И они нашлись. Об этом восторженно крикнул пан механик.
   — Пусть пан механик положит их на столик в кубрике и идет в машинное отделение, — распорядился Защепа. А когда мотор снова затарахтел, он процедил: — Паны, сто чертей вам в печень!
   Скоро все словно забыли о недавней краже. Защепа лег спать, приказав разбудить, если что-нибудь случится, рулевой безмолвно крутил штурвал, вгоняя катер в изгибы Припяти, а механик растянулся на палубе и напевал что-то веселое. Казалось, один Виктор все еще переживал случившееся. И больше всего его интересовало, почему механик не украл этих денег тогда, в Пинске, когда он сам отдавал их? Почему именно сегодня решился на кражу? Не знал Виктор, что механик слышал, как Защепа сказал ему, Виктору: дескать, завтра тебе уже сходить с катера. Не мог Виктор догадаться, что эта фраза вызвала смятение в душе механика и он всю ночь проворочался на своей койке и лишь перед рассветом пришел к выводу, что деньги надо взять немедленно: паныч богатый, может, и не спохватится или не подымет шума из-за такой мелочи, а ему, пану Стасю, эти деньги ой как пригодятся.
   К вечеру, когда тени деревьев черным мостом легли на воду, ленивая Припять все же доплелась до Днепра, и капитан с Виктором сошли на берег.
   — Хотел тебя подальше забросить, но теперь боюсь: механик — дерьмо порядочное, как бы в отместку чего не наболтал первому же полицейскому посту.
   — Ничего, дальше я сам, — постарался бодро заверить Виктор, хотя его и страшили надвигающаяся ночь, длинная дорога и неизбежные встречи с немцами.
   — На прощанье одно скажу; на катере ты правильную позицию занял. И слабого не шпынял, и перед сильным не заискивал. Словом, человек был… Меня-то узнал или нет?
   — Вы с Петром были, когда он спичек просил.
   — Узнал, значит… Что же не намекнул на знакомство?
   — Вы — старший, вам и виднее, встречались мы раньше или нет.
   — Резонно… И еще одно, самое главное… Лучше лютейшую смерть принять, чем человека в себе погубить… На, держи на первое время. — И он протянул краюху хлеба и кусок желтоватого сала.
   — Спасибо… За все спасибо. — Виктору боязно оставаться одному, ему даже понравилось на катере, и он давно решил попросить Защепу, чтобы тот оставил его у себя в команде, но сказать это смелости набрался только сейчас: — А можно, я останусь у вас? Простым матросом?
   Защепа словно ждал этого вопроса и ответил сразу:
   — Что нельзя, Виктор, то нельзя. Здесь война с фашистами только начинается.
   — Так я же значкист! И ГТО, и ГСО, и ПВХО у меня есть! Даже нормы на «Ворошиловский стрелок» сдал, только значок не получил еще!
   Защепа неожиданно тепло улыбнулся и сказал:
   — Все это у тебя на лбу и написано. И что комсомолец, и значкист ты. И вообще — до мозга костей советский. Потому и подошли к тебе, потому и помогаем к своим выбраться. Здесь ты запросто выдашь себя и погибнешь… Ну, привет там всем нашим!
   Виктор проводил глазами катер, повернувший обратно в Припять, и осмотрелся. Вот он, Днепр. Ничего река, даже на Туру похожа: в меру широка, и правый берег крутой, обрывистый. За Днепром чуть синеют леса. Кажется, нет им конца и края, но, помнится, на уроке географии говорили, что здесь лесостепь, постепенно переходящая в степь. Значит, леса — обман зрения. И вообще многое на земле — обман, если не зрения, то слуха или еще чего. Взять вот эту тишину, которая так нежно обволакивает и баюкает землю. Сплошной обман эта тишина. Она в любую минуту может взорваться выстрелами, предсмертными криками людей. Как тогда, при бомбежке поезда.
   Да и среди людей полно обманщиков. Вон какой ласковой и доброй прикидывалась Анелька, а что за этим обнаружилось? Подлость и забота лишь о своем благополучии. Или взять пана механика. Ласковый, услужливый, через слово клянется честью шляхтича, а копнули поглубже — самый обыкновенный вор. И труслив, как всякая блудливая кошка. Чуть прижал его Защепа — до того перетрусил, что отдал деньги с платком, в который успел завернуть их.
   Полезли в голову подобные мысли, и вслед за ними незаметно стало подкрадываться и чувство своего превосходства над людьми. Не над теми, которых знавал в Тюмени, не над Защепой и его товарищами по подпольной работе, а над всеми прочими. Это чувство личного превосходства тут же породило и вскормило мысль о том, что он, Виктор, для достижения намеченной цели вправе пользоваться даже ложью. И, когда на околице деревни его задержал полицейский, он вежливо и твердо попросил проводить его к самому пану старосте или к еще более высокому начальству, если оно есть здесь. Этот тон был настолько непривычен для полицейского, что он послушно зашагал к дому старосты и постучал в окно. Через мгновение из дома прозвучал равнодушный голос:
   — Кто там ночь баламутит?
   Виктора будто кто-то толкнул в спину. Он вышел вперед, поклонился и сказал, подражая пану механику:
   — Если пан староста не возражает, я бы хотел поговорить с ним.
   Створки окна бесшумно распахнулись, и Виктор увидел одутловатое лицо старосты. Поклонившись еще раз, он представился, как учил Защепа:
   — Пан Капустинский, следую в Смоленск.
   Что больше повлияло на старосту — «пан Капустинский» или отменная вежливость, — осталось неизвестно, но уже через несколько минут Виктор сидел за столом в доме старосты и, глядя прямо в его жуликоватые глаза, безбожно врал про свой род Капустинских, который хорошо известен даже в Варшаве. Еще он говорил, что идет в Смоленск, чтобы вступить в права наследства, и, когда это случится, не забудет пана старосту и щедро вознаградит за сегодняшнее беспокойство, виной которому война.
   Сказка ли эта или злотые, которыми Виктор щедро расплатился за еду и ночлег, повлияли на старосту, но он оставил Виктора ночевать у себя, а утром даже пристроил на попутную подводу.
   Сошла удачно первая ложь, и теперь Виктор, завидев полицейских или немцев, более спокойно шел к ним, врал еще самозабвеннее. Его выслушивали доброжелательно, с сочувствием, но следовать дальше разрешали лишь после того, как он совал старшему наряда несколько злотых. Пачка денег растаяла быстрее, чем Виктор понял, почему ему все же удается продвигаться на восток, хотя застав, проверяющих документы, с каждым днем становилось все больше. А когда понял, стал обходить стороной села и городишки, только в маленькие деревеньки и заглядывал, да и то предварительно понаблюдав из леса за их улицами.
   Пусть голодно, пусть холодно, но все-таки спокойнее.
6
   Следов недавних ожесточенных боев становилось все больше. Не только воронки от многих бомб, но и извилистые окопы, перерезающие дорогу или подползающие к ней вплотную, часто видел теперь Виктор. Попадались и развороченные взрывами блиндажи, и пулеметные гнезда, от которых несло могильным холодом. Но больше всего запомнилась одна деревенька, поразившая безмолвием и трупным запахом, которым, казалось, здесь были пропитаны и воздух, и земля, и даже солнечные лучи. Виктор молча крался вдоль домов с выхлестанными окнами и вдруг вышел на маленькую площадь. Здесь навалом лежали тела жителей это деревеньки. Граница царства смерти была обозначена дощечкой с четкой надписью: «Они расстреляны за саботаж. Комендант района — гауптман фон Зигель».
   Миновав деревеньку, Виктор долго плескался в речке, но до самого вечера не смог отделаться от въедливого трупного запаха. Именно тогда Виктор с отчетливой ясностью представил Тюмень не такой, какой знал ее, а мертвой, как и эта неизвестная деревушка. Стало страшно. И еще он подумал, что теперь ненавидит фашистов по-настоящему.
   Обойдя Смоленск стороной, Виктор задумался: что врать теперь? Полицаям и прочей сволочи — сказка готова, а как быть с народом? Здесь уже коренная советская земля, и тут нечего рассчитывать на сочувствие какому-то пану, пострадавшему от большевистской революции.
   Ничего не придумал. Только еще глубже залез в леса и перелески. В одном из таких лесов опять почувствовал трупный запах, хотел и не мог уклониться от него.
   Вот и небольшая полянка среди молодого ельника. На ней лежали солдаты. Наши и немецкие.
   Он обошел и осмотрел всех. Особенно долго стоял у тела лейтенанта, на груди которого тускло поблескивала медаль «За отвагу». Виктор снял ее и спрятал в карман. Взял и пистолет, выпавший из раздувшихся пальцев лейтенанта, и ушел. Он шагал по лесу и сжимал в руке шершавую рукоятку пистолета. От нее по телу разливалось тепло, от нее струились сила и уверенность: теперь у него есть оружие, теперь он может постоять за себя. Рукоятка пистолета и медаль «За отвагу» подсказали и новую биографию: теперь на восток пробирался не панский сынок, а лейтенант Красной Армии Виктор Капустин; примерно месяц назад он был контужен, сколько пролежал без сознания — не знает, а когда пришел в себя, своих уже не было. С тех пор идет один. И будет идти, пока не догонит фронт!
   Все это рассказал Виктор и хозяину одинокого домика, затерявшегося в лесу. Тот выслушал его вроде бы даже сочувственно, ни разу не перебил, потом вдруг откуда-то принес советский автомат, приклад которого куснула пуля, положил его перед Виктором и сказал, словно скомандовал:
   — А ну, покажь, как с этой штукой обращаться положено.
   Виктор, конечно, потупился.
   Тогда хозяин домика с ловкостью заправского оружейника разобрал и собрал автомат, показал, как вставлять в него магазин, как переключать с одиночной стрельбы на автоматическую, и сказал на прощание:
   — Молод уж больно ты для лейтенанта. Сопляк, а не лейтенант! И болтлив сверх меры. Может, я контра какая, а ты во всю мочь раскукарекался…
   Больше при встрече с незнакомым человеком Виктор ни разу не начинал разговора о том, кто он такой, куда и зачем идет. Теперь он сначала приглядывался к встречному и лишь потом, убедившись, что тот не враг советскому, раскрывал ему свою «тайну». Да и то намеками. В заключение, чтобы окончательно убедить собеседника в правдивости своего рассказа, перекладывал из кармана в карман медаль. Так долго и «неловко» перекладывал, что собеседник успевал заметить ее. А медаленосец в те годы был человеком редкостным, и поэтому для Виктора частенько находились и еда, и безопасный ночлег. Короче говоря, жить можно было. Однако теперь, когда Виктор шел уже восточнее Смоленска, почти в каждой деревне стояли полицейские посты, которые цеплялись к каждому прохожему; значит, и деревни теперь тоже приходилось обходить. А дни стали заметно короче, ночи — холоднее; вторая половина сентября теплом не баловала. И главная беда — дожди. Вот уже пятые сутки дождь шуршит в листве деревьев. Кругом все серо: и небо, улегшееся на лес и придавившее его, и земля, по которой шел Виктор. Даже белые березки будто подернуты серой пеленой.
   Пятые сутки льет дождь, и пятые сутки Виктор без сна. Кругом сыро и холодно, а на нем только рубашка и пиджак, давно промокшие до нитки. Иной раз, окончательно обессилев, только присядет Виктор под деревом, только сожмется в комок и закроет глаза, чтобы забыться во сне, — немедленно набрасывается неуемная дрожь и нещадно колотит. Приходится подниматься и снова идти, даже бежать, чтобы вернуть телу потерянное тепло.
   Виктор был словно в бреду, когда лес вдруг оборвался и метрах в ста сквозь пелену дождя стала видна деревенька. Это была сама жизнь, и, даже не подумав, что там могут быть полицаи или немцы, он из погледних сил заковылял к крайней хате, постучал в окно и привалился спиной к бревенчатой стене. Он не слышал, как звякнула щеколда и как скрипнула дверь. Даже женщины не заметил, пока она не подошла к нему и не взяла за руку. И все же он послушно пошел за ней.
   Когда женщина открыла дверь в кухню, волна тепла сразу захлестнула, закружила его, и он, сам не ожидая того, вдруг сполз по стене на пол. Женщина, ойкнув, бросилась к нему.
7
   Это была Клавдия Васильевна Ненашева. Ей, как она говорила, было уже двадцать два. «Почти старая дева», — обычно добавляла она в шутку.
   Только успела Клава закончить третий курс Московского медицинского института, как радио оповестило о нападении фашистов. Клава, как и ее подруги, немедленно побежала в военкомат, но там, по ее убеждению, сидели заядлые бюрократы и, конечно, отказали, не призвали в армию. А потом, уже в середине июля, вдруг пришла официальная телеграмма: «Отец армии мать больна выезжай Богинов». Богинов — председатель колхоза. Ее отпустили домой, в родные Слепыши.
   Мать умерла за день до того, как в деревню, нещадно строча из автоматов и пулеметов, ворвались немецкие мотоциклисты. Заняв все выходы из деревни, они разбежались по хатам, везде требуя одно и то же:
   — Давай комиссаров и коммунистов! Давай евреев!
   Ни комиссаров, ни коммунистов в деревне «не оказалось». Тогда, сноровисто свернув головы многим курам и назначив старостой того же Богинова, что был председателем колхоза, они уехали, пригрозив еще не раз вернуться сюда и строго наказать каждого, кто не выполнит хоть одно распоряжение немецких властей.
   Первая встреча с немцами обошлась сравнительно дешево, однако Богинов созвал народ и заявил, что ему самому лезть в немецкую петлю нет никакого расчета и поэтому он кое с кем из парней и мужиков уходит в лес: «Может, до своих пробьемся или что другое придумаем».
   Старостой по его рекомендации выбрали деда Евдокима: справедливый, своевольничать никому не позволит и внешность представительная. И еще на этом собрании решили жить по советским законам, которые и вершить деду Евдокиму.
   Увел Богинов мужиков в лес, и ни слуху ни духу о них. А деревня ждала весточки, хотя внешне будто бы и покорилась немцам: и человека в полицаи выделила, и скот и зерно в район точно в назначенный срок вывезла. Правда, большая часть зерна осталась в деревне, спрятанная по тайникам, правда, полицейский своей первейшей обязанностью считал не арест «подозрительных личностей», а сопровождение красноармейцев, отбившихся от своих частей, по глухим, никому неведомым тропкам. Но откуда все это знать немцам? В деревне предателей не было.
   В августе и первых числах сентября много красноармейцев прошло через деревню. И с оружием, и без него. И раненых, которых толкни посильнее — упадут и не встанут, и таких, что хоть в плуг впрягай и паши. Большинство из них, проклиная фашистские танки и окружение, отдохнув, ушли на восток, но двое осели в деревне. Этих немного сторонились, но и прямо не осуждали: человеческие мысли порой чудно петляют, и не сразу их узор разгадаешь.
   Клава, домик которой стоял ближним к лесу, чаще других слышала робкий ночной стук пришельцев, привыкла к нему, ждала его и поэтому нисколько не удивилась появлению Виктора, хотя уже неделя минула с тех пор, как стучался последний. Правда, она испугалась, когда Виктор повалился, перешагнув порог кухни, поэтому и вскрикнула, однако сразу успокоилась, как только убедилась, что подкосила его не смерть или тяжелая рана, а всего лишь усталость.
   Она попыталась перетащить Виктора в горницу, чтобы уложить на кровать, но он только мычал и сонно отбивался от нее. Тогда она раздела Виктора и, как чурку, вкатила на матрац, который принесла в кухню.
   Потом ей захотелось привести в порядок его одежду, и она взяла брюки. Их тяжесть насторожила. Она залезла рукой в карман, нащупала там пистолет и уже с уважением посмотрела на спящего: только очень смелый, по-настоящему бесстрашный человек пойдет по вражеским тылам с пистолетом в кармане. Вторая находка — медаль — уже не удивила ее.
   Клава, прикрыв Виктора одеялом, побежала к деду Евдокиму, потому что всей деревней поклялись ничего не таить от него.
   Проснулся Виктор оттого, что почувствовал под головой настоящую подушку. Многому наученный за дни мытарства, он, прежде чем пошевелиться, приоткрыл глаза и осмотрелся, стараясь сопоставить действительность с сохранившимися воспоминаниями. Да, вот она, та женщина, за которой он вошел в дом. У нее высокий лоб, нос с чуть заметной горбинкой и губы, словно у обиженного ребенка, — припухшие и нежные. Еще он успел заметить толстую косу, которая свисала до пояса.
   Казалось, Виктор не шевельнулся, но женщина почувствовала его пробуждение и приветливо сказала:
   — А на улице уже вечер. Так что сразу будем и завтракать, и обедать, и ужинать. Одежда ваша вон на том стуле, только подождите, не вставайте, пока я не выйду, — и прикрыла за собой дверь горницы.
   Одеться — минутное дело, но, уже взяв брюки, Виктор обнаружил отсутствие пистолета. Рука непроизвольно и сама нырнула в карман пиджака, где под оторвавшейся подкладкой обычно лежала медаль. Дыра оказалась зашитой, медаль исчезла. Обворовали, пока спал, или сам все растерял, когда, полудурным, брел по лесу?
   — Вы оделись? — спросила она, входя в кухню. — Клава Ненашева. Была студенткой, а теперь… Теперь хозяйка этого дома.
   — Виктор, — машинально ответил он, думая о пропаже пистолета и медали.
   — Вот и познакомились, — улыбнулась Клава и, заметив его тревогу, торопливо добавила: — То я сюда спрятала. — Ее рука коснулась косяка двери.
   Виктор немедленно сунул руку в щель между косяком и стеной, достал пистолет и медаль, проверил, на месте ли обойма, и лишь после этого положил все обратно. Клаве понравилось, что он прежде всего осмотрел оружие; по ее мнению, настоящий военный только так и должен был поступить. И она заулыбалась, предложила весело и беззаботно:
   — Давайте поедим, а? Честное слово, с голоду умираю!
   Поели картошки с молоком, а потом Клава рассказала все о себе и односельчанах. В заключение заявила:
   — О себе можете не говорить. Я и так знаю, что вы — командир.
   — Ну уж и командир, — неожиданно для себя возразил он, но она была полностью во власти самоуверенной молодости:
   — У вас длинные волосы, а красноармейцы все стриженые.
   Голос ее звучал победно, в голубых глазах светилось такое восхищение, что у Виктора не хватило смелости сказать ей правду, и он начал повторять сказку, набившую оскомину. Намеревался рассказать только в общих чертах, особенно не завираясь, но ничего так не возбуждает сочинителя, как внимание восторженных слушателей. А Клава следила за каждым движением его губ, на ее лице отражалось все, о чем он рассказывал. Вот он, Виктор, дерется с немцами на той полянке в ельнике. Падает, сраженный врагами, один его товарищ, падает второй… Наконец Виктор остается один против трех фашистов. На лице Клавы тревога, боль и желание немедленно броситься ему на помощь…
   А теперь, чуть усмехаясь, он говорит о том, как одурачивал полицейских и старост, назвавшись паном Капустинским. Виктор чуть усмехается, а Клава искренне хохочет и даже хлопает в ладоши. Одним словом, девчонка, что с нее возьмешь?
   Вдруг на окно легла тень человека. Виктор отшатнулся к простенку между окнами и посмотрел на Клаву. Она поспешила успокоить:
   — Это дед Евдоким, я уже говорила тебе о нем.
   «Ты» вырвалось непроизвольно, было случайным, но легло между ними прочным мостом.
   В молодости дед Евдоким служил в гвардейском полку. Годы немного ссутулили, подсушили его, однако и сейчас он пролез в дверь согнувшись и боком.
   — Мир дому сему, — прогудел он от порога, снял картуз и, повернувшись к переднему углу, поднял руку ко лбу и тут же опустил: — Известно, безбожники.
   Виктор встал из уважения к годам деда Евдокима и, вспомнив урок хозяина лесной сторожки, выпятил грудь, опустил руки вдоль бедер, как учили на уроках физкультуры и военного дела. Почтительность к старшему и молодцеватый вид тронули деда Евдокима, он трубно высморкался в темную тряпицу и сказал одновременно взволнованно и покровительственно:
   — Видать, отец тебя не наспех стругал: еще молод, а в плечах разворот имеешь.
   Клава, чтобы скрыть смущение, поспешно нагнулась и подвинула деду табуретку, на которую он немедленно опустился не гостем, а полноправным хозяином.
   — Ты мне вот что скажи, — начал дед, доставая из Кармана кисет. — Сломана под корень, что ли, наша армия?
   — Понимаете… Если рассуждать…
   — Ты не финти. Это с девками — они, кобылы, до слов охочи — можно байки разводить, а я солдат, мне твердое слово потребно. Сломана или нет?
   За считанные доли секунды в голове мелькнули те, кого он видел, встречал на своем пути. Мертвые и живые. И он ответил зло, уверенно:
   — Не сломана и никогда не будет сломана!
   — Слышь, Клавдя, что человек говорит? — выпрямился дед. — Я, девка, сам солдат, меня, девка, не обманешь! — И спросил, понизив голос до шепота: — Слышь, а может, его нарочно к Москве заманивают? Чтобы, как Наполеошку?..
   Виктор никогда не задумывался над причинами отступления нашей армии и поэтому ответил:
   — Я человек маленький, что мне известно? Вот у товарища бы Сталина спросить…
   — Оно конечно… А ты-то сам как думаешь? Твоя-то планида какая: у нас осядешь или, передохнув денек, дальше тронешься?
   — Присмотреться, подумать надо.
   — Тоже верно… У нас, как народ поговаривает, хорошо бы свою дружину заиметь. Про всякий случай…
   — Подумать, дедушка, подумать надо.
   — А я спорю разве? На то человеку голова и дана… А то женился бы на Клавде да и послужил миру? А что? Дело говорю.
   — Можно, я потом отвечу? Через день или два? — взмолился Виктор, которого настойчивость деда приперла к стенке.
   И вообще он еще не думал, как поступить дальше. Да и как еще дело обернется, если он прямо скажет, что завтра уйдет? Может, обидятся? С людьми разговор ведешь — каждое слово взвешивай и примеряй.
8
   Два дня Виктор отсыпался и сидел дома, поглядывая в окно. За эти дни к Клаве под разными предлогами заходили сначала соседки, а потом и другие жители деревни. Все они, попросив какую-нибудь мелочь, неизменно рассматривали Виктора, которого Клава, как и условились с дедом Евдокимом, выдавала за студента-однокурсника, который случайно оказался в этих краях.
   На третий день Виктор проснулся с рассветом и вышел на крыльцо покурить. Ветер разметал тучи, висевшие над деревней, и розоватый шар солнца степенно взбирался на крутой скат неба. Над маленькой речкой клубился туман; где-то голосисто заливался петух.
   Виктор, улыбнувшись ясному дню, решил осмотреть свое новое жилище.
   Дом — обыкновенная бревенчатая изба; четыре окна по фасаду и два с той стороны, где примыкало крылечко в три ступеньки. Тыльная сторона дома соединялась с коровником, над которым был сеновал. Все было сделано добротно, и Виктор не смог увидеть ни малейшей прорехи, залатав которую, он проявил бы способности хозяина. Конечно, настоящий деревенский житель нашел бы дело, но неопытный глаз Виктора уцепился только за неразделанные березовые кругляши. «Расколю, подготовлю к зиме», — решил он и впервые подошел к калитке, посмотрел вдоль деревенской улицы. Всего двенадцать домишек, разбросанных по обеим сторонам дороги, увидел он.
   У каждого дома чуть шевелят полысевшими ветвями березы. У многих из них на коре отчетливо видны черные наросты — верный признак старости. Может, и французов видели эти березы, когда те драпали от Москвы?
   — Здорово живете, — вдруг услышал Виктор мужской голос, и, вздрогнув, оглянулся.
   — Испужался? — невесело усмехнулся подошедший.
   Было ему немного больше двадцати, и Виктор догадался: «Один из тех двух, что здесь осели».
   — Здравствуй, — сухо ответил Виктор.
   — Прицеливаешься к деревне? Места — дачные. Только время совсем другое.
   Что ответить, как поддержать разговор? Отмалчиваться неудобно, а слов тоже нет.
   — Меня Афоней дразнят. Служил в артиллерии, да вот как попали в переплет, один и уцелел от всей батареи… А ты из каких будешь? Тоже из окруженцев или как?
   — А тебе какое дело? Ты, гляжу, уже определился, крестьянином заделался, — огрызнулся Виктор, которому были противны и любопытство, и тревога в глазах Афони.
   — Тоже клеймишь, значит? А что я один сделаю, если вся армия с землей перемешана?.. Молчишь… То-то и оно, сказать нечего, а коришь, совесть тревожишь… Чистоплюй несчастный! — Афоня, круто повернувшись, зашагал к речке.
   Виктору не понравился Афоня, но все же не было намерения и обидеть его: может, рядом жить придется? Однако сделанного не воротишь, и, немного расстроенный и взволнованный этим случайным разговором, Виктор вернулся в дом.
   Оказывается, Клава тоже уже встала, растопила печь и, едва он перешагнул порог, спросила:
   — Поругались, что ли?
   — Не так чтобы и поругались, но неладно вышло. — И он рассказал о своих впечатлениях, вызванных встречей с Афоней.
   Клава отреагировала на удивление спокойно:
   — Обойдется. Афоня — мужик добрый, только странный какой-то. Ему все надо, чтобы люди оправдали его… Я думаю, что виноват он в чем-то, вот совесть его и мучает. От нее ничего не скроешь.
   Разговор надолго оборвался. И вдруг Виктор сказал:
   — У меня комсомольский билет размок.
   — Ой, Витенька! — всплеснула руками Клава и, будто враз обессилев, опустилась на табуретку. — Как же это ты так неосторожно?
   — Много ты понимаешь! — обозлился Виктор. — Под стелькой в ботинке он был, а кругом вода… Соображать надо.
   Долго молча переживали беду. Наконец Клава спросила, с надеждой заглядывая в глаза Виктору:
   — Может, только немного подмок? Виктор достал из кармана билет. Лишь номер и можно было разглядеть на нем.