Потом из одной большой кастрюли ели то ли похлебку, то ли кашу — Виктор не разобрал, но ели дружно и похваливали. Григорий даже заявил:
   — Я, Ваня, спорить с тобой не стану и нисколечко не обижусь, если ты завтра за меня откашеваришь.
   — А я вообще считаю, что Ивану надо всегда за повара работать. Или мы без него с разными заданиями не справимся? — включился в разговор и Юрка, подмигнув Виктору.
   — Дело Юрка предлагает! — оживился Григорий. — Давай, Василий Иванович, голосуй, и затвердим Ивана в новой должности!
   — На-ко, понюхай. — И Каргин поднес кулак к лицу Григория.
   Кулак такой тугой и костлявый, что невольно думается — свинчаткой припечатается.
   Григорий с нарочитой старательностью обнюхал кулак Ивана и вдруг скривился брезгливо:
   — Да ты, никак, не мыл его сегодня?
   Каргин сначала недоуменно смотрел то на Григория, то на свой кулак и, лишь когда все грохнули смехом, расплылся в самой добродушной улыбке и медведем подмял под себя Григория.
   — Хватит, раздурились, дети малые, — сказал Василий Иванович, даже не пытаясь скрыть, что ему приятно смотреть на веселую возню товарищей.
   А Каргин сразу посерьезнел и сказал, отпуская товарища:
   — И то, хватит. Костер затушить — и спать.
   Землянка — большая яма, пол которой устлан еловыми ветками. На них, прижавшись друг к другу, улеглись и сразу затихли. Правда, Григорий пытался было поворчать, но Каргин прикрикнул на него, и тот угомонился.
   Виктор лежал в самом углу. Случайно или нарочно, его положили так, что — пожелай он выйти — придется через всех перешагивать, значит, хоть кто-нибудь да проснется.
   Виктор лежал, вслушивался в ровное дыхание товарищей и был уверен, что бодрствует только он: так безмятежно, казалось, посапывали они. Но не спал и Василий Иванович. Разговор с Виктором растревожил, взволновал его. Витька Самозванец — так окрестили этого недавнего школяра. И, может быть, на долгое время останется за ним это прозвище. Фамилию забудут, а прозвище врежется в память.
   Витька Самозванец… А кто он, Василий Мурашов?
   Ему сорок два года, и двадцать из них он был сначала учителем, а потом завучем и даже директором в сельской школе, где одновременно преподавал математику. Была у него и семья — жена и два сына. Все свободное время, которого было не густо, он делил между школой и домом. И считал, что живет не только нормально, но даже хорошо, что для обыкновенного счастья у него всего достаточно: и забот, и радостей. Так был поглощен своими делами, так верил в незыблемость установившейся жизни, что как дурной сон воспринял сообщение о начале войны. Словно во сне, прощался с семьей и даже удивился, когда жена вдруг бросилась ему на грудь, обвила горячущими руками и заголосила как по покойнику. Он, наконец-то поняв все, успокаивал ее, говорил, что, вероятно, дойдет только до райвоенкомата, ну, пробудет там несколько дней и вернется: скорее всего это не война, а разросшийся пограничный инцидент, замять который больше всех заинтересованы немцы: не случайно же их заправилы так рассыпались в своей любви к Советскому Союзу.
   Но в райцентре преподаватель математики Василий Иванович Мурашов получил по два «кубаря» на петлицу и сразу превратился в лейтенанта. Новые подчиненные — вчерашние колхозники, рабочие и служащие — с надеждой поглядывали на своего командира взвода: теперь их жизнь во многом зависела от его распорядительности и умения воевать. А он, хотя никому и не говорил об этом, больше всего боялся первого боя. Какие и когда там команды подавать надо? Если только единственную:
   «Взвод, за мной, в атаку!» — он готов. А все прочее…
   Выручил Михаил Пименович. Он лет на десять был старше и, главное, — из кадровых военных; сам проштрафился или кто из его родственников — спрашивать неудобно было, но от службы в армии командиром его отстранили, позволили быть лишь солдатом. Вот этот самый Михаил Пименович, уловив сомнения взводного, подсел к нему вечерком, когда вблизи никого не было, и спросил:
   — Чего боитесь, Василий Иванович?
   — Понимаете, я — математик, думается, справлюсь с любой задачей в пределах школьной программы. А вот людьми в бою командовать как — ума не приложу. Ведь не помню уже, когда присвоили мне это звание лейтенанта, а подучить забыли.
   — Дела, — хмуро усмехнулся Михаил Пименович. — Выход один вижу… Скажите, верите вы мне полностью?
   — Как я, Михаил Пименович, могу плохо судить о вас, если не вижу ничего, дающего возможность сделать подобный вывод?
   — Тогда приказом назначайте меня к себе связным, ординарцем или еще кем, но чтобы я на законном основании около вас торчал. Откровенно говоря, из-за вашей военной неграмотности много людей пострадать может. Поэтому и напрашиваюсь в помощники.
   Василий Иванович так и сделал. И теперь по ночам, когда все спали, или днем, если поблизости никого не было, Михаил Пименович учил взводного азам военной науки, а тот потом старательно пересказывал все это отделенным.
   А восьмого или девятого июля был первый бой с немцами. Все, если исключить то, что кругом умирали люди, в этом бою было так, как предполагал Василий Иванович: немцы перли вперед, а он со своими бойцами стрелял по ним до тех пор, пока не кончились патроны. Потом отошли, прикрывшись огнем станкового пулемета. И лежал за тем пулеметом Михаил Пименович.
   Вот тогда, после геройской смерти Михаила Пименовича, и появились у него первые седые волосы. А теперь вся голова будто пеплом посыпана…
   В боях быстро растаял взвод, а вот его, командира, щадили пули и осколки — ни одной царапинки! Он уже почти поверил в свою счастливую судьбу, как вдруг на окопы спикировал «мессер» и единственной очередью прошил его грудь.
   Сначала были два удара, почти слившиеся в один, а потом — зыбкая и тёмная пелена, которую разрывали то Михаил Пименович, опять уходивший с пулеметом в засаду, то Гена Воробьев, любимый ученик, способный за минуту с одинаковым успехом и прославить, и опозорить тебя. Иногда, правда, виделись люди в белых халатах, они говорили о чем-то, но он не мог уловить смысла слов.
   Он отчетливо увидел над собой ветки дерева и голубое небо между ними. Потом все это сразу закрыла большая кружка с водой. Ее поднес к его губам Иван Каргин. Тогда он еще не знал Каргина и даже удивился, почему этот здоровенный солдат сидит за няню около него.
   Вот он, Ваня Каргин, рядом спит…
2
   Настало время, когда зыбкая и темная пелена исчезла, он уже не терял больше сознания и был немым участником всех разговоров: хотя дело и пошло на поправку, говорить опасался, чтобы не растревожить легкие. Скоро он уже знал своих спасителей по именам, знал нехитрую историю их объединения и почему они так безнадежно отстали от фронта.
   — Много мук мы с тобой, комиссар, приняли. Что ты представлял из себя? Не жилец и не покойник. Тряхни чуток — жизнь твоя немедля вылетит через дырки, до того ты дохлый был. Куда ж с тобой за фронтом гнаться было? — высказался однажды Григорий.
   — Ну и бросили бы, в деревне какой-нибудь оставили.
   — И почему ты сейчас больной? Я бы тебе, здоровому, за такие слова запросто в ухо заехал и не посмотрел бы, что ты комиссар! — обозлился Григорий.
   Его величали комиссаром. Сначала он не придавал этому значения, считал оговоркой, потом даже встревожился. Что ни говорите, комиссар — звание большое, которое присваивается достойным, а тут вдруг он, Василий Мурашов, комиссар, да еще батальонный! Как это случилось, с чего пошло? Неужели в бреду сам себя так возвеличил?
   Рядом дежурил Павел, и Василий Иванович решил расспросить его:
   — Расскажи, как я к вам попал.
   Тот рассказал и про сарай, в котором они сидели арестантами, и о том, как немецкие танки внезапно вырвались из леса, круша все.
   — И побежали мы в лес. Куда еще деться? А тут ты, тепленький, лежишь. А рядом и шинель твоя валяется. На ней тебя и утащили в лес.
   Солдат обманула, а его возвеличила чья-то шинель… Выходит, шинель виновата, с нее и спрос?
   Нет, на обмане не проживешь. Неизбежно настанет такой момент, когда сядут за стол твои товарищи по партии и спросят: «Коммунист Мурашов, на каком основании вы присвоили себе и чужое воинское звание, и права, тому лицу принадлежащие?»
   Значит, самое разумное — сказать этим солдатам всю правду? Дескать, я не батальонный комиссар, а самый обыкновенный лейтенант запаса, который в армии прослужил без году неделю. А поверят они?.. Скорее всего трусом, шкурником посчитают: попадись фашистам в лапы комиссар — смерть немедленная, а лейтенанта запаса еще, может, и в лагерь отправят.
   Что из всего этого следует? Он, Мурашов, просто обязан принять права и обязанности комиссара. Он здесь единственный коммунист, значит, так и так за все в ответе.
   Так решил Василий Иванович в одну из многих бессонных ночей и с тех пор ни разу не обмолвился о том, что он только лейтенант запаса.
   Потом состоялся общий разговор, который убедил его в правильности принятого решения. Тогда горячо спорили все четверо. Григорий кричал, что нужно до холодов догнать фронт, иначе — труба. Юрий, перебивая его, доказывал, что каждая встреча любого бойца отряда с фашистом должна обязательно заканчиваться смертью одного из них: лучше смерть в неравном бою, чем трусливое прозябание! Павел, не повышая голоса, бубнил о том, что надо связаться с народом в деревнях, а Каргин, упрямо сбычив голову, повторял одно: «Будем двигаться так быстро, как позволит здоровье комиссара». Каждый высказывал свое, не слушая доводов товарища.
   — Григорий, где сейчас фронт? Стоит он или по-прежнему на восток ползет? — тихо, как только и позволяли простреленные легкие, спросил он, Василий Мурашов.
   — А мне наплевать, где он! Хучь под Челябой, а я должен догнать его. Совесть моя красноармейская того требует!
   — А больше ничего она, твоя совесть, не требует? — разозлился тогда он, Василий Мурашов. — Упреков не шлет за то, что ты больше месяца сиднем сидишь в лесу и мою шинель щупаешь?
   — Это брось, комиссар. Не наша вина, что тебя увидели. А увидели — по человеческим законам обязаны были помочь, — вмешался Каргин.
   — Не к тому речь… Вот ты, Григорий, все ратуешь за переход фронта, чтобы, влившись в нашу армию, с врагом драться. В принципе правильно ратуешь. Но кто тебе мешает во всю мочь лупить их здесь, где они мнят себя хозяевами? Вот уже месяц, повторяю, щупаешь мою шинель и хоронишься от немцев в лесу. Стрелять-то не разучился?.. Неизвестно, сколько еще намерен прятаться, ишь, до Челябинска идти за фронтом нацелился! А почему бы не подумать, простит ли Родина, простит ли народ нам это тихое сидение в лесу?
   Тут у него горлом пошла кровь, и он замолчал. Товарищи всполошились. Павел с котелком сбегал за ключевой водой и почти всю ночь просидел у изголовья больного. А утром Павла сменил Каргин. Он и спросил: полегчало или нет? Потом, будто и не прерывался вчерашний разговор, степенно заговорил, как обычно говорят мужики, если их не сбивают, не подстегивают репликами:
   — Напрасно ты, Василий Иванович, так на нас набросился. Мы — насквозь советские. А что сразу правильную задачу не увидели — твоя вина. Комиссар-то кто? Короче говоря, еще ночью Григорий с Юркой ушли к дороге. А я остался, чтобы с тобой посоветоваться. Сможешь совет-то дать или переждать до завтра?
   — Спрашивай.
   — Как мы тебя поняли, до фронта далеко, а война везде идет, и мы свой голос тоже подать должны. Ты не говори, ты головой мотни, и ладно.
   И Василий Иванович мотнул головой.
   — А не мало нас?
   — В народе говорят, что ручейки сбегаются в реки.
   — Ага, значит, пополнение непременно будет… И еще вопросик напоследок… Ребята считают, что командир у нас обязательно должен быть, меня на это место сватают. Соглашаться или у вас как у комиссара другие соображения имеются? У меня, если с точки зрения некоторых, не все чисто. Думают, утек с поста.
   — Но ведь это вранье? — хотел подбодрить, а получилось, словно официальный вопрос задал.
   — Чтобы земля подо мной разверзлась, если вру! — с какой-то мрачной суровостью поклялся Каргин. — Так каков ваш партийный ответ будет? Соглашаться или кого другого выдвинуть?
   — Начни с того, что прикажи землянку рыть. Дожди-то вот-вот начнутся. И не чета этим, летним.
   Приказом рыть землянку и ознаменовал Каргин свое вступление в должность командира отряда.
   Тогда еще многого они не знали, еще опасались деревенских жителей (почему?) и поэтому даже за самым необходимым инструментом не обращались, а у самих и были всего лишь саперная лопата с расщепленным черенком, найденная в бывшем окопе, да щербатый топор, который Григорий, если верить ему, подобрал на дороге; скорее всего врет, украл — не иначе.
   Обзаводились жильем и одновременно совершали вылазки на дорогу. Разумеется, это совсем не то, что хотелось бы, но успехи были налицо: во-первых, немцы почти перестали передвигаться в одиночку. О чем это говорит? Нервничают фашисты, боятся, а это значит, что даже в своем тылу изматываются. Во-вторых, прибежали в лес с одной неисправной винтовкой, а теперь у каждого и автомат, и пистолет, и гранаты; и запасец оружия некоторый создан. Наконец, в-третьих, питание не ахти какое, но исключительно за счет немцев.
   Разве все это плохо для начала?
   Однако есть и ошибки. Основная — совершенно напрасно сторонились всех местных жителей. Судя по рассказу Виктора, деревни лишь для вида покорились немцам. Значит, уже с сегодняшнего дня нужно начать устанавливать связь с местным населением. И возложить это на Виктора: у него уже есть знакомые — дед Евдоким, Афоня с женой, Клава…
   Да, пусть Виктор обязательно принесет комсомольский билет, покажет его…
   Всю ночь не спал Василий Иванович и забылся только под утро. Но в это время проснулся Григорий, который сегодня дневалил. А он ничего не умел делать тихо. Вот и теперь, пока вылез из землянки, растолкал всех, а потом ничего лучше не придумал, как прокашливаться у самого входа.
   И что интересно, скажи Григорию, что он не уважает товарищей, — кровно обидится. И по-своему будет прав: для товарищей он ничего не пожалеет, на любую пытку пойдет. У него просто самоконтроль отсутствует, вот и получается, что, вроде бы оберегая сон товарищей, он нещадно будит их.
   Василий Иванович вздохнул и сел. Тотчас зашевелился Каргин и сказал совсем не сонным голосом:
   — Пташка-кинареечка в наряд пошла — прощай постеля, не горюй, не грусти, пожелай нам вовремя пожрать.
   — Сам-то чего орешь? На Гришку не надеешься? — огрызнулся Юрка, но в голосе его не было настоящей злости. Он просто хотел поспорить, однако Каргин не клюнул на приманку, и Юрка в два прыжка выскочил из землянки, заорал на Григория: — Ты чего, гад, базаришь? До побудки еще час, а шумишь, как недорезанный! Вот погоди, чернявый красавец; я завтра заступлю на дневальство, так и не в такую рань тебя вздыблю! — И уже совсем неожиданно для Виктора: — Дров-то наколол или помочь? Я это мигом могу…
   — Два громкоговорителя, — заметил Павел, который лежал рядом с Виктором. — Слушай, Самозванец, а отец у тебя где? Узнать не пробовал?
   Виктор, особенно когда было невероятно трудно, часто вспоминал отца, даже тосковал о нем, а вот искать не додумался.
   — А у кого узнаешь?
   — У тех, кто в Пинске тебя выручил. Видать, мужики стоящие.
   — Не сообразил.
   — А соображать не каждому дано. Это бабу облапить большого ума не надо. Там, как ученый Павлов доказал, за человека инстинкт действует, — затараторил Григорий, который, послав Юрку за дровами, уселся у входа в землянку.
   — Испарись, граммофон! — простонал Павел, и вслед за этим что-то мягкое шлепнулось в Григория.
   Тот отшвырнул подальше в лес предмет, ударившийся в него, и немедленно пожаловался:
   — Обращаю ваше внимание, товарищ комиссар, этот несознательный тип в меня противогазной сумкой бросил. Так сказать, казенным имуществом раскидывается. Кроме того, как я сейчас лицо должностное…
   — Комиссар мне велел во всем этом разобраться, — сказал Каргин, вставая.
   Григория будто вихрем унесло из землянки.
   Немного погодя, умывшись ключевой водой, пили кипяток и жевали хлебные лепешки, напоминающие прессованную фанеру.
   — Еда заграничная, галета немецкая, а ты морду воротишь! — набросился Григорий на Виктора.
   — Просто так…
   — Просто так, без мысли, полуумки живут. Взять нашего Павла. Имущество казенное выкинул куда-то, оно мокнет, а он и в ус не дует. А почему? Привык, что дядя за него всегда думает.
   — А с чего, Гришенька, мне над этой проблемой голову ломать, если то барахло твое? — с самым простецким видом спросил Павел.
   Виктор расхохотался, а Григорий, почему-то зло глянув только на него, метнулся в кусты и долго шарил там, вполголоса матерясь.
   — Я бы, Ваня, хотел мысли кое-какие высказать. Не возражаешь? — начал комиссар, и все посерьезнели. — Землянка наша, как я и говорил, оказалась мала. Еще одного человека примем, а дальше как? Да и печка отсутствует, а зима не за горами.
   — Опять всем одной лопатой ковыряться? — огрызнулся Юрка. — Да и не господа те, кто придут. Пусть Самозванец себе хоть нору, хоть дворец роет…
   — Рыть и по-настоящему оборудовать землянки будем мы… Тебе, Виктор, задание другое. Сегодня пойдешь обратно в деревню.
   — И почему людям так везет? — всплеснул руками Григорий. — Ему, товарищ комиссар, еще нет восемнадцати, малолетка он! Ей-богу, пошлите меня, и я такую бабу обуздаю — закачаетесь!
   Деревянная ложка звонко ударила в затылок Григория. Он прикоснулся пальцами к ушибленному месту, покосился на Каргина и замолчал.
   — Поговори с дедом. Нам бы две или три пилы и несколько лопат для начала, — продолжал Василий Иванович, словно ничего и не случилось.
   Задание, которое давали Виктору, обсуждали обстоятельно, стараясь предугадать и предусмотреть всякую неожиданность. Решили, что для деда Евдокима и Клавы он пусть пока так и остается лейтенантом, а для всех прочих, если это еще возможно, — мужем Клавы. И жить ему в деревне до сигнала, который будет в свое время дан, изучать народ, обстановку. Не раскрывая отряда, постараться навербовать помощников. И будет просто замечательно, если он сумеет раздобыть приемник!
   Но первоочередное — лопаты и пилы. Чем больше, тем лучше. Их сегодня же ночью передать Юрке, который пойдет провожатым и будет, если потребуется, до утра ожидать его в лесу, напротив домика Клавы.
   — Двоим бы надо с Самозванцем идти, лопаты и пилы не так просто тащить в такую даль. Да и вообще, на всякий случай, — начал было Григорий, но Каргин властно оборвал его:
   — Опять за дружком тянешься?.. Я о другом думаю… С оружием или без оного идти Витьке? Если с оружием, то с каким? Пистолет вернуть или немецкий автомат подбросить?
   — Автомат, он злее бьет, — немедленно отреагировал Григорий.
   — Лично я пошел бы без оружия, — заметил Павел и, когда все уставились на него, пояснил: — Встретится патруль фашистский, а у Самозванца оружие. Остается — бежать или верная смерть. А без оружия совсем другое дело! «Остановись!» — приказывают. «С нашим удовольствием, стою». — «Куда идешь?» — «Домой, к жене, в деревню такую-то!» — «А если проверим?» — «Милости просим, гостями будете!» И обыск учинят — ничего не найдут.
   — А ты, Виктор, как сам считаешь? — спросил Василий Иванович.
   — Я?.. Мне с оружием удобнее. Меня с ним видели. И Клава, и дед Евдоким…
   — Быть посему, — решил комиссар, и, простившись с новыми товарищами, Виктор зашагал за Юркой.
   — Эй, Самозванец! — окликнул его Григорий, догнал и сказал скороговоркой: — Ты, парень, там поаккуратней. Комиссар с Каргиным и шибко строгими быть могут.
3
   Юрий ушел с Виктором. А Каргин с Павлом отправились осматривать окрестности, чтобы попытаться найти для землянки более подходящее место; здесь и сейчас сырость, а что будет весной, когда, как в народе говорят, даже из камней вода течет? Исчез и Григорий. Вздумал грибов насобирать, грибовницей порадовать. Вот и получилось — все разошлись, у всех дело есть. Один он, Василий Мурашов, сидит у землянки, греется на солнышке. На большее пока не способен.
   Остаешься один — всегда мысли одолевают. Вот посмотрел вслед Виктору, а уже какая-то сосущая тоска навалилась, уже стоят перед глазами сыновья — Сергей и Никита, стоят, хоть что ты делай!..
   Старший, Сергей, на год моложе Виктора. Такой же брюнетистый и по-юношески непосредственный…
   Интересно, чем сейчас сыновья заняты? Хотя можно с уверенностью сказать, что они на уроках в школе: сегодня 29 сентября. И перед глазами уже не только сыновья и жена, но и двухэтажное рубленое здание школы. В позапрошлом году ее открыли и всем приезжим с гордостью показывали химический кабинет, где был вытяжной шкаф: уже одно это делало деревенскую школу похожей на городскую. Знай наших!
   Однако у Виктора ботинки совсем развалились. Надо, пожалуй, посоветовать Каргину, чтобы ребята снимали одежду и обувь с убитых немцев: сюда ведь ни интендант, ни кооператор не приедут.
   И ни в коем случае нельзя допустить, чтобы люди окончательно оборвались или начали обмундировываться за счет деревенских. Случится такое — первый спрос с него, Василия Мурашова: он старший и должен все предусмотреть.
   А память уже подсовывает из далекого детства картину. Тогда он был просто Васяткой и жил у деда в Котельниче. Дед встал перед глазами таким, каким видел его в последний раз: с серебристой окладистой бородкой, недоумевающей улыбкой и кровью на виске. Кровью потемневшей и ссохшейся.
   Дед был фельдшером, участвовал в турецкой кампании, за что имел какую-то медаль. О войне не любил рассказывать, одно, кажется, только и обронил: «Война — мерзость, кровь и страдания людские. Оправдывает солдата лишь то, что он убивает и сам умирает во имя Отечества. А ради этого любые муки человек должен принимать с радостью».
   А вот отца он, Василий Мурашов, не помнит: не было ему и года, когда тот умер от воспаления легких. Вот и жили с дедом, дед и воспитывал. Ой, крепко воспитывал!..
   Васятке было лет шесть или семь, когда он взял со стола пятак и купил голубя-сизаря. Млея от счастья, бежал с ним домой, где и посадил его под перевернутый ящик. Минут двадцать или около того подождал, чтобы голубь привык к новому дому, и приподнял ящик. Голубь, склонив голову, глянул на него оранжевым глазом, переступил с одной красной ножки на другую и вдруг сизой стрелой прорезал небо и скрылся из глаз.
   Дед обедать, как обычно, пришел домой, сразу заметил исчезновение пятака и спросил у бабушки:
   — Маня, ты на что пятак истратила?
   — И не брала я его вовсе, Иван Романович, не брала.
   — Тебе, Аня, он, что ли, понадобился?
   Аня — мать Васятки.
   — Нет, папа, я никуда не ходила.
   И тут дед посмотрел на сжавшегося Васятку и, не спрашивая ни о чем, снял с себя ремень и свирепо выпорол.
   Помнится, забившись под стол, он тихонько хлюпал носом (дед приказал: «Не реви, не баба!») и решил бежать из дома сейчас или когда немного подрастет, и вдруг дед властно позвал его к себе. Вылезать из-под стола было страшно, ослушаться — того страшнее, и он покинул свое убежище, встал перед дедом, мысленно готовый к самому худшему.
   Однако дед просто сказал, что никому из домашних — ни ему, деду, ни бабушке, ни матери — для Васятки ничего не жалко, хоть рубль и сегодня истратит он, дед, на голубей, но воровать — самое отвратительное человеческое преступление, за воровство руки с корнем вырывать надо.
   Деда убили бандиты… Он ехал к больному в глухую деревню, дорога вилась через лесок, вот там и убили…
   Более тридцати лет прошло с той поры, но и сейчас Василий Иванович не может без отвращения думать о воровстве. Его, бывало, всего передернет, когда услышит, что того или иного человека посадили за растрату. Его всегда возмущало, почему этого негодяя называли обтекаемо — растратчик, а не просто и понятно — вор.
   Да, а теперь, если не снимать обувь и одежду с убитых немцев, можно докатиться и до воровства. Не каждая крестьянка с чистым сердцем отдаст тебе сапоги или пальто мужа.
   Неожиданно появился Григорий.
   — Глянь, Василий Иванович, сколько я этого добра наломал! — И он вываливает из подола гимнастерки подберезовики, красноголовики, синявки. Василий Иванович перебирает пальцами их упругие ножки и говорит:
   — Богато… Знаешь, а не насушить ли нам грибов на зиму?
   — Как их без печки-то насушишь? Летом на солнышке это сделать еще можно было, а сейчас оно уже не то. Видимость одна, что греет.
   — И все-таки, Григорий, мы будем сушить грибы. Ведь нам не только выжить, ведь нам еще и воевать надо!
   Примерно это же самое, только другими словами, сказал и Юрка, когда Виктор с опушки леса показал ему домик Клавы:
   — Я тебе, Витька, лекций читать не буду, не обучен этому. Но запомни: голову оторву, ежели крутить-финтить начнешь и дело завалишь.
   Виктор боится встречи с Клавой и поэтому предлагает:
   — Зайдем вместе? Уже прохладно, замерзнешь, а я, может, час или даже больше буду барахло собирать.
   Юрку бьет мелкая дрожь, так взволновал его вид мирного человеческого жилья, так захотелось ворваться в одну из этих хат, упасть там на пол и лежать молча. Обязательно лежать, и только молча, чтобы до мозга костей дошли, запахи жилого дома и свежеиспеченного хлеба. Но он ответил:
   — Приказ — ждать здесь. Иди.
   Руки и ноги словно чужие, слушаются плохо, и, чтобы окончательно не раскиснуть, Виктор взбадривает себя: «Ну, чего она мне сделает? Дверь не откроет? Да плевать мне на ее отношение! К деду Евдокиму или Афоне уйду!»