав, проглотили горькую пилюлю.
   Безнаказанность вторжения в Австрию и Чехословакию окончательно убедила Зигфрида фон Зигеля, как и многих других, подобных ему, в гениальности предвидения Гитлера.