Кроме Никиты, конечно. За него Фридрих даже на любые муки пошел бы.
   А вот Ковалка он ненавидел. За его чрезмерное любопытство и вечное попрошайничество. Но Фридрих уже усвоил, что здесь выгоднее прятать свои настоящие чувства, и поэтому ответил Ковалку спокойно, даже с ленцой:
   — Так, ни о чем.
   — Таитесь?
   — Дурак ты, а не лечишься, — процедил Никита.
   Чувствовалось, что в нем закипает злость, и, чтобы предотвратить взрыв, Фридрих торопливо сказал:
   — Глянь, Ковалок, там никак делят что-то.
   Ковалок оглянулся, увидел четырех пленных, стоявших у входа в барак, и заспешил к ним.
   — Так как?
   — План имеешь?
   Звонкая автоматная очередь коротко ударила по ушам. При первых звуках ее, чтобы не зацепила шальная пуля, и Фридрих, и Никита, и все другие, находившиеся не в бараках, распластались на земле. Выжидали, не загремят ли снова выстрелы, не раздастся ли какая команда, и лишь позже, когда тишина устоялась, стали приподниматься, садиться и потом — оглядываться по сторонам: кто и за что сегодня оказался мишенью?
   Чаще всего стреляли по тому, кто, по мнению часового, слишком близко подходил к проволоке. Но сегодня человек был убит метрах в ста от запретной зоны. Он лежал у ярко-зеленого пятачка, в один ряд обнесенного колючей проволокой. Кругом голая земля, а в центре ее этот зеленый островок. Там росла самая обыкновенная трава. Но в лагере для пленных, куда согнали тысячи изголодавшихся людей, и трава была признана едой. Ели ее корешки. Потом страшно мучились животом, но все равно ели, чтобы хоть немного унять непрестанно сосущее чувство голода.
   Немцы приказали с корнями вырвать всю траву. Оставили лишь четыре пятачка против вышек с часовыми. И обнесли траву колючей проволокой. Будто тоже арестовали.
   Кто притронется к этой дразнящей глаза траве, тому смерть.
   И вот мертвая рука человека лежит на нежной зелени…
   — Вдвоем? Или еще кого прихватим?
   В то время в лагере человек боялся человека, не верил человек человеку, и Никита ответил:
   — Вдвоем. Болтовни лишней не будет.
   Однако бежать Никите не пришлось.
   Сразу после обеда, когда в кишках еще бурлила баланда, Журавль увел за пределы лагеря двух человек. Немного погодя они вернулись со столбом на плечах.
   — Вкопать здесь, — приказал Журавль, топнув ногой в центре плаца.
   Столб был невысок и не очень толст. Примерно такие столбы ставятся на волейбольных площадках. Словом, вкопали самый обыкновенный столб. Но пленные на него смотрели с опаской: без задней, черной мысли охрана лагеря еще ничего не сделала.
   — У русских есть национальная игра — лазить на столб. На высокий столб русские лазят. Мы поставили маленький. Прошу желающих показать силу и ловкость, — сказал Журавль, широко улыбаясь.
   Столб всего метра на три или чуть больше возвышался над землей. В мирной жизни добраться до его вершины — раз на ладони плюнуть. Но теперь… Теперь сила далеко не та. Да и не хочется стараться на потеху врагу.
   — Нет желающих? Странно. — В голосе Журавля слышится что-то зловещее. Он глянул на-пленных и ткнул пальцем в грудь одного: — Ты!
   — Рука у меня, — ответил тот, показывая руку, завернутую в грязную тряпицу.
   — Отказываешься?
   — Не могу я. Кто же с одной рукой на столб лазит?
   Журавль как-то незаметно достал пистолет и выстрелил.
   — Убит за отказ выполнить приказание немецкого солдата, — хладнокровно пояснил он, опуская дымящийся пистолет. — Ты!
   Ковалок, на которого упал взгляд Журавля, рванулся к столбу, до дикости неумело облапил его и полез. Ковалок, похоже, никогда не только на столб, но и на дерево приличное не лазил и поэтому, чуть приподнявшись над землей, неизбежно съезжал обратно.
   Он изорвал в кровь ладони, окончательно выбился из сил, но с животным страхом в глазах все бросался и бросался на столб.
   Немцы смеялись. Журавль самодовольно покачивался на длинных ногах.
   Тогда Никита не выдержал.
   — Я полезу, — сказал он и оттолкнул Ковалка; тот немедленно юркнул в толпу.
   — Доброволец? — осклабился Журавль.
   Никита добрался до вершины столба, ухватился за нее, ожидая дальнейших приказаний. Фридрих понял, что сейчас Никита очень доволен собой: он, даже ослабевший, смог постоять за честь русского человека.
   — Прыгай, — приказал Журавль.
   Никита прыгнул. И в тот самый миг, когда он был еще в воздухе, раздалось несколько выстрелов.
   — Я приказал ему прыгать вверх, — охотно пояснил Журавль. — Следующий. Прошу!
   Следующий молча подошел к столбу, прислонился к нему спиной.
   — Ну? Почему не лезешь?
   — Так стреляй. Для тебя ведь это главное.
   — Догадался! — засмеялся Журавль.
   Примерно еще с час у столба гремели выстрелы и хохотали гитлеровцы.
3
   Ночью в бараке похвалялся Ковалок:
   — Я вовсе не слабый. Нет, я мог запросто на столб влезть, но вижу — немцам не это надо, ну и угодил им. Они сейчас господа над нашими жизнями, мы у них, что птаха в руке мужика. Сжал пальчики — и хрустнули ребрышки. Вот и спрашивается, зачем в такой обстановке гонор свой показывать? Нам главное — выжить.
   Главное — выжить… Что-то похожее проповедовал отец…
   Слез не было, выгорели они. Но злоба душила, ей нужно было дать выход, иначе она, осилив, могла и на колючую проволоку бросить. И Фридрих соскочил с нар, подошел к Ковалку и ударил его в висок. Раньше от удара со всего плеча тот, скорее всего, запрокинулся бы на спину, а сейчас только качнулся. Потом Ковалок злобно сверкнул глазами и ударил сам. И Фридрих рухнул к основанию нар. Ковалок посмотрел на него одновременно злобно и презрительно и процедил сквозь зубы:
   — Убил бы тебя, как слизняка, да не буду, пожалею: сам скоро сдохнешь или руки мои лизать станешь…
 
   С вечера небо затянули тучи и скрыли и луну, и Полярную звезду. Беспросветная чернота кругом: и в бараке, где не смолкают кашель, стоны и вскрики, и во всем большом мире.
   Еще вчера, договариваясь с Никитой о побеге, Фридрих хотел бежать лишь для того, чтобы выжить. А сейчас он вдруг отчетливо понял, что ему и жизнь не мила будет, пока Журавль и другие фашисты хозяйничают на земле. Он вдруг понял, что обязательно нужно выжить для того, чтобы мстить врагу. Ради нее, этой мести, он многое уже перенес, еще больше перенесет, но все равно убежит и потом будет беспощадно мстить. И за то, что пришлось пережить народу, и за себя, и за Никиту. Эх, Никита…
   Фридрих достал из щели в нарах остро заточенную полоску железа и, крадучись, пошел туда, где спал Ковалок.
   Несколько рук схватили его и зажали рот, когда до Ковалка оставалось метра два. Эти же руки унесли его на нары, осторожно положили. А еще через несколько секунд кто-то прошептал в самое ухо:
   — Не будь дураком. Убьешь этого гада здесь — весь барак в ответе, каждого десятого расстреляют… Жди. Понял? Жди!.. Мы сами к тебе подойдем.
   Исчез неизвестный друг. Фридрих снова уставился в темное окошко. Моросил дождь, и Фридрих смотрел в темноту, с надеждой смотрел туда, где обычно сияла Полярная звезда.
4
   На следующий день Фридрих особенно пытливо вглядывался в лица товарищей по бараку, старался угадать, кто из них друзья, объявившиеся прошлой ночью. Угадать не смог.
   А Ковалок по-прежнему сновал среди пленных. И Журавль по-прежнему важно вышагивал по лагерю…
   Казалось, неоткуда Фридриху ждать перемен, казалось, ему только и остается, что примириться с Ковалком, который явно рвался к власти в бараке. И вдруг все круто изменилось. Началось с того, что Журавль остановил Фридриха и выстрелил вопросом:
   — Комиссар?
   — Никак нет, рядовой Фридрих Сазонов.
   Журавль пожевал бескровными губами, круто повернулся на каблуках и зашагал к домику, где размещалась комендатура лагеря. Зашагал, отрывисто бросив:
   — За мной!
   Они пересекли весь лагерь. Сотни глаз следили за ними. Сотни людей, на время забыв о своих муках, сочувствовали Фридриху: если кого-то вызывали в комендатуру, то только затем, чтобы позднее сбросить с крыльца что-то отдаленно напоминающее человека.
   После гибели Никиты жизнь для Фридриха, как казалось ему, стала еще менее привлекательна. Он впал в какое-то оцепенение. Вот и сейчас, шагая за Журавлем и зная, что может его ожидать в комендатуре, он не боялся, ему было безразлично все, что произойдет там. Он знал, что не сможет умереть так же гордо, как комиссар, и не жалел об этом. Но дал себе слово не вымаливать пощады, не покупать жизни ценой даже ничтожно малой подлости.
   — Ждать здесь, — приказал Журавль, когда они вошли в коридор, от стен которого и окружающей тишины повеяло могильным холодом.
   Фридрих повернулся лицом к стене и замер. Простоял так долго, что ноги затекли, мысль словно умерла. Не человек, а подобие его стояло, уткнувшись лицом в серую штукатурку стены.
   — Сюда! — позвал Журавль, и Фридрих вошел в комнату, остановился у порога.
   Комната как комната: четыре угла, два окна, письменный стол в простенке между ними, три стула около него и шкаф в углу. Над столом — портрет Гитлера. Он будто смотрел на Фридриха, будто дарил ему свою «добрую» улыбку. И Фридрих подумал, что вот так же, улыбаясь, смотрел он и на то, как здесь избивали людей, ломали у них кости, вытягивали жилы.
   За столом сидел сам комендант лагеря. Обычно он словно не замечал пленных, сегодня же взгляд его был осмысленный, живой.
   Комендант лагеря и Журавль обменялись несколькими фразами. Если бы Фридрих знал немецкий язык, он понял бы все, о чем они говорили, и, может быть, вспылив, погубил бы себя. Но он ничего не понимал, с жизнью уже простился и поэтому стоял спокойно. А комендант лагеря сказал Журавлю:
   — Вы, кажется, правы: в нем, несомненно, есть арийская кровь. И череп нордический, и покорность судьбе, свойственная только нам, немцам.
   Выпятив грудь, Журавль еще выше вскинул подбородок.
   — Поведение?
   — Ни в чем не замечен.
   — Держится особняком или у него есть друзья?
   — Больше один.
   — Логично: немецкая кровь не позволяет ему смешиваться со всяким сбродом… Спросите у него, почему он скрыл свое имя.
   Журавль перевел вопрос, и Фридрих немедленно ответил:
   — Не скрывал. Когда списки составляли, точно назвался.
   Это уже проверили. Комендант лагеря одобрительно кивнул, еще раз осмотрел Фридриха с ног до головы и распорядился:
   — Использовать для работ вне лагеря.
   Журавль щелкнул каблуками и подбородком повелительно указал на дверь. Фридрих по армейской привычке четко повернулся, но только взялся за ручку двери, как комендант что-то сказал, и Журавль немедленно перевел:
   — С тобой в бараке есть евреи? Комиссары? Сволочь отличная?
   По всему тону предыдущего разговора Фридрих уже понял, что сегодня он уйдет отсюда живым, и сердце сразу забилось учащенно, сразу появилась не только жажда жизни, но и желание получше использовать счастливый момент, и он ответил:
   — Комиссаров и евреев не имеем, а вот типчик один болтается.
   — Кто такой?
   — Фамилии не знаю, его Ковалком кличут.
   — Ковалок?.. Что есть Ковалок?
   — Кусок будто по-белорусски. Тот самый, что на столб лез и залезть не смог. Похвалялся при всех, что обманул вас. Так и сказал при скоплении народа, извиняюсь за выражение: «А здорово я обманул того длинного дурака».
   Лицо Журавля покрылось нервными красными пятнами, он кратко сказал что-то коменданту лагеря, бросил Фридриху сигарету и снова — теперь одними глазами — показал на дверь.
   У Журавля оказалась отличная зрительная память на лица, примерно через час он разыскал Ковалка, подвел к столбу:
   — Лезь!
   Ковалок, как и в прошлый раз, начал старательно срываться, но Журавль положил руку на расстегнутую кобуру, и тот проворно полез по столбу.
   — Прыгай!
   Кулем свалился Ковалок на землю. Лежал и ждал выстрела. А его не было.
   — Еще раз.
   И еще раз Ковалок благополучно добрался до вершины столба и спрыгнул на землю.
   — Очень хорошо. Тебя потренировать, и ты станешь чемпионом. Я лично позабочусь о твоей судьбе.
   После первой же «тренировки» всю ночь стонал и плакал Ковалок. Фридрих остался равнодушен.
   И невольно вспомнилось недавнее. Он перед отправкой в армию догуливал последние дни. Был тихий вечер, и солнечная позолота запуталась в высоких облаках. Где-то за зелеными кустами сирени, обступившими домики тихой улочки, мужской голос пел о Катюше. Фридрих шел по дороге, смотрел себе под ноги и мечтал о чем-то хорошем. И вдруг его глаза остановились на кошке. Она, раздавленная колесом грузовика, смотрела на мир уже выцветшими остекленевшими глазами.
   Тогда, глядя на труп кошки, Фридриху захотелось поймать того шофера-убийцу и стукнуть его головой о забор…
   А здесь человек на смерть обречен. И нет жалости.
   …Три дня «тренировок» — и Ковалка за ноги уволокли к воротам.
5
   Еще год назад, приехав в Прибалтику, Фридрих увидел, что здесь все сосны наклонены в сторону от моря. Как бы начали, падать и вдруг почему-то остановились.
   Старшина-сверхсрочник, у которого он спросил о том, почему наклонились все эти сосны, ответил кратко:
   — Как задует ветер с моря, смотри, сам не согнись.
   Дует ветер с моря, ровный и сильный. Третий день дует, и третий день деревья стоят согнувшись. Этот же ветер, что стремится все живое пригнуть к земле, гонит густые серые тучи, из которых то хлещет как из ведра, то нудно моросит холодный дождь.
   Под серым небом, по серой намокшей песчаной дороге медленно идет колонна пленных. В ней ровно сто четыре человека. Это все те, кому разрешено работать вне лагеря. Они идут к железнодорожной станции, где уже вторую неделю разбирают развалины станционного здания, водокачки и казарм. Не просто очищают площадки, а еще и сортируют кирпичи: целые — на одну платформу, половинки и даже четвертинки — на другие; мелкий бой идет на засыпку множества воронок от авиабомб, исковеркавших не только станционные пути, но и привокзальную площадь.
   В замыкающей четверке колонны шагает Фридрих. Уже второй раз его ведут на работу. Одежда, которая за вчерашний день промокла до нитки, высохнуть не успела, а сейчас ее и вовсе хоть выжми. Но он равнодушен к этому, он даже рад, что его выгнали из барака. Дело в том, что после гибели K°валка вокруг Фридриха образовалась пустота. Нет, барак был по-прежнему переполнен, на нарах по-прежнему не было ни одного свободного места. И все же вокруг Фридриха образовалась незримая пустота.
   Почувствовав ее впервые, он удивился, но не придал этому значения и о каком-то пустяке спросил соседа по нарам. Тот ответил и сразу отошел в сторону: дескать к дальнейшему разговору не расположен.
   «Почему они так? Что я такого сделал?» — думал Фридрих, пока не понял: он первый из пленных, кого вызывали в комендатуру и который вышел оттуда не только живой, но и с сигаретой.
   Кричать на весь лагерь, что виной тому имя, данное отцом?
   Никто не поверит. И Фридрих окончательно замкнулся в себе, поэтому даже с радостью встал в колонну, когда его вызвали: хоть куда, только бы подальше от подозревающих и даже ненавидящих глаз товарищей по бараку.
   Вчера он впервые покинул лагерь и прошелся в колонне пленных по улочкам маленького городка. Непривычно было видеть людей в самой обычной одежде. Потом глаза к этому привыкли и даже заметили, что большинство людей хмуры, озабочены. Стало ясно, их не очень-то радует свобода, которой они пользуются.
   Но больше всего Фридриха поразила карта фронтов. Она висела в витрине магазина, была хорошо заметна издали, и Фридрих, поравнявшись с ней, невольно замедлил шаг. Черная с желтыми подпалинами на боках овчарка немедленно рванулась к нему, но проводник поводком придержал ее и сказал Фридриху, махнув рукой в сторону карты:
   — Ком!
   Не веря счастью, Фридрих подошел к витрине. За ее стеклом висела самая обыкновенная карта Советского Союза. Розоватое поле родной страны пересекала ломаная линия коричневых флажков с паучьей свастикой в белом круге. Они, начинаясь на севере рядом с Мурманском, на юге упирались в Азовское море. Вся Прибалтика, Белоруссия, Украина…
   Коричневая петля фронта захлестнула Ленинград, он в кольце…
   Коричневые флажки с севера, запада и юга плотно обступили Москву…
   И столько отчаяния было на лице Фридриха, что проводник собаки, поджидавший его чуть в отдалении, загоготал и сказал:
   — Москва капут! Красная Армия капут!
   Фридриха послали разбирать развалины паровозного депо. И он сортировал кирпичи, носил и грузил их на железнодорожную платформу, а перед глазами все еще маячила линия коричневых флажков. Временами ему казалось, будто это коричневая змея, что она шевелится, готовится к новому броску.
   Проводник собаки, разрешив Фридриху подойти к карте, предполагал, что русский, увидев линию фронта, сникнет, окончательно смирится со своей участью, но случилось обратное: Фридрих твердо решил бежать при первой возможности. Бежать для того, чтобы бороться. Он подберет надежных товарищей, обоснуется с ними в лесу или еще где и лишит врагов спокойной жизни: будет безжалостно убивать одиночек, пускать под откос поезда, словом, вредить, как только сможет.
   Решение созрело окончательно, и сразу стало легче на душе. Словно даже туч на небе поубавилось и дождь потеплел.
   Появилась ясная цель жизни — обострилось внимание, и, разбирая развалины, Фридрих заметил, что конвоиры, когда пленные работают, отсиживаются в деревянном домике, чудом уцелевшем около бывшего станционного здания, что пересчитывают пленных только перед возвращением в лагерь. И сразу вывод: бежать нужно, чтобы выиграть побольше времени, сразу после прибытия на работу; лучше всего — прыгнув на один из поездов, которые через эту станцию идут на восток.
   Обдумал все это Фридрих еще вчера ночью, когда товарищи забылись тяжелым сном, и поэтому сегодня сразу зацепился глазами за состав, стоявший на соседнем пути. В голове этого состава был паровоз. Он изредка выбрасывал в стороны клубящиеся струи пара. Все это — вернейший признак того, что он вот-вот начнет свой бег.
   И действительно, едва конвоиры укрылись от дождя в домике, паровоз дал гудок, и почти тотчас же раздался лязг сцепок. Он быстро приближался к Фридриху, с каждой секундой становился все призывнее, требовательнее.
   Дальнейшее произошло удивительно просто: мимо медленно плыла платформа с ящиками, закрытая брезентом, и Фридрих вскарабкался на тормозную площадку, упал на нее, страшась выстрелов и криков. Но сзади было тихо.
   А поезд набирал скорость, его колеса на стыках рельсов весело выстукивали одно слово: «Свобода! Свобода!» Ветер с моря, тот самый, который безжалостно гнул к земле деревья, теперь рвал с Фридриха гимнастерку, будто предупреждал, что в ней он, Фридрих, далеко не уйдет, что она выдаст его первому встречному фашисту или их пособнику, и тогда…
   Не хотелось думать о том, что будет тогда.
   Свободен! Вот что главное в жизни!
   Промелькнули первые минуты беспредельной радости, когда все беспричинно мило сердцу, и сразу навалились заботы. Прежде всего — залезть под брезент, чтобы случайно не попасть кому-нибудь на глаза.
   Под брезентом не пронизывает ветер, не сечет дождь. И вообще здесь все хорошо. Даже голые доски платформы, на которых сейчас лежал Фридрих, казались ему мягче тех, нарных.
   Так бы и лежал на шершавых досках платформы, лежал не шевелясь, и без еды, и без питья, лежал бы до тех пор, пока мимо не заструится земля Смоленщины или Подмосковья: ведь всего около суток бежать поезду до тех мест.
   Однако свобода пока еще не окончательная, не полная. Да и бороться нужно за нее. И прежде всего, если хочешь сохранить свободу, покинь эту гостеприимную платформу: обнаружив побег, немцы обязательно известят железнодорожную охрану, и та осмотрит все поезда этого направления.
   Он решил покинуть платформу под вечер, когда немцы обычно начинают поверку. И тут же подумал, что, обнаружив отсутствие пленного, они сначала обшарят все развалины и лишь после этого поднимут тревогу. Затем начнется второй этап поисков беглеца: тщательное прочесывание местности около той станции и лишь потом — тревожный сигнал по линии.
   Хотя будет ли этот сигнал? Пожалуй, нет: зачем коменданту лагеря компрометировать себя в глазах начальства, если пленного так просто списать на тиф или еще какую болезнь?
   Значит, с этой стороны опасности не жди. Но береженого и бог бережет, говаривал отец… Отец… Во многом он ошибался, но тут прав…
   А поезд знай бежит. Непонятный поезд: без вооруженной охраны, но бежит по зеленой улице семафоров.
   К полудню исчезли сплошные сосновые леса, и теперь ветер с моря, потерявший свою напористость, лишь треплет облысевшие ветви лиственных деревьев. Мелькают хутора, скучные в своем одиночестве.
   Не слышно ни гула самолетов, ни выстрелов, но война и здесь, она рядом. О ней напоминают воронки от авиабомб, разворотивших землю около железнодорожного полотна, наспех вырытые окопы неполного профиля с обвалившимися стенками и брустверами, размытыми дождями. И могильные холмики земли. С белыми крестами и без них. С крестами — больше, и они толпятся на пригорках у населённых пунктов. И под каждым лежит немец. Но Фридрих из рассказов товарищей знает, что мы многих своих не успели предать земле, что не одиночные, а братские могилы мы оставляли, отступая. Знает все это Фридрих, и поэтому его мало радуют и одиночные прямые белые кресты, и ровные их прямоугольники. Будь его воля, он не пожалел бы родной земли для таких крестов. Огромную гору утыкал бы ими, обнес колючей проволокой и, как память, хранил бы века. В назидание другим.
   Вечер подкрался быстро и незаметно. Просто Фридрих вдруг заметил, что теперь лес уже не проглядывается, а слился в темную стену, и, выждав, когда поезд притормозил у семафора, спрыгнул с площадки и кубарем скатился под откос.
   Лежал неподвижно, пока вдали не стих веселый перестук колес. Потом уполз в лес.
   Всю ночь Фридрих продрожал под корнями дерева в яме, на которую натолкнулся в глубине леса. Всю ночь над ним тревожно шумели вершины деревьев и где-то рядом надсадно скрипела сушина, заставляя вздрагивать, сторожко вслушиваться и всматриваться в ночь.
   О многом и самом неожиданном передумал Фридрих за эти часы. Он понимал: его мучениям еще далеко до конца, очень даже может быть и так, что его жизненная дорожка оборвется и затеряется в этом лесу, и пройдут годы, прежде чем кто-то случайно натолкнется на его побелевшие кости. Погадает, кого здесь настигла смерть, и небрежно забросает землей и хворостом останки человека. Или равнодушно пройдет мимо. Все может быть.
   Но даже такая бесцветная смерть и то во сто раз лучше, чем то, что было уготовлено ему в лагере!
   Едва стволы деревьев снова приобрели четкость линий, Фридрих встал и сразу побрел на восток. В другую сторону ему пути были заказаны.
   А есть здорово хочется…
   От голубицы, которая посинила кочки, во рту кисловатый привкус. Пожалуй, надо поостеречься…
   Кругом полно грибов. Подберезовиков и сыроежек. Интересно, почему сыроежки так называются?.. Может, попробовать?..
   На полянку, в центре которой стоял маленький домик, как старинная крепость, обнесенный частоколом, Фридрих вышел уже к концу дня, когда, казалось, еще несколько шагов — и он упадет на землю, прикрытую опавшими пожелтевшими листьями.
   У домика, который казался нежилым, — ни дымка над крышей, ни занавесочки на окнах, — рядком пристроились огород и небольшое поле, где кустилась стерня; вокруг поля и огорода — плотная изгородь. Сразу стало ясно: хозяин очень дорожит своим добром.
   Голод и желание переодеться в гражданскую одежду были настолько велики, что Фридрих решился войти в дом. Не пробраться вором, а войти и потребовать: «Дай!» Тогда он почему-то считал такие действия единственно правильными.
   Едва подошел к калитке, как за высоким и плотным забором взъярилась собака. На ее басовитый, взахлеб, лай вышел хозяин домика, прикрикнул на собаку не столько строго, сколько успокаивающе, и открыл калитку, звякнув запором.
   Хозяин был выше Фридриха почти на голову и широк в плечах. Ни дать ни взять — один из борцов, что когда-то приезжали в Мценск. Лицо его изрезали такие глубокие морщины, что они казались косыми сабельными шрамами, и поэтому оно выглядело суровым, даже жестоким. Серые глаза равнодушно скользнули по Фридриху, но зато внимательно осмотрели лес, из которого он вышел.
   Наконец хозяин посторонился, открывая дорогу во двор. Однако Фридрих заранее настроил себя на определенный лад и поэтому заговорил зло и с обидой:
   — В тепле отсиживаешься, когда люди гибнут? Ряшку на чужой беде наедаешь?
   Хозяин домика неожиданно выбросил руку вперед и так рванул Фридриха к себе, что тот пушинкой влетел во двор. Сзади лязгнули засовы.
   Опять неволя! Она была так ненавистна, что Фридрих, не веря в успех, все же бросился на хозяина домика, попытался вцепиться пальцами в его жилистую шею. Тот молча сграбастал его руки и так сжал, что Фридрих окончательно понял: сопротивляться бесполезно, и заплакал от бессильной злобы.