Меткими, в самое сердце врага, были первые выстрелы немецкой армии, и она, уверовав в свое счастье и мощь, обрела нахальство, без которого на войне не бывает удачи. И как результат — почти вся Европа склонилась перед немецкими знаменами! Да и старая ворчунья Англия еще дышит лишь благодаря милости фюрера, временно задержавшего вторжение своих войск на ее острова!
   А Советская Россия? Кто и когда не хотел ее съесть? Ни у кого не вышло. А немецкие войска уже на подступах к Москве, и падение ее, как и указал фюрер, произойдет до ноября. Потом будет парад победоносных немецких войск на Красной площади; уже выделены и войска для участия в параде, и форма парадная для них шьется. Таким образом, день рождения Советской России станет и днем ее смерти. Разве не символично?
   Откровенно говоря, фон Зигель считал, что фюрер не только умен, он, кроме того, как-то особенно помпезно умеет обставлять свои победы. Ведь заставил же он легкомысленную Францию подписывать акт капитуляции в том самом вагоне, в котором после первой мировой войны она навязала Германии унизительный мир!
   Теперь гауптман Зигфрид фон Зигель безоговорочно верил фюреру. И не чурался даже той работы, которую часть военных считала унизительной для себя. А он нисколько не стесняется того, что был начальником охраны в одном из самых первых концентрационных лагерей, куда пригнали коммунистов и евреев; там он никогда не осуждал своих подчиненных за карательные меры, всегда считал их справедливыми.
   Как повышение воспринял и назначение комендантом одного из секторов Варшавского гетто, а позднее — и сюда, в этот глухой, лесной район Смоленщины.
   Он настолько проникся идеями фюрера, что позволил себе придумать кое-что свое. Так, едва немецкая армия перешла границу Советской России, начальство потребовало немедленно и беспощадно фильтровать все советское население; если в ком-либо возникало хоть малейшее сомнение, предписывалось уничтожать его со всей семьей, чтобы ни веточки, ни корешка не осталось. Он же, Зигфрид фон Зигель, считает, что, пока Советская Россия не рухнула окончательно, это преждевременно и даже опасно: жестокости напугают и озлобят этот полудикий народ, и он разбежится по лесам, займется разбоем. А Германии силы нужны будут не для борьбы с разбоем, а для покорения сначала Англии, а позднее и спесивой Америки, которая и в той войне загребала жар чужими руками.
   Изучение каждого человека в отдельности, предварительная сортировка всего населения на будущих рабов, надсмотрщиков за рабами и тех, кто подлежит уничтожению, — вот что нужно сейчас. Уничтожать неугодных следует только после окончательной победы, и не всех сразу, а соблюдая строгую очередность: одних — немедленно, а всех прочих, когда они отдадут свои силы Великой Германии.
   Такое разделение населения на группы породит разобщенность, каждая группа будет жить сама по себе, что тоже очень выгодно немцам. Ведь не случайно же фюрер в первые дни войны приказал отпускать домой пленных украинцев и белорусов. Разве это не гениальный ход?
   Жаль, что слишком рано и украинцев, и белорусов стали возвращать в лагеря, надо бы было дать им подольше потешиться пряником!
   Итак, когда Великая Германия окончательно покорит эту страну, что случится уже скоро, туземцы будут, безропотными слугами немцев. Но над каждым слугой должен быть кто-то старший. Его лучше подбирать из местных: он знает нравы и привычки своего народа, следовательно, более умело будет дергать за самую больную душевную струну и вселять страх, воспитывать беспрекословное подчинение воле господ.
   Со временем именно в такого надежного слугу и превратится этот польский паныч. Революция отняла у него состояние, сделала нищим. Такое не забывается. И все его поведение в деревне подтверждает это: как доносит агент, целыми днями сидит дома, хлопочет по хозяйству и вообще людей сторонится.
   Конечно, его нужно еще основательно, тщательно подготовить к будущей должности. Прежде всего он должен увидеть, что немцы справедливы, что ни добро, ни зло не пройдет мимо них. За добро — награда, за зло — беспощадное наказание. То и другое неизбежно, как чередование времен года.
   Все это до мелочей продумал гауптман фон Зигель, каждый свой ход считал правильным и поэтому, выдержав нужную паузу, говорит по возможности ласково, указав на стул, стоящий у стола:
   — Садите себя.
   Комендант разрешил сесть, а Виктор, опасаясь ловушки, помедлил у стула, и получилось так, что будто из вежливости он дождался, пока сядет старший. Фон Зигелю это понравилось, и он милостиво разрешил:
   — Можете курить, — и поспешно добавил, когда увидел в его руках кисет с самосадом: — Лучше сигареты, они не так воняют.
   Несколько затяжек в полной тишине, когда был даже слышен приглушенный стенами разговор немцев во дворе, и снова до монотонности спокойный голос:
   — Я солдат и деловой человек, мне время дорого.
   «Начинается», — подумал Виктор и подобрался на стуле. Это не ускользнуло от коменданта, он остался доволен вниманием, с каким этот парень приготовился слушать его, и продолжал:
   — Вам, господин Капустинский, пора активно работать на нас. Мы видим и знаем все, мы умеем ценить преданных нам людей и карать врагов… Что есть су-про-тив-ник?
   Вопрос неожидан, и Виктор замялся, ответил неуверенно:
   — Супротивник?.. Тот враг, который прямо против тебя…
   — Прямо против тебя… Вы верите в бога?
   Виктор подсознательно почувствовал, что на этом допросе, если хочешь выйти отсюда живым, нужно иногда говорить правду, и ответил:
   — К сожалению, воспитан неверующим.
   — Я не миссионер и не осуждаю вас, хотя ношу бога в сердце, — успокоил комендант. — Вы обязаны сами выбрать работу и через неделю доложить мне… Вы есть комсомол?
   Опять лихорадочная чехарда мыслей и быстрый ответ:
   — Был.
   Ничего не изменилось в лице коменданта, ни один мускул не шевельнулся, но Виктор понял, что ответ чересчур краток, и поспешил пояснить:
   — Понимаете, господин комендант, для Советской власти я как сын состоятельного человека был нежелательным элементом. Узнай они всю правду обо мне, осталась бы одна дорога — в Сибирь, где, как говорится, медведи от холода дохнут. А я хотел жить. Ну, и…
   — Это ничего, когда обманывают врага… Вы по моей рекомендации можете наняться на любую работу. Откровенно говоря, я подобрал для вас дело. Но подожду предлагать, я хочу узнать ваши склонности. Моя мысль ясна?
   — Так точно, господин комендант, доложу искренне, как только вызовете. — И Виктор поднялся со стула, еще плохо веря, что отделался так легко.
   Одна из многих заповедей отца гласила: обязательно одари слугу, если доволен им, и поэтому комендант достал из ящика стола пачку сигарет и сказал, бросив ее Виктору:
   — Прозит!
   — Благодарствую! — как мог бодро ответил Виктор. Он радовался, что вырвался на свободу, а комендант его радость истолковал иначе: парень жаден, значит, что он только не сделает, если ему пообещать не пачку сигарет, а настоящую награду?
 
   Как хорош мир! И солнце весело щурится сквозь почти голые ветки берез, и лужи искрятся тепло, празднично!
   Бойко шагал Виктор по дороге к Слепышам, чтобы поскорее встретиться с Клавой, Афоней, Груней и товарищами, роднее которых у него сейчас не было никого.
   Вслед ему из окна смотрел комендант и иронически усмехался: молодость, молодость, как мало надо для твоего счастья!
4
   Виктор, как это часто бывает с людьми, неожиданно избежавшими смертельной опасности, сначала был переполнен только радостью и не думал ни о чем, кроме того, что он жив. Когда же схлынула первая и самая большая волна счастья, в голове запульсировали вопросы. Прежде всего, почему комендант воспылал любовью именно к нему, Виктору? Ведь о своем «родстве» с богачами Капустинскими он в Слепышах, кажется, особо не распространялся.
   И, наконец, как вести себя при следующей встрече с комендантом? А что она обязательно будет — залог в кармане.
   Он достает из кармана пачку сигарет, зло смотрит на белозубого немецкого солдата, улыбающегося с этикетки, и вспоминает, что он уже видел точно такую же пачку. И не в руках немца…
   Где же тогда?
   Зрительная память с готовностью подсказывает: буйные заросли почти метровой крапивы сзади того бревна, на котором любят сидеть они с Афоней. У мохнатого от колючек стебля и лежала та пачка. Пустая, раскисшая под дождями.
   Как она попала туда?
   Только не немец бросил: эти ходят серединой улицы, кроме того, у них почти у всех портсигары.
   «Прозит!» — насмешливо звучит в ушах голос коменданта.
   Прозит… Выходит, кто-то из Слепышей тайком навещает коменданта, нашептывает деревенские новости.
   Может, Нюська?
   Возможно, и она… Только этой кобыле бросили бы конфетку или кусок сахару — некурящая.
   Перебрал Виктор всех мужиков деревни, которых знал, и никто из них не вызывал подозрений. Все же именно среди них затаился тот, от которого комендант узнал про Виктора!..
   Словно в дремучем лесу, плутал Виктор среди вопросов. Решил как можно скорее поделиться своими мыслями с комиссаром. Кто, кроме него, правильный путь подскажет?
   Хотя сейчас нужно быть очень осторожным. Вообще осторожным, а с отлучками из дома — особенно: возможно, за каждым шагом наблюдают, каждое слово ловят…
   Самое разумное, пожалуй, вместе с Афоней и Груней гнать скот в Степанково, так сказать, добровольно на это дело вызваться. Выгода двойная: при встрече обскажет товарищам все подробно, и те передадут комиссару, да и о налете партизанского отряда так и так придется докладывать в Степанково, возможно, самому коменданту. А кому сподручнее это сделать? Афоне и Груне, о которых там никто слова не замолвит, или ему, Виктору, лично знакомому с господином комендантом? Значит, он и Афоню с Груней от беды прикроет, и перед фашистами выслужится: «Глубоко прочувствовав ваши слова, господин комендант, хотел начать служить немедленно…»
   Решив так, он ускорил шаг, чтобы встретить друзей как можно ближе к Слепышам: это гарантировало от опоздания.
   Дорога хорошо знакома: сколько раз и ночью, и днем по ней хожено. Вот сейчас за поворотом будет полянка, потом еще с километр-полтора леса, и сразу начнутся луга Слепышей. Ближе той полянки «нападать» нельзя. И место открытое, и деревня близко.
   Едва миновал поворот дороги, увидел Афоню. С длинным кнутом, перекинутым за спину, он, как заправский пастух, стоял на обочине и смотрел на коров и овец, которые разбрелись по поляне. У леса, за полоской кустов, белел полушалок Груни.
   Увидев Виктора, Афоня какое-то время только смотрел на него радостными глазами, а потом подбежал, обнял за плечи и лишь молча хлопал ладонью по спине.
   А Груня выпалила с обычной непосредственностью:
   — Ой, Витенька, а мы думали, замордуют тебя!
   Он ответил по возможности небрежно:
   — Мне, если хочешь знать, до самой смерти ничего не будет. — Потом добавил, оглядев коров и овец: — Не дохлятина, как в прошлый раз.
   Груня поняла, что он не хочет или не может рассказать о том, что приключилось с ним ночью, и на время — приглушила любопытство. Она ответила, глядя только на него:
   — Так ведь для своих отбирали… Поди, не ел со вчерашнего дня?
   Заговорила о еде — голод сразу так властно заявил о себе, что вскоре от всего запаса Груни остались лишь малосольный огурец и краюшка хлеба. И тут Груня спросила:
   — Приемыш Авдотьи тоже из ваших?
   Приемыш Авдотьи… Виктор с большим трудом вспомнил и саму Авдотью — лет сорока, высушенную пятью детьми и повседневными заботами, — и ее сожителя. Ему было около тридцати, никак не больше; нос с горбинкой и черные волосы, зализанные назад. Что еще запомнилось? Пожалуй, то, что никогда не встречался с ним глазами. Взгляд его ловил на себе неоднократно, а вот встречаться глазами — не довелось.
   Ответил вопросом:
   — А что?
   — Бабы зашумели, когда дед Евдоким стал скот отбирать, который помясистее. Такой гвалт подняли, что березы к земле никли. Один этот, Авдотьин, на сторону деда стал. «Господину старосте виднее», — передразнила она.
   — Подожди, а как его зовут?
   Афоня повел плечами, а Груня немного подумала и беспечно ответила:
   — А он без имени.
   Интересно, искренне говорил Авдотьин приемыш или маскировался, как почти все сейчас?
   Мелькнул вопрос и исчез, нигде не зацепившись, а усталость брала свое. Да и солнце так пригревало, что Виктор снял плащ, подстелил под себя и прилег. Он хотел просто полежать минут десять с закрытыми глазами, но мигом уснул, да так крепко, что не почувствовал, как Афоня сунул ему под голову свой ватник, как Груня сказала:
   — Видать, не шибко мы у него в доверии, где ночку провел — не сказывает.
   — Может, по женской линии, — буркнул Афоня.
   Груня пренебрежительно фыркнула:
   — Фашисты, значит, за сводню работают?
   Афоня смолчал. Он почему-то забыл, что за Виктором ночью приезжали немцы. Сам же Груне об этом рассказывал, а тут вдруг начисто забыл.
   Проснулся Виктор оттого, что Груня беспощадно трясла его за плечо, повторяя, как заклинание:
   — Фрицы проклятущие… Фрицы проклятущие…
   Окончательно проснулся он в тот момент, когда вслед за грузовиком, в кузове которого плотными рядами сидели солдаты, из-за поворота дороги показалась уже знакомая легковушка коменданта. Решение пришло мгновенно, и, прошипев Афоне с Груней, чтобы вперед не лезли, он подбежал к притормозившей машине и выпалил, опустив руки по швам:
   — Согласно вашему приказу скот следует в Степанково!
   Фон Зигель прекрасно помнил о своем распоряжении; в другое время ограничился бы лишь кивком, но сейчас настроение прекрасное, и он говорит:
   — Немецкие солдаты в ста километрах от Москвы, война скоро конец будет… Как это по-русски? — От нетерпения комендант даже пощелкивал пальцами, требуя подсказки. А Виктор молчал. Немцы в ста километрах от Москвы…
   — Да, когда Москва падет, мы будем пировать! Откармливать скот для этого дня!
   Сказав это, комендант чуть коснулся пальцем плеча шофера, и машина немедленно рванулась вперед.
   Настроение у фон Зигеля — радуга семицветная. Причина — письмо отца, которое доставила сегодняшняя почта. Отец извещал, что вопрос о параде немецких войск на Красной площади — дело окончательно решенное.
   Самая же приятная новость — оказывается, отец через своих друзей хлопотал за сына, и ему обещано место коменданта того самого района Москвы, где расположена знаменитая русская картинная галерея — Третьяковка!.. Какой примитивно варварский язык у русских: пер-цов-ка, зуб-ров-ка, треть-я-ков-ка…
   — Что он так цвел улыбкой, Витенька? — налетела коршуном Груня, едва скрылись немецкие машины.
   — Им до Москвы сто километров осталось, — зло ответил он. — Заворачивай стадо домой, а я в лес, наших предупредить.
   Груня заметалась, сгоняя скот. Она не жалела ни голоса, ни ударов хворостиной. Коровы и овцы очумело носились по поляне, бессильные понять, что от них хотят.
   Афоня вырвал хворостину из рук Груни:
   — Дура психованная!
   У Груни сразу подкосились ноги, и она, заревев, опустилась на траву.
   — Ну, чего ты, чего? — растерялся Афоня. — Я ведь так, любя… Чего ревешь-то, чего?
   — Москва же, — всхлипнула Груня.
 
   А в отряде, как теперь именовали себя Каргин с товарищами, тоже чрезвычайное происшествие.
   Только сели за стол в новой столовой, которую закончили два дня назад, как чепе и случилось.
   Столовая — четыре столба по углам площадки, на них решетка из тонких стволов, закрытая зеленым еловым лапником: и запах густой, к еде располагающий, и никакой дождь не прошибет.
   Ни окон ни дверей, шагай или смотри куда хочешь.
   Столовую не планировали строить, она родилась неожиданно. Кроме старой землянки, на поляне появились еще две. Человек на десять каждая. В них были и лежанки, устланные опять же зеленым лапником, и по столу, и даже по железной печурке. Их трубы торчали из земли уродливыми черными огрызками. А вот окошек — ни одного: решили, без них не так будет тепло выдувать.
   Ну, а каково в полной темноте обедать? Настроение не то, «не рабочее», как сказал Григорий. Он и повадился с Юркой котел с похлебкой или кашей ставить на поляне у входа в землянку. А тут, как назло, дожди зарядили. И пришлось вкапывать четыре столба, нахлобучивать на них крышу.
   Только разлил Павел по мискам грибную похлебку, не успел Григорий еще пробормотать свою обычную присказку: «Обедать — не работать!» — как с опушки поляны кто-то сказал:
   — Хлеб да соль.
   Зябко стало каждому, но вида не подали, лишь взглянули на сказавшего эти слова. А он стоял так, чтобы с поляны его хорошо видели. Голову его прикрывала каска с орлом, вцепившимся когтями в свастику. И немецкий автомат болтался за спиной.
   Каргин с Василием Ивановичем переглянулись, сказали друг другу глазами: «Будь это враг, он не вышел бы на открытое место, из-за укрытия всех одной длинной очередью срезал бы». Каргин спокойно ответил, словно давно ждал прихода этого незнакомца:
   — Садись и ты с нами.
   Незнакомец немедленно вклинился между Григорием и Юркой, ловко извлек из кармана солдатскую ложку, обжигаясь, попробовал варево и сказал:
   — Мирово!
   Григорий стукнул нового соседа ложкой по каске:
   — Сними кастрюлю.
   — Как двину, — начал тот, неся ко рту ложку, но Григорий локтем так саданул его в грудь, что тот запрокинулся.
   Казалось, его естественным движением будет схватиться за автомат, однако он лишь сказал:
   — Орднунг!
   Потом снял не только каску, но и плащ. После этого опять полез между Григорием и Юркой. Те не противились. Лишь когда он снова взялся за ложку, Юрка сказал, прикоснувшись к автомату, который незнакомец положил себе на колени:
   — Штука добрая.
   — Не лапай, — отрезал тот и левой рукой прижал автомат.
   — Граждане, будьте взаимно вежливы. — подражая кому-то, призвал Григорий.
   — Дайте человеку поесть, — прервал пикировку Василий Иванович.
   Чугунок выскребли — мыть не надо. Закурили. Тогда Каргин и спросил:
   — Кто будешь?
   — Сазонов Федор… Из плена удрал, к своим пробиваюсь.
   Каргин отрывисто спрашивал, в какой части служил Сазонов, когда и как в плен попал, где автомат добыл, а Василий Иванович только слушал скупые ответы. И чем больше слушал, тем больше ему нравился этот ершистый парень: нет в ответах ни хвастовства, ни любования муками, через которые пришлось пройти. Одна только обнаженная правда, ставшая от этого во много раз сильнее, звучала в них.
   Даже не соврал, сознался, что, не выстрелив и единого раза, в плен попал.
   — Да, жизнь твоя, что и говорить, вовсе не сахар-медович, — подвел итог Григорий.
   — А твоя слаще? Сейчас весь наш народ полынь жует, — ответил Федор и сразу перешел в наступление: — К зимовочке готовитесь? Гляжу, капитально окопались, вокруг грибочки на ниточках сушатся. А маринованные есть? Беда люблю.
   Каргин будто не заметил издевки:
   — Хлеб-соль с нами ломал, а прочее? К примеру, мы на задание идем, а ты? Поди, притомился с дороги?
   Федор молча встал из-за стола, надел плащ, каску, проверил, свободно ли ходит затвор автомата, и ответил:
   — Орднунг!
   Скоро у землянки остались лишь Василий Иванович и Павел.
   — Кажись, солдат стоящий, — сказал Павел, когда спины товарищей скрылись за стволами деревьев.
   Василий Иванович был такого же мнения, но из осторожности промолчал: жизнь уже не раз учила, что первое впечатление может обмануть.
   — Не, этот надежный, — будто разгадал его мысли Павел.
   Ровно шумели вершинами ели, словно заверяли, что все образуется, все будет хорошо. Лишь белка недовольно цокала, возмущаясь медлительностью людей, которые поели, но почему-то не уходят из-за стола. А те не замечали ее, те не думали залезать в землянку: может, последний солнечный денек выдался?

Глава шестая
ОКТЯБРЬ

1
   Сообщение Виктора о том, что немцы дошли до самой Москвы и вот-вот начнут ее решительный штурм, Василий Иванович встретил внешне спокойно. И спросил, как показалось Виктору, о мелочи, недостойной внимания сейчас:
   — Говоришь, Авдотьин приемыш поддержал деда Евдокима?
   — Ага… Дескать, господин староста лучше знает, какой скот ему брать.
   — Гад он ползучий — вот и вся его характеристика! — моментально вынес Григорий окончательный приговор.
   — Заарканить веревкой и сюда! — поддержал его Юрка.
   — А на хрена нам он здесь сдался? — спросил Каргин. Он, по обыкновению, сидел рядом с Василием Ивановичем. — Считаю, убьем одного гада — Москве легче не станет.
   — Курочка по зернышку клюет, да сыта бывает, — не сдавался Григорий и с надеждой посмотрел на приятеля. И тотчас же, как бывало уже не раз, Юрка поспешил на помощь, закивал взлохмаченной головой:
   — Мы одного кокнем, другие — второго, а во всесоюзном масштабе какая картина проявится?.. А ты, Орднунг, чего молчишь? От спора с начальством прячешься?
   Федор Сазонов сидел немного на отшибе и старательно протирал тряпицей блестящий затыльник автомата. Казалось, никого и ничего не существовало для него, кроме автомата, но ответил сразу и категорично:
   — Убил даже одного врага — уже польза.
   — Между прочим, здесь есть комиссар и командир, так что чего митинговать? — будто нехотя опять вступил в разговор Каргин.
   Виктор заметил, как недовольно переглянулись Григорий с Юркой, как обиженно насупился Федор; этот даже вроде бы выругался, беззвучно шевеля губами.
   — А я, командир, считаю, что пока, — Василий Иванович особо выделил слово «пока», — что пока все имеют право высказывать свое мнение. Даже спорить. Ведь, как говорится, в споре рождается истина. А вот потом, когда найденное решение примет форму приказа, вот тогда все споры оборвутся сами собой.
   Каргин уставился на свои руки, безвольно лежавшие на коленях, и ответил тихо и с таким спокойствием, что все поняли — это его окончательное мнение:
   — Споры на военной службе — что окурок на сеновале. В армии, как в семье, один командовать должон. Что сказал он — исполняй, не рассусоливай.
   — А демократия где? — вкрадчиво спросил Григорий и сразу же взвился до крика: — Помню, еще мальчонкой бегал, партийная чистка была. Вот там одному типу — демократии зажимщику — дали за это самое, так дали! Не чихай и не кашляй!
   — Тому тогда дали, а ежели тебе я сейчас отпущу? Полной Мерой? — казалось, неожиданно, каралось, не из-за чего обиделся Каргин и даже сжал пальцы в кулак, даже подался к Григорию.
   — Или не отвечу? — окрысился тот, но все же подтянул ноги под себя, чтобы удобнее было вскочить.
   Василий Иванович уже уловил, что с Каргиным нужно будет поговорить отдельно, может, не раз и не два: упрям Иван, даже поймет, но не сразу сознается. Потому и сказал, будто признавая свою ошибку:
   — В общем-то, товарищи, командир прав. На то мы ему и дали власть, чтобы беспрекословно подчиняться… А что Григорий в спор полез… Думаю, он просто не понял, что не всем, а командиру докладывает Виктор.
   И вовсе сгладил все обиды вопрос Фёдора:
   — Слышь, комиссар, а устоит Москва? Только ты честно, как на исповеди.
   — Как на исповеди — не могу, — развел руками Василий Иванович. — Исповедь — сплошной обман…
   — Не цепляйся к слову, комиссар, ведь мысль-то мою понял?
   — А как же, понял, — ответил Василий Иванович и замолчал. Виктору показалось, на очень долгое время замолчал. Он украдкой вздохнул с облегчением, когда Василий Иванович вновь заговорил: — Если даже падет Москва—чему не бывать, — разве склоним голову под фашистский сапог?.. Что касается моего мнения, то не бывать фрицам в Москве. И докажу это с математической точностью, — заспешил Василий Иванович, даже голос повысил, словно здесь был кто-то, не согласный с ним. — Во-первых, сами, небось, заметили, что все больше и больше раненых немцев на запад везут. А наших-то пленных тю-тю? О чем это говорит?.. Во-вторых, хотят немцы этого или нет, но, даже проигрывая какой-то бой, мы неизменно выигрывали время. А это такой трофей, что хоть кого заставит считаться с собой.
   Дальше комиссар говорил еще о единстве наших фронта и тыла, о том, что сейчас, бесспорно, на Урале, во Владивостоке, В Хабаровске и даже па Сахалине работают на победу под Москвой, но Виктора это уже мало интересовало, он считал, что схватил и цепко держит главное: с нашей стороны война будет продолжаться до полной победы над фашизмом.
   Все это было тогда, а сегодня — 1 октября, — едва ночь распласталась над землей, Виктор с Афоней вышли к кривой березе и ждут Каргина, Василия Ивановича и всех остальных товарищей: Каргин сказал, что в эту ночь на задание выйдут все, кто истинно за Советскую власть. Так дословно и сказал:
   — Сейчас такое время настало, что все, кто истинно за Советскую власть, делом должны доказать это.
   Виктору очень понравилось это выражение; может, потому, что раньше его не слышал.
   Потом немного поспорили, брать ли с собой деда Евдокима и Клаву с Груней.
   — Лично я утверждаю, что они настоящие советские! — горячо сказал Виктор.
   — Без баб и стариков обойдемся, — словно обиделся Григорий.
   — Они, может, еще понадежнее тебя будут, — возразил Виктор, хотел добавить, что ручается за них, как за самого себя, но Каргин поставил точку:
   — Всяк сверчок на своем шестке хозяйничает.
   Понимай: у них свое задание, у отряда — свое. Поэтому ночью из Слепышей вышли только они с Афоней, хотя, будь его воля, Виктор привел бы на место встречи почти отделение.