Страница:
Пауль связывал пакеты и пакетики и молчал. Каргину захотелось услышать его голос, и он спросил:
— Кто он, тот офицер?
— Врач. Из Степанкова.
На лице Пауля отражалось только чувство исполненного долга. Ни волнения, ни радости. Одна убежденность человека в правильности того, что он сделал. Ничего больше!
На тропинке, которую он очищал от снега, стоял мужчина лет шестидесяти. Его одутловатое лицо и пегую бородку Василий Иванович заметил прежде всего и лишь потом обратил внимание на потрепанное полупальто, на залатанные яловые сапоги. Каждый день он ждал этой встречи, почему-то считал, что она произойдет обязательно ночью и будет тот посланец подполья вооружен. Простоватое лицо этого человека, его одежда, смахивающая на нищенскую, и обыкновенная суковатая палка для защиты от деревенских собак — все это так не вязалось с образом, созданным в мечтах, что Василий Иванович только смотрел на незнакомца, враз забыв и пароль, и отзыв.
— Богато нынче снегами, — повторил тот, и, как показалось Василию Ивановичу, в глазах его на мгновение мелькнула лукавинка.
— Да-да, очень много снега! Но он обязательно стает!
— Тогда быть половодью, — отозвался незнакомец и спросил: — А в дом к себе не пригласите?
В кухне, грея руки о теплый бок печи, незнакомец представился:
— Зовут меня Николай Павлович. Надеюсь, этого достаточно для первого раза?
— Разумеется, — согласился Василий Иванович, хотя был готов обрушить град вопросов. — А я…
— Вы — Василий Иванович. Даже скажу, что до войны были директором школы, а в настоящее время — старший лейтенант.
— Нет, я — лейтенант…
— Давайте, Василий Иванович, условимся раз и навсегда: если один из нас сказал что-то, другой воспринимает его слова только как правду.
— Но я действительно…
— Когда вы были ранены, вам присвоено очередное воинское звание… И еще рад сообщить, что жена и оба ваших сына здоровы.
У Василия Ивановича непроизвольно задергались губы, повлажнели глаза. Чтобы скрыть волнение, он полез в карман за кисетом и долго сворачивал «козью ножку», высекал кресалом искру.
— Почему не спросите, откуда у меня эти сведения?
— Радио?
— Оно, милое, оно. И новости первейшие из Москвы, и все прочее… Ну, Василий Иванович, рассказывайте о своем житье-бытье. С самого начала и как можно подробнее.
И Василий Иванович начал с того, как очутился в лесу и увидел над собой склонившихся солдат. Назвал их по именам.
— Как вы сказали? Каргин? — встрепенулся Николай Павлович. — Незаметный такой?
— Кто это незаметный? Каргин? — удивился и даже обиделся Василий Иванович. — Это внешность у него самая обыкновенная, но сам он человек рассудительный, с хозяйственной хваткой и завидной точностью в выполнении всего задуманного. Если хотите знать, часто из таких людей в минуту испытаний и выявляются вожаки, герои. Не обязательно мирового масштаба, но способные кого-то вести за собой. И словом, и личным примером. У таких людей неистребимая вера в правоту того дела, за которое они взялись. Между прочим, Каргин сейчас командует нашей группой. А вы где встречались с ним, если, конечно, это не секрет?
— Допрашивал. После перехода фронта.
— Вы… особист?
— Вас это настораживает?
— Нисколечко… Если быть откровенным, все эти месяцы я разговаривал со своей совестью. А ей, знаете, не соврешь, от нее ничего не утаишь.
— Ну и как? Она все ваши действия одобряет? Или спорите с ней?
— Есть, конечно, промахи, есть даже ошибки. Но разве обойдешься без них, если дело для тебя до беспросветной дикости незнакомое? Меня никто не учил, как организовывать партизанский отряд, никто, даже мельком, не перечислял задач, которые необходимо решать в первую очередь. До всего сами доходим… Упрекнуть нас можно и за то, что все же маловато сделано нами за эти месяцы. Так я думал еще недавно, до встречи с Николаем Богиновым. Оказывается, в их отряде картина почти такая же. Спрашивается, почему? Ваше мнение, Николай Павлович?
— А если сначала я хочу вас послушать? — усмехнулся тот.
— Что ж, можно и так. Только дилетанты могут считать, что любой группе людей, обосновавшихся во вражеском тылу, дозволено нападать на врага сразу, без изучения местных условий, без тщательной подготовки. А на все это нужно время. И еще об одном, о чем нельзя забывать… Если в отряде всего восемь активных штыков, разве ему посильно нападать на гарнизоны, транспорты? Кроме того, очень осторожно приходится убивать каждого вражеского солдата: за одного своего фашисты уничтожают десятки мирных жителей. А тут еще и зима. И будь проклят снег, что надолго сохраняет следы!.. На пустом месте и с пустыми руками мы начали… О людях рассказывать?
— Обо всем, Василий Иванович, обо всем. Считайте, что Николая Богинова здесь не было.
Василий Иванович сказал, что некоторые бойцы отряда ни в какой период своей прежней жизни не были активистами в полном смысле этого хорошего слова. Но, когда встал вопрос — быть или не быть Советской власти, они оружием единогласно проголосовали за нее.
— Меня как коммуниста это особенно радует, — закончил Василий Иванович.
— Да, они без лишних громких слов взялись за оружие и пошли биться за Советскую власть! — подхватил его мысль Николай Павлович, потом сказал после большой паузы: — Главная ваша ошибка, Василий Иванович, — ни черта вы не смыслите в конспирации. И всем своим людям вы известны, и по хатам бегаете, в человеческих душах копаетесь, а должность у вас — препоганая, заметная. Нарвись вы на негодяя, донеси он — большого ума не потребуется, чтобы всю группу ликвидировать. С сегодняшнего дня извольте связь иметь только со своими полицейскими и лишь через них — с отрядом, с окрестными деревнями… Считайте это указанием нашего подпольного райкома партии.
— Как вы сказали? — переспросил Василий Иванович, который еще боялся поверить своим ушам.
— Как слышали, — усмехнулся Николай Павлович. — Надеюсь, не надо предупреждать, что это тайна? Ну-ну, не обижайтесь: вам верю. Настолько верю, что признаюсь: я не только райком, но и подпольный обком представляю.
Откровенно говоря, долгими зимними ночами случалось и такое, что вдруг наваливалась тоска. Тогда начинало казаться, что ты вообще один, а врагов кругом полнехонько. На другой день Василий Иванович нещадно ругал себя за малодушие, ибо в глубине души неизменно верил, что невидимые товарищи всегда рядом. И вдруг сейчас он услышал, что где-то здесь действуют подпольные райком и даже обком партии!
— Николай Павлович, можно я вас обниму?
— Ну, хватит, хватит… И понимаю, и сочувствую, но все же держи себя в руках…
Этот переход на «ты» был столь естествен, что оба почувствовали даже радость.
После того как Василий Иванович справился со своим волнением, Николай Павлович спросил:
— Как тебе нравится поведение немцев?
— А что? Они очень даже нормально ведут себя. Вполне порядочными людьми оказались, — заулыбался Василий Иванович.
— Так чего же ты плачешься, что вы мало их поубивали? — только и нашелся спросить Николай Павлович.
Василий Иванович, которому сейчас и зима казалась жарким летом, сказал сквозь смех:
— Так это я о наших немцах! О Пауле с Гансом! — И он рассказал о них все, что знал.
Выслушав рассказ, Николай Павлович спросил:
— Говоришь, не коммунисты и не штрафники, которые от наказания у нас скрываются? Говоришь, самые обыкновенные немцы?
— Обыкновеннее не бывает.
— И бежать не пытаются, и перевоспитываются?
— Не веришь? Так вот, они еще и в карауле стоят, и к выполнению других заданий привлекаются!
— Да это, Василий Иванович, если хочешь знать, очень примечательно! Самые средние немцы!.. И то о многом говорит, что люди твои на распыл их не пустили… Неужели не понимаешь, как это здорово?
— Не только я, но и остальные наши давно все поняли, — пожал плечами Василий Иванович, которого немного покоробила столь неприкрытая восторженность.
Однако Николай Павлович будто не заметил смены его настроения, продолжал в прежнем тоне:
— Слушай, как считаешь, почему они вдруг перевоспитываются?
Над этим вопросом Василий Иванович и сам задумывался не раз, поэтому ответил без промедления:
— И вовсе не вдруг, время для этого потребовалось… Здесь немцы увидели и узнали сокровенное тех людей, которых еще недавно считали своими заклятыми врагами. Увидели, узнали и, возможно, незаметно для себя, приняли сначала сердцем, а потом и умом. Вот и стали союзниками недавние враги.
— К сказанному тобой, пожалуй, ничего не добавишь… И в карауле стоят, и на задания, говоришь, ходят? И не боитесь?
— Риск есть, конечно.
— Вот это еще правильнее… В самую тяжелую для нас пору все же есть немецкие солдаты, которые переходят на нашу сторону! А что начнется тогда, когда громить их по-настоящему станем?.. Но присматривать за ними пока ой как надо…
Потом пили чай без сахара и снова беседовали. И Василий Иванович узнал, что настала пора объединения маленьких партизанских групп в отряды. Чтобы удары по врагу стали мощнее; кроме того, легче будет наладить централизованное снабжение, руководить действиями партизан.
— На этой неделе тебя разыщет человек. Или два сразу заявятся… Дашь им провожатого и пусть идут к Каргину, — вдруг сказал Николай Павлович.
— Пароль и отзыв? — спросил Василий Иванович, сдерживая радостное волнение.
— Прежние… Ты с Каргиным с глазу на глаз не разговаривал? Какого он мнения о своем бывшем командире роты?
— Как сказать…
— Только откровенно.
— Ни у Каргина, ни у его товарищей нет обиды на капитана Кулика. Но и уважения к нему тоже нет. Непонятен он нам.
— А чего в нем непонятного? — удивился Николай Павлович. — Человек он предельно честный, исполнительный.
— Считаешь, этих качеств вполне достаточно, чтобы командовать людьми?
— Не будем спорить… Кулика нужно в деле повидать, чтобы о нем правильно судить. Так что не будем… Капитан Кулик со своими людьми поступает в распоряжение Каргина. Ясно?
Если бы Николай Павлович сказал, что Кулик отстранен от командования вообще, что теперь он рядовой боец или отделенный, Василий Иванович воспринял бы это как должное. Сейчас же он сказал после длительной паузы:
— Все-таки неудобно. Бывший командир роты — в подчинении у своего солдата.
— Повсеместно установлен такой порядок: кто к кому приходит, тому и подчиняется. Чтобы опять не начинать с изучения местных условий и людей… Скоро и твой Каргин двинется к Полесью. А кто из них там старшим станет — жизнь покажет. Между прочим, ты не задумывался, почему в такой маленькой деревеньке, как Слепыши, немцы без особой проверки трех человек записали в полицаи?
— Это и ребенку ясно: хотят как можно больше народу запятнать, чтобы обратного хода у них не было.
— Правильно. Только это, так сказать, первый этап — массовая вербовка. А скоро и неизбежная фильтрация начнется. Кого-то из теперешних полицаев удастся и в крови народной замарать. Эти, как ценный кадр, останутся. А кого-то и спишут за непригодностью. Как этого вашего…
— Дёмшу.
— Самая главная борьба еще впереди, дорогой Василий Иванович, так что все силы нам в плотный кулак собрать нужно. И поскорее!
Уходил Николай Павлович еще засветло. Провожать себя категорически запретил. Просто пожал руку в сенях и сказал:
— Мухортова вы правильно решили пока не трогать. Он — сволочь, доносчик, но глуп. Значит, если постараетесь, то и без убийства сможете парализовать его деятельность.
Искушение выйти на улицу и посмотреть вслед Николаю Павловичу было очень велико, но Василий Иванович все же заставил себя остаться в горнице. Смотрел на потолок и улыбался его темным доскам.
Ликвидировала, изжила Советская власть нэпмачей, и после долгих раздумий уехал Горивода на Смоленщину. Здесь ему повезло: устроился лесничим. Работал усердно, как того власть требовала, а сам жадно и с надеждой ловил слухи о боях на КВЖД, Хасане, Халхин-Голе, в Финляндии. Особой надежды на перемену жизни от этих конфликтов не питал, но все же тешил себя мыслью, что льется советская кровь, пусть пока ручейком, но льется.
Воспрянул духом, когда началась эта война. Как только пришли немцы, сразу явился в полицию и раскрыл себя. И тут тоже повезло: Свитальский-то — полячок, вместе на Киев в ту войну шли. Шли-то вместе, а драпали порознь, вот и оказался Свитальский в Польше, убежал от того, что выпало пережить ему, Гориводе.
Но все же и тут он состорожничал: не пошел служить в полицию, куда дружок звал, а остался простым лесничим: опасался, а не забуксуют ли колеса немецкой военной машины.
Все разворачивалось лучше не надо, и вдруг немцев поперли от Москвы!
Казалось, гитлеровцы — карта козырная, а жизнь взяла и побила ее.
Ну кто в такой обстановке, при таких переменчивых событиях может быть уверен в своей судьбе? Дурак или полный прохвост, на двух хозяев работающий. Или тот, у кого в самых верхах Германии крепчайшая рука есть. Способная из любой беды вытащить.
То, что Капустинский не дурак, это сразу видно. Тогда кто же он? Свитальский с Золотарем только и знают, что ему сам господин комендант благоволит. А почему? Дескать, бог ведает.
Поковыряться в душе Капустинского надеялся во время его визита за малинкой сушеной. Не пришел Капустинский. Разумеется, самое верное и милое дело через денек самому к нему нагрянуть: «Как здоровье супруги? Думаю, не пришел, значит, хуже ей стало, вот и осмелился сам наведаться». Не воспользовался этим случаем исключительно из-за того, что не знал, чья сила под Москвой верх берет. А раз не знал, то зачем лишнего врага наживать, когда кругом и без того горечь одна?
Жизнь, она такая тонкая и хрупкая, что не семь, а сто раз отмерь, если резать собираешься.
Сегодня уже ясно, что советские выдыхаются, вот-вот прекратят свое наступление, и тогда начнется стояние фронтов, как в первую мировую войну. С той разницей, что теперь на фашистов вся Европа каторжно работает, значит, вермахт поднакопит силушку, залижет раны да как двинет весной на восток!
Во всех хатах Слепышей люди уже ко сну готовились, когда Горивода поскоблил ногтем темное окно дома, где жил Виктор. Умышленно так поздно заявился: днем, сославшись на неотложные дела, еще и удерет Капустинский, а теперь никуда не денется.
И еще одно, тоже тайное: не осмелится он ночью выпроводить гостя, который с помощью к нему пришел. Не осмелиться — придется ночлег предложить. Значит, для беседы времени предостаточно будет.
Дверь открыл Капустинский. Будто бы не удивился позднему визиту, радушно поздоровался, пригласил в горницу:
— Извините, в кухне у нас родичи жены живут.
Действительно, в кухне, прямо на полу, прикрыв его каким-то тряпьем, лежали женщина и трое детей.
«Спят или только притворяются?» — зло подумал Горивода и заворковал:
— Избави бог, не беспокойтесь, я только малинку занес.
— Гостям всегда рады, а таким, как вы, Мефодий Кириллович, и подавно, — ответил Виктор, вежливо подталкивая гостя к дверям горницы.
Горивода вошел в горницу, потупив глаза, будто бы от смущения за свой поздний визит, а сам заметил и наскоро прикрытую одеялом кровать, и две смятых подушки на ней, и винтовку в ее изголовье; она, винтовка, заставила уважительно подумать о Капустинском: молодой, но момент правильно понимает, жизнь задарма отдавать не собирается.
Благоприятное впечатление произвела и молодуха. Не в пример другим, она молча поклонилась гостю и выскользнула из горницы, погладив мужа влюбленными глазами.
— Поправилась, значит, ну и слава богу, — закивал Горивода и еще раз, теперь уже неторопливо, прошелся глазами по горнице.
Кроме кровати, здесь стояли два стула с прямыми резными спинками и древний комод.
— Раздевайтесь, Мефодий Кириллович, раздевайтесь, гостям мы всегда рады, — подлаживаясь под тон Гориводы, приглашал Виктор.
— Гость — от бога! — выспренно изрек Горивода и положил на пол в углу и полушубок, и шапку с шарфом, напоминающим обрезь половика: такой непритязательной расцветки был шарф, такой грубой работы.
— Обижайтесь или нет, Мефодий Кириллович, но я атеистом воспитан. Однако двумя руками голосую за это изречение, — ответил Виктор, не пряча глаз от пронзительного прищура гостя.
Наконец прищур потух. Горивода залез рукой во внутренний карман поношенного пиджака, извлек оттуда тощий мешочек-кисет:
— Вот она, малинка, пользуйтесь.
Противно Виктору разговаривать с лесником, озноб бьет, как посмотрит на его лапищи, на шею, растекающую в покатые плечи, но он находит в себе еще и силы улыбаться доброжелательно. Втайне же мечтает о помощи, хотя знает, что никто из товарищей случайно не зайдет к нему ночью. Он мучительно ищет лазейку, и вдруг в кухне хлопает дверь, гремит голос Василия Ивановича:
— Эй, пан Капустинский! Или я за тебя сегодня ночью патрулировать буду?
Распахнув дверь в горницу, Василий Иванович видит Гориводу, раскрывает объятия. Тот так же охотно подается ему навстречу, но в глазах — настороженность.
А Василий Иванович распоряжается:
— Афоня! Одна нога здесь, другая там, а выпивка и закусон у меня на столе! — И сразу Виктору: — А тебе так скажу: молод еще за моей спиной шашни заводить! И шейка у тебя тонкая, не ровен час… Заманил к себе такого гостя и помалкиваешь?
Весело, с прибаутками вошли в половину дома, где жил Василий Иванович, и сразу же гость с хозяином остались одни. На столе маячило несколько бутылок самогона, и все же, даже за выпивкой, разговор то судорожно вспыхивал, как костер, на который плеснули бензина, то безнадежно затухал: обсуждать распоряжения начальства оба избегали, а о чем же тогда говорить, если почти не знакомы?
А Виктор с Афоней в это время стояли на крыльце, ждали, не потребуется ли Василию Ивановичу их помощь. Виктор уже знал, что это Клава, выбежавшая будто бы за самогоном, известила товарищей о непрошеном госте. И сейчас, ловя каждый звук морозной ночи, Виктор думал о том, что такая, как Клава, никогда не бросит в беде своего друга.
Наконец Горивода заспешил домой.
— Не обижайте, Мефодий Кириллович, не позорьте перед соседями, — притворно умолял его Василий Иванович.
Горивода долго стоял на своем и вдруг попросил, уже одевшись:
— Вот если у кого-то из рядовых полицейских ночевать устроите, не откажусь. Здоровьишко-то аховое, как обратную дорогу осилю — не ведаю. Ну, к Мухортову хотя бы…
«Ври больше, ври. Еще сотню километров ножками отмеришь, и лишь тогда на твоем лбу испарина, может быть, выступит», — подумал Василий Иванович, но гнул свою линию крайне обиженного хозяина:
— Что люди обо мне говорить станут, если гостя в ночь отпущу?
— А тебе будто не все равно? — неожиданно разозлился Горивода. — Им никогда не угодишь! Серебром осыплешь — золото подавай!.. Или боишься, что полицейский наплетет на тебя?
— Скажешь тоже! — Василий Иванович прикинулся обиженным, быстро оделся, взял винтовку.
— Пошаливают?
— По привычке беру.
Теперь, «обиженный», Василий Иванович имел право бросать лишь самые необходимые слова. Поэтому, будто поссорившись, шли молча до дома Авдотьи. Здесь, заметив, что Василий Иванович намерен остановиться, Горивода сказал как только мог ласково:
— Не держи обиды на сердце.
Василий Иванович еще решал, сменить ли гнев на милость, а Аркашка уже услышал человеческие голоса у крыльца, лязгает в сенках затвором винтовки и орет:
— Кто там? Как пальну!
Едва лязгнул затвор невидимой винтовки, Горивода метнулся к стене дома, будто прилепился к ней спиной. Оттуда и прошипел злобно:
— Трус запросто и своего ухлопать может.
— А ну, выйди, — приказал Василий Иванович, не повышая голоса.
Немедленно, одновременно недоверчиво и обрадованно, прозвучал голос Аркашки:
— Это вы, господин старшой?
— Кому же, как не мне, ходить по ночам?
И все же Аркашка не распахнул, а лишь приоткрыл дверь, в щель осмотрел пришельцев и только тогда выскочил на крыльцо, затараторил:
— Я вас сразу узнал, господин старшой, для порядка кричал, как вы того требуете!
«Продаст или нет?» — какой уже раз подумал Василий Иванович, но отступать было поздно, и сказал, будто ничего не боялся:
— Пан Горивода у тебя заночует. — И добавил после небольшого раздумья. — Сам начальник полиции пан Свитальский с ним запросто.
Добавил для того, чтобы насторожить Аркашку, поукоротить его язык.
Аркашка, который искренне верил в свои многочисленные грехи, намек схватил на лету.
Убогость жилища, куча ребятни, глазевшей с полатей, и Авдотья, будто пришибленная, с потухшим взглядом и плоская, как доска, окончательно убедили Гориводу в том, что Аркашка Мухортов принадлежит к категории вечных неудачников. Такого хоть золотом одари, он все равно с голоду подохнет. Правда, едва гость уселся в переднем углу, женщина слетала куда-то и бесшумно поставила, будто швырнула, на стол четыре бутылки самогона. Ни в одном движении, ни в одном взгляде ее не улавливалось ничего похожего на самое обыкновенное радушие.
Горивода был недоволен и хозяином, и хозяйкой дома, где ему предстояло ночевать. Не знал он, не мог знать, что сдержанность Аркашки — умышленная, от предупреждения Василия Ивановича. Если бы не тот намек на близость Гориводы к Свитальскому, если бы не боязнь ответственности за свои промашки, он многое бы выложил гостю. Все, что было и могло быть. А сейчас только поддакивал и расхваливал своего старшого и порядки, установленные им.
Молчание и сухость Авдотьи шли от неприязни к тем, кто сидел за столом. Еще до публичной порки она для Аркашки была готова стать преданной рабой, видела в нем обломочек своего счастья, наконец-то дарованного жестокой судьбой.
Авдотье едва исполнилось шестнадцать, когда на покосе ею овладел Никита — разъединственный на Слепыши выпивоха. Ему уже перевалило за сорок, когда случилась эта беда с Авдотьей. Как говорится, и в годах он был, и ни лицом, ни хозяйством в женихи не напрашивался, но она вышла за него, чтобы за церковным браком скрыть позор.
Двенадцать лет промаялась с мужем-пьяницей, не раз терпела от него побои и все же родила ему трех сынов. Могла бы и больше, да сгорел от вина Никита.
Похоронила, даже голосила на его могиле. Почему голосила, если ни света, ни радости с ним не видела? Так полагается. Да и себя жалела: тридцати не исполнилось, а с тела спала, усохла вся.
Потом по-своему пыталась найти свое бабье счастье. Не нашла, только двух девчонок еще родила. И вдруг постучался в дом Аркашка — изголодавшийся, потерянный, разнесчастный. Пустила переночевать. Жалеючи, и вымыла в корыте, жалеючи, и не выпроводила ни завтра, ни через несколько дней. А потом как-то само случилось, что заметила его обходительность, стремление хоть чем-то быть полезным. Тогда и закралась мыслишка: а не долгожданное ли счастье заглянуло? И стоило ему несмело потянуться к ней, раскрылась полностью, доверчиво и радостно.
Около месяца с тревогой ждала, не изменится ли что в его отношении к ней. Не менялось. Тогда еще больше уверовала в свое счастье: не бил, не поносил всяческими непотребными словами. Что еще надо? Она верила, что со временем окрепнет это неожиданное счастье, наберет силу, вот и угождала Аркашке, в глаза заглядывала. Однажды даже щеки свои соком свеклы натерла!
Прозрение нагрянуло сразу, на другой день после порки. Болело тело, но еще больше — душа. И Авдотья, стыдясь выйти из дома, тихонько копошилась в кухне, ежась под испуганными и недоумевающими взглядами своих детей. Переставляла чугуны и чугунки, а сама непрестанно думала о позоре, обрушившемся на нее, спрашивала у бога, за что ей такая кара жестокая, за что?
Переживала, казнилась, а тут еще и Петька, которого считала первым своим заступником и самой надежной опорой, ударил словами, будто ножом в сердце:
— Он-то стоял и похохатывал.
Она, чтобы заглушить крик души, сунула голову в чело печи, загрохотала ухватом по камням пода, ловя несуществующий чугунок.
— А старший полицай, когда тебя к лавке поволокли, до самого коменданта пробился, в заступу пошел, — продолжал без ножа резать Петька.
Авдотья опять видит себя распластанной на скамье, опять слышит злобный, прерывистый свист плети. И невольно вспоминается, что он, Аркашка, ни разу ее пальцем не тронул, но и слова доброго не сказал; если и берег, то как вещь, которая сгодится в хозяйстве.
Слова Петра заставили ее иначе взглянуть на все, связанное с «ним» (теперь и она, как Петька, мысленно называла Аркашку только «он»). А взглянула на Аркашку внимательно, поняла, что не из сострадания, не оберегая ее запоздалое счастье, все бабы сторонятся его, почувствовала — есть в Аркашке что-то отталкивающее, отпугивающее людей. Авдотья не смогла бы словами выразить, что именно, но, обнаружив это один раз, теперь чувствовала повседневно, ежечасно.
— Кто он, тот офицер?
— Врач. Из Степанкова.
На лице Пауля отражалось только чувство исполненного долга. Ни волнения, ни радости. Одна убежденность человека в правильности того, что он сделал. Ничего больше!
3
— Богато нынче снегами, — услышал Василий Иванович за своей спиной, вздрогнул от неожиданности и оглянулся.На тропинке, которую он очищал от снега, стоял мужчина лет шестидесяти. Его одутловатое лицо и пегую бородку Василий Иванович заметил прежде всего и лишь потом обратил внимание на потрепанное полупальто, на залатанные яловые сапоги. Каждый день он ждал этой встречи, почему-то считал, что она произойдет обязательно ночью и будет тот посланец подполья вооружен. Простоватое лицо этого человека, его одежда, смахивающая на нищенскую, и обыкновенная суковатая палка для защиты от деревенских собак — все это так не вязалось с образом, созданным в мечтах, что Василий Иванович только смотрел на незнакомца, враз забыв и пароль, и отзыв.
— Богато нынче снегами, — повторил тот, и, как показалось Василию Ивановичу, в глазах его на мгновение мелькнула лукавинка.
— Да-да, очень много снега! Но он обязательно стает!
— Тогда быть половодью, — отозвался незнакомец и спросил: — А в дом к себе не пригласите?
В кухне, грея руки о теплый бок печи, незнакомец представился:
— Зовут меня Николай Павлович. Надеюсь, этого достаточно для первого раза?
— Разумеется, — согласился Василий Иванович, хотя был готов обрушить град вопросов. — А я…
— Вы — Василий Иванович. Даже скажу, что до войны были директором школы, а в настоящее время — старший лейтенант.
— Нет, я — лейтенант…
— Давайте, Василий Иванович, условимся раз и навсегда: если один из нас сказал что-то, другой воспринимает его слова только как правду.
— Но я действительно…
— Когда вы были ранены, вам присвоено очередное воинское звание… И еще рад сообщить, что жена и оба ваших сына здоровы.
У Василия Ивановича непроизвольно задергались губы, повлажнели глаза. Чтобы скрыть волнение, он полез в карман за кисетом и долго сворачивал «козью ножку», высекал кресалом искру.
— Почему не спросите, откуда у меня эти сведения?
— Радио?
— Оно, милое, оно. И новости первейшие из Москвы, и все прочее… Ну, Василий Иванович, рассказывайте о своем житье-бытье. С самого начала и как можно подробнее.
И Василий Иванович начал с того, как очутился в лесу и увидел над собой склонившихся солдат. Назвал их по именам.
— Как вы сказали? Каргин? — встрепенулся Николай Павлович. — Незаметный такой?
— Кто это незаметный? Каргин? — удивился и даже обиделся Василий Иванович. — Это внешность у него самая обыкновенная, но сам он человек рассудительный, с хозяйственной хваткой и завидной точностью в выполнении всего задуманного. Если хотите знать, часто из таких людей в минуту испытаний и выявляются вожаки, герои. Не обязательно мирового масштаба, но способные кого-то вести за собой. И словом, и личным примером. У таких людей неистребимая вера в правоту того дела, за которое они взялись. Между прочим, Каргин сейчас командует нашей группой. А вы где встречались с ним, если, конечно, это не секрет?
— Допрашивал. После перехода фронта.
— Вы… особист?
— Вас это настораживает?
— Нисколечко… Если быть откровенным, все эти месяцы я разговаривал со своей совестью. А ей, знаете, не соврешь, от нее ничего не утаишь.
— Ну и как? Она все ваши действия одобряет? Или спорите с ней?
— Есть, конечно, промахи, есть даже ошибки. Но разве обойдешься без них, если дело для тебя до беспросветной дикости незнакомое? Меня никто не учил, как организовывать партизанский отряд, никто, даже мельком, не перечислял задач, которые необходимо решать в первую очередь. До всего сами доходим… Упрекнуть нас можно и за то, что все же маловато сделано нами за эти месяцы. Так я думал еще недавно, до встречи с Николаем Богиновым. Оказывается, в их отряде картина почти такая же. Спрашивается, почему? Ваше мнение, Николай Павлович?
— А если сначала я хочу вас послушать? — усмехнулся тот.
— Что ж, можно и так. Только дилетанты могут считать, что любой группе людей, обосновавшихся во вражеском тылу, дозволено нападать на врага сразу, без изучения местных условий, без тщательной подготовки. А на все это нужно время. И еще об одном, о чем нельзя забывать… Если в отряде всего восемь активных штыков, разве ему посильно нападать на гарнизоны, транспорты? Кроме того, очень осторожно приходится убивать каждого вражеского солдата: за одного своего фашисты уничтожают десятки мирных жителей. А тут еще и зима. И будь проклят снег, что надолго сохраняет следы!.. На пустом месте и с пустыми руками мы начали… О людях рассказывать?
— Обо всем, Василий Иванович, обо всем. Считайте, что Николая Богинова здесь не было.
Василий Иванович сказал, что некоторые бойцы отряда ни в какой период своей прежней жизни не были активистами в полном смысле этого хорошего слова. Но, когда встал вопрос — быть или не быть Советской власти, они оружием единогласно проголосовали за нее.
— Меня как коммуниста это особенно радует, — закончил Василий Иванович.
— Да, они без лишних громких слов взялись за оружие и пошли биться за Советскую власть! — подхватил его мысль Николай Павлович, потом сказал после большой паузы: — Главная ваша ошибка, Василий Иванович, — ни черта вы не смыслите в конспирации. И всем своим людям вы известны, и по хатам бегаете, в человеческих душах копаетесь, а должность у вас — препоганая, заметная. Нарвись вы на негодяя, донеси он — большого ума не потребуется, чтобы всю группу ликвидировать. С сегодняшнего дня извольте связь иметь только со своими полицейскими и лишь через них — с отрядом, с окрестными деревнями… Считайте это указанием нашего подпольного райкома партии.
— Как вы сказали? — переспросил Василий Иванович, который еще боялся поверить своим ушам.
— Как слышали, — усмехнулся Николай Павлович. — Надеюсь, не надо предупреждать, что это тайна? Ну-ну, не обижайтесь: вам верю. Настолько верю, что признаюсь: я не только райком, но и подпольный обком представляю.
Откровенно говоря, долгими зимними ночами случалось и такое, что вдруг наваливалась тоска. Тогда начинало казаться, что ты вообще один, а врагов кругом полнехонько. На другой день Василий Иванович нещадно ругал себя за малодушие, ибо в глубине души неизменно верил, что невидимые товарищи всегда рядом. И вдруг сейчас он услышал, что где-то здесь действуют подпольные райком и даже обком партии!
— Николай Павлович, можно я вас обниму?
— Ну, хватит, хватит… И понимаю, и сочувствую, но все же держи себя в руках…
Этот переход на «ты» был столь естествен, что оба почувствовали даже радость.
После того как Василий Иванович справился со своим волнением, Николай Павлович спросил:
— Как тебе нравится поведение немцев?
— А что? Они очень даже нормально ведут себя. Вполне порядочными людьми оказались, — заулыбался Василий Иванович.
— Так чего же ты плачешься, что вы мало их поубивали? — только и нашелся спросить Николай Павлович.
Василий Иванович, которому сейчас и зима казалась жарким летом, сказал сквозь смех:
— Так это я о наших немцах! О Пауле с Гансом! — И он рассказал о них все, что знал.
Выслушав рассказ, Николай Павлович спросил:
— Говоришь, не коммунисты и не штрафники, которые от наказания у нас скрываются? Говоришь, самые обыкновенные немцы?
— Обыкновеннее не бывает.
— И бежать не пытаются, и перевоспитываются?
— Не веришь? Так вот, они еще и в карауле стоят, и к выполнению других заданий привлекаются!
— Да это, Василий Иванович, если хочешь знать, очень примечательно! Самые средние немцы!.. И то о многом говорит, что люди твои на распыл их не пустили… Неужели не понимаешь, как это здорово?
— Не только я, но и остальные наши давно все поняли, — пожал плечами Василий Иванович, которого немного покоробила столь неприкрытая восторженность.
Однако Николай Павлович будто не заметил смены его настроения, продолжал в прежнем тоне:
— Слушай, как считаешь, почему они вдруг перевоспитываются?
Над этим вопросом Василий Иванович и сам задумывался не раз, поэтому ответил без промедления:
— И вовсе не вдруг, время для этого потребовалось… Здесь немцы увидели и узнали сокровенное тех людей, которых еще недавно считали своими заклятыми врагами. Увидели, узнали и, возможно, незаметно для себя, приняли сначала сердцем, а потом и умом. Вот и стали союзниками недавние враги.
— К сказанному тобой, пожалуй, ничего не добавишь… И в карауле стоят, и на задания, говоришь, ходят? И не боитесь?
— Риск есть, конечно.
— Вот это еще правильнее… В самую тяжелую для нас пору все же есть немецкие солдаты, которые переходят на нашу сторону! А что начнется тогда, когда громить их по-настоящему станем?.. Но присматривать за ними пока ой как надо…
Потом пили чай без сахара и снова беседовали. И Василий Иванович узнал, что настала пора объединения маленьких партизанских групп в отряды. Чтобы удары по врагу стали мощнее; кроме того, легче будет наладить централизованное снабжение, руководить действиями партизан.
— На этой неделе тебя разыщет человек. Или два сразу заявятся… Дашь им провожатого и пусть идут к Каргину, — вдруг сказал Николай Павлович.
— Пароль и отзыв? — спросил Василий Иванович, сдерживая радостное волнение.
— Прежние… Ты с Каргиным с глазу на глаз не разговаривал? Какого он мнения о своем бывшем командире роты?
— Как сказать…
— Только откровенно.
— Ни у Каргина, ни у его товарищей нет обиды на капитана Кулика. Но и уважения к нему тоже нет. Непонятен он нам.
— А чего в нем непонятного? — удивился Николай Павлович. — Человек он предельно честный, исполнительный.
— Считаешь, этих качеств вполне достаточно, чтобы командовать людьми?
— Не будем спорить… Кулика нужно в деле повидать, чтобы о нем правильно судить. Так что не будем… Капитан Кулик со своими людьми поступает в распоряжение Каргина. Ясно?
Если бы Николай Павлович сказал, что Кулик отстранен от командования вообще, что теперь он рядовой боец или отделенный, Василий Иванович воспринял бы это как должное. Сейчас же он сказал после длительной паузы:
— Все-таки неудобно. Бывший командир роты — в подчинении у своего солдата.
— Повсеместно установлен такой порядок: кто к кому приходит, тому и подчиняется. Чтобы опять не начинать с изучения местных условий и людей… Скоро и твой Каргин двинется к Полесью. А кто из них там старшим станет — жизнь покажет. Между прочим, ты не задумывался, почему в такой маленькой деревеньке, как Слепыши, немцы без особой проверки трех человек записали в полицаи?
— Это и ребенку ясно: хотят как можно больше народу запятнать, чтобы обратного хода у них не было.
— Правильно. Только это, так сказать, первый этап — массовая вербовка. А скоро и неизбежная фильтрация начнется. Кого-то из теперешних полицаев удастся и в крови народной замарать. Эти, как ценный кадр, останутся. А кого-то и спишут за непригодностью. Как этого вашего…
— Дёмшу.
— Самая главная борьба еще впереди, дорогой Василий Иванович, так что все силы нам в плотный кулак собрать нужно. И поскорее!
Уходил Николай Павлович еще засветло. Провожать себя категорически запретил. Просто пожал руку в сенях и сказал:
— Мухортова вы правильно решили пока не трогать. Он — сволочь, доносчик, но глуп. Значит, если постараетесь, то и без убийства сможете парализовать его деятельность.
Искушение выйти на улицу и посмотреть вслед Николаю Павловичу было очень велико, но Василий Иванович все же заставил себя остаться в горнице. Смотрел на потолок и улыбался его темным доскам.
4
Горивода заприметил Виктора за его манеру держаться уверенно, с чувством собственного достоинства, что в это смутное время было явлением редким, если не сказать — исключительным. Да и откуда взяться у человека всему этому, если никто не знает, что с ним завтра будет? Взять его, Гориводу. Думал ли он, когда с Симоном Петлюрой вошел в Киев, что поход закончится полным крахом? Даже удрать, хотя бы в Польшу, не удалось, так замордовала Красная Армия. И пришлось, сорвав знаки воинской доблести, бежать в Москву, там пробиваться случайными заработками.Ликвидировала, изжила Советская власть нэпмачей, и после долгих раздумий уехал Горивода на Смоленщину. Здесь ему повезло: устроился лесничим. Работал усердно, как того власть требовала, а сам жадно и с надеждой ловил слухи о боях на КВЖД, Хасане, Халхин-Голе, в Финляндии. Особой надежды на перемену жизни от этих конфликтов не питал, но все же тешил себя мыслью, что льется советская кровь, пусть пока ручейком, но льется.
Воспрянул духом, когда началась эта война. Как только пришли немцы, сразу явился в полицию и раскрыл себя. И тут тоже повезло: Свитальский-то — полячок, вместе на Киев в ту войну шли. Шли-то вместе, а драпали порознь, вот и оказался Свитальский в Польше, убежал от того, что выпало пережить ему, Гориводе.
Но все же и тут он состорожничал: не пошел служить в полицию, куда дружок звал, а остался простым лесничим: опасался, а не забуксуют ли колеса немецкой военной машины.
Все разворачивалось лучше не надо, и вдруг немцев поперли от Москвы!
Казалось, гитлеровцы — карта козырная, а жизнь взяла и побила ее.
Ну кто в такой обстановке, при таких переменчивых событиях может быть уверен в своей судьбе? Дурак или полный прохвост, на двух хозяев работающий. Или тот, у кого в самых верхах Германии крепчайшая рука есть. Способная из любой беды вытащить.
То, что Капустинский не дурак, это сразу видно. Тогда кто же он? Свитальский с Золотарем только и знают, что ему сам господин комендант благоволит. А почему? Дескать, бог ведает.
Поковыряться в душе Капустинского надеялся во время его визита за малинкой сушеной. Не пришел Капустинский. Разумеется, самое верное и милое дело через денек самому к нему нагрянуть: «Как здоровье супруги? Думаю, не пришел, значит, хуже ей стало, вот и осмелился сам наведаться». Не воспользовался этим случаем исключительно из-за того, что не знал, чья сила под Москвой верх берет. А раз не знал, то зачем лишнего врага наживать, когда кругом и без того горечь одна?
Жизнь, она такая тонкая и хрупкая, что не семь, а сто раз отмерь, если резать собираешься.
Сегодня уже ясно, что советские выдыхаются, вот-вот прекратят свое наступление, и тогда начнется стояние фронтов, как в первую мировую войну. С той разницей, что теперь на фашистов вся Европа каторжно работает, значит, вермахт поднакопит силушку, залижет раны да как двинет весной на восток!
Во всех хатах Слепышей люди уже ко сну готовились, когда Горивода поскоблил ногтем темное окно дома, где жил Виктор. Умышленно так поздно заявился: днем, сославшись на неотложные дела, еще и удерет Капустинский, а теперь никуда не денется.
И еще одно, тоже тайное: не осмелится он ночью выпроводить гостя, который с помощью к нему пришел. Не осмелиться — придется ночлег предложить. Значит, для беседы времени предостаточно будет.
Дверь открыл Капустинский. Будто бы не удивился позднему визиту, радушно поздоровался, пригласил в горницу:
— Извините, в кухне у нас родичи жены живут.
Действительно, в кухне, прямо на полу, прикрыв его каким-то тряпьем, лежали женщина и трое детей.
«Спят или только притворяются?» — зло подумал Горивода и заворковал:
— Избави бог, не беспокойтесь, я только малинку занес.
— Гостям всегда рады, а таким, как вы, Мефодий Кириллович, и подавно, — ответил Виктор, вежливо подталкивая гостя к дверям горницы.
Горивода вошел в горницу, потупив глаза, будто бы от смущения за свой поздний визит, а сам заметил и наскоро прикрытую одеялом кровать, и две смятых подушки на ней, и винтовку в ее изголовье; она, винтовка, заставила уважительно подумать о Капустинском: молодой, но момент правильно понимает, жизнь задарма отдавать не собирается.
Благоприятное впечатление произвела и молодуха. Не в пример другим, она молча поклонилась гостю и выскользнула из горницы, погладив мужа влюбленными глазами.
— Поправилась, значит, ну и слава богу, — закивал Горивода и еще раз, теперь уже неторопливо, прошелся глазами по горнице.
Кроме кровати, здесь стояли два стула с прямыми резными спинками и древний комод.
— Раздевайтесь, Мефодий Кириллович, раздевайтесь, гостям мы всегда рады, — подлаживаясь под тон Гориводы, приглашал Виктор.
— Гость — от бога! — выспренно изрек Горивода и положил на пол в углу и полушубок, и шапку с шарфом, напоминающим обрезь половика: такой непритязательной расцветки был шарф, такой грубой работы.
— Обижайтесь или нет, Мефодий Кириллович, но я атеистом воспитан. Однако двумя руками голосую за это изречение, — ответил Виктор, не пряча глаз от пронзительного прищура гостя.
Наконец прищур потух. Горивода залез рукой во внутренний карман поношенного пиджака, извлек оттуда тощий мешочек-кисет:
— Вот она, малинка, пользуйтесь.
Противно Виктору разговаривать с лесником, озноб бьет, как посмотрит на его лапищи, на шею, растекающую в покатые плечи, но он находит в себе еще и силы улыбаться доброжелательно. Втайне же мечтает о помощи, хотя знает, что никто из товарищей случайно не зайдет к нему ночью. Он мучительно ищет лазейку, и вдруг в кухне хлопает дверь, гремит голос Василия Ивановича:
— Эй, пан Капустинский! Или я за тебя сегодня ночью патрулировать буду?
Распахнув дверь в горницу, Василий Иванович видит Гориводу, раскрывает объятия. Тот так же охотно подается ему навстречу, но в глазах — настороженность.
А Василий Иванович распоряжается:
— Афоня! Одна нога здесь, другая там, а выпивка и закусон у меня на столе! — И сразу Виктору: — А тебе так скажу: молод еще за моей спиной шашни заводить! И шейка у тебя тонкая, не ровен час… Заманил к себе такого гостя и помалкиваешь?
Весело, с прибаутками вошли в половину дома, где жил Василий Иванович, и сразу же гость с хозяином остались одни. На столе маячило несколько бутылок самогона, и все же, даже за выпивкой, разговор то судорожно вспыхивал, как костер, на который плеснули бензина, то безнадежно затухал: обсуждать распоряжения начальства оба избегали, а о чем же тогда говорить, если почти не знакомы?
А Виктор с Афоней в это время стояли на крыльце, ждали, не потребуется ли Василию Ивановичу их помощь. Виктор уже знал, что это Клава, выбежавшая будто бы за самогоном, известила товарищей о непрошеном госте. И сейчас, ловя каждый звук морозной ночи, Виктор думал о том, что такая, как Клава, никогда не бросит в беде своего друга.
Наконец Горивода заспешил домой.
— Не обижайте, Мефодий Кириллович, не позорьте перед соседями, — притворно умолял его Василий Иванович.
Горивода долго стоял на своем и вдруг попросил, уже одевшись:
— Вот если у кого-то из рядовых полицейских ночевать устроите, не откажусь. Здоровьишко-то аховое, как обратную дорогу осилю — не ведаю. Ну, к Мухортову хотя бы…
«Ври больше, ври. Еще сотню километров ножками отмеришь, и лишь тогда на твоем лбу испарина, может быть, выступит», — подумал Василий Иванович, но гнул свою линию крайне обиженного хозяина:
— Что люди обо мне говорить станут, если гостя в ночь отпущу?
— А тебе будто не все равно? — неожиданно разозлился Горивода. — Им никогда не угодишь! Серебром осыплешь — золото подавай!.. Или боишься, что полицейский наплетет на тебя?
— Скажешь тоже! — Василий Иванович прикинулся обиженным, быстро оделся, взял винтовку.
— Пошаливают?
— По привычке беру.
Теперь, «обиженный», Василий Иванович имел право бросать лишь самые необходимые слова. Поэтому, будто поссорившись, шли молча до дома Авдотьи. Здесь, заметив, что Василий Иванович намерен остановиться, Горивода сказал как только мог ласково:
— Не держи обиды на сердце.
Василий Иванович еще решал, сменить ли гнев на милость, а Аркашка уже услышал человеческие голоса у крыльца, лязгает в сенках затвором винтовки и орет:
— Кто там? Как пальну!
Едва лязгнул затвор невидимой винтовки, Горивода метнулся к стене дома, будто прилепился к ней спиной. Оттуда и прошипел злобно:
— Трус запросто и своего ухлопать может.
— А ну, выйди, — приказал Василий Иванович, не повышая голоса.
Немедленно, одновременно недоверчиво и обрадованно, прозвучал голос Аркашки:
— Это вы, господин старшой?
— Кому же, как не мне, ходить по ночам?
И все же Аркашка не распахнул, а лишь приоткрыл дверь, в щель осмотрел пришельцев и только тогда выскочил на крыльцо, затараторил:
— Я вас сразу узнал, господин старшой, для порядка кричал, как вы того требуете!
«Продаст или нет?» — какой уже раз подумал Василий Иванович, но отступать было поздно, и сказал, будто ничего не боялся:
— Пан Горивода у тебя заночует. — И добавил после небольшого раздумья. — Сам начальник полиции пан Свитальский с ним запросто.
Добавил для того, чтобы насторожить Аркашку, поукоротить его язык.
Аркашка, который искренне верил в свои многочисленные грехи, намек схватил на лету.
Убогость жилища, куча ребятни, глазевшей с полатей, и Авдотья, будто пришибленная, с потухшим взглядом и плоская, как доска, окончательно убедили Гориводу в том, что Аркашка Мухортов принадлежит к категории вечных неудачников. Такого хоть золотом одари, он все равно с голоду подохнет. Правда, едва гость уселся в переднем углу, женщина слетала куда-то и бесшумно поставила, будто швырнула, на стол четыре бутылки самогона. Ни в одном движении, ни в одном взгляде ее не улавливалось ничего похожего на самое обыкновенное радушие.
Горивода был недоволен и хозяином, и хозяйкой дома, где ему предстояло ночевать. Не знал он, не мог знать, что сдержанность Аркашки — умышленная, от предупреждения Василия Ивановича. Если бы не тот намек на близость Гориводы к Свитальскому, если бы не боязнь ответственности за свои промашки, он многое бы выложил гостю. Все, что было и могло быть. А сейчас только поддакивал и расхваливал своего старшого и порядки, установленные им.
Молчание и сухость Авдотьи шли от неприязни к тем, кто сидел за столом. Еще до публичной порки она для Аркашки была готова стать преданной рабой, видела в нем обломочек своего счастья, наконец-то дарованного жестокой судьбой.
Авдотье едва исполнилось шестнадцать, когда на покосе ею овладел Никита — разъединственный на Слепыши выпивоха. Ему уже перевалило за сорок, когда случилась эта беда с Авдотьей. Как говорится, и в годах он был, и ни лицом, ни хозяйством в женихи не напрашивался, но она вышла за него, чтобы за церковным браком скрыть позор.
Двенадцать лет промаялась с мужем-пьяницей, не раз терпела от него побои и все же родила ему трех сынов. Могла бы и больше, да сгорел от вина Никита.
Похоронила, даже голосила на его могиле. Почему голосила, если ни света, ни радости с ним не видела? Так полагается. Да и себя жалела: тридцати не исполнилось, а с тела спала, усохла вся.
Потом по-своему пыталась найти свое бабье счастье. Не нашла, только двух девчонок еще родила. И вдруг постучался в дом Аркашка — изголодавшийся, потерянный, разнесчастный. Пустила переночевать. Жалеючи, и вымыла в корыте, жалеючи, и не выпроводила ни завтра, ни через несколько дней. А потом как-то само случилось, что заметила его обходительность, стремление хоть чем-то быть полезным. Тогда и закралась мыслишка: а не долгожданное ли счастье заглянуло? И стоило ему несмело потянуться к ней, раскрылась полностью, доверчиво и радостно.
Около месяца с тревогой ждала, не изменится ли что в его отношении к ней. Не менялось. Тогда еще больше уверовала в свое счастье: не бил, не поносил всяческими непотребными словами. Что еще надо? Она верила, что со временем окрепнет это неожиданное счастье, наберет силу, вот и угождала Аркашке, в глаза заглядывала. Однажды даже щеки свои соком свеклы натерла!
Прозрение нагрянуло сразу, на другой день после порки. Болело тело, но еще больше — душа. И Авдотья, стыдясь выйти из дома, тихонько копошилась в кухне, ежась под испуганными и недоумевающими взглядами своих детей. Переставляла чугуны и чугунки, а сама непрестанно думала о позоре, обрушившемся на нее, спрашивала у бога, за что ей такая кара жестокая, за что?
Переживала, казнилась, а тут еще и Петька, которого считала первым своим заступником и самой надежной опорой, ударил словами, будто ножом в сердце:
— Он-то стоял и похохатывал.
Она, чтобы заглушить крик души, сунула голову в чело печи, загрохотала ухватом по камням пода, ловя несуществующий чугунок.
— А старший полицай, когда тебя к лавке поволокли, до самого коменданта пробился, в заступу пошел, — продолжал без ножа резать Петька.
Авдотья опять видит себя распластанной на скамье, опять слышит злобный, прерывистый свист плети. И невольно вспоминается, что он, Аркашка, ни разу ее пальцем не тронул, но и слова доброго не сказал; если и берег, то как вещь, которая сгодится в хозяйстве.
Слова Петра заставили ее иначе взглянуть на все, связанное с «ним» (теперь и она, как Петька, мысленно называла Аркашку только «он»). А взглянула на Аркашку внимательно, поняла, что не из сострадания, не оберегая ее запоздалое счастье, все бабы сторонятся его, почувствовала — есть в Аркашке что-то отталкивающее, отпугивающее людей. Авдотья не смогла бы словами выразить, что именно, но, обнаружив это один раз, теперь чувствовала повседневно, ежечасно.