Потом исчез Петька. Захотелось взвыть в голос, уже метнулась было за помощью к деду Евдокиму, да Витька-полицай перехватил в проулке и сказал, чтобы не паниковала:
   — Петро уехал погостить к хорошим людям. Может, до весны. Или более… Только не болтай об этом. Как бы не отыгрался твой приемыш на Петре. Уж больно разобиделся за упрек, что он, Аркашка, не заступился за тебя.
   Теперь и вовсе стал ненавистен «он», но терпела исключительно из-за страха за детей. Поэтому и сегодня покорно прислуживала, хотя — будь ее сипа — мигом вымела бы их из хаты. Была все время рядом и невольно слышала, как пришелец расспрашивал о делах в деревне, о всех полицейских, как увиливал «он» от прямых ответов или расхваливал все — дальше некуда.
   Наконец мордастый сказал:
   — Похабно живешь, без масштаба соответствующего.
   — Как понимать прикажете?
   — В развалюхе обитаешь, баба у тебя… Да еще ребятни куча… Человек за себя настоящую цену запрашивать должен.
   Не шепотом, во весь голос говорили. А ведь она, Авдотья, тут, рядышком.
   Замерло сердце в ожидании его ответа: может, хоть слово в защиту скажет?
   Он ответил:
   — Нет, господин хороший, у Аркашки Мухортова прицел верный и дальний. Меня сам господин комендант знает, презентовал даже!.. А что здесь пока обитаю… В школе учили: дескать, прямая — кратчайшее расстояние между двумя точками. А в жизни умные по прямой не ходят, они свою тропочку пробивают, порой отсиживаются в глухой дыре… И у каждого тропка обязательно только собственная, единственная. Так, позвольте спросить, откуда вам знать, с масштабом или без оного я живу?
   Это были первые за весь вечер слова Аркашки, за которыми промелькнуло его собственное лицо, и Горивода уже с интересом глянул на собеседника, заметил, что тот нисколечко не пьян и глаза у него настороженные, злые.
   «Хитер подлюга!» — обрадовался Горивода, еще раз глянул, чтобы убедиться, правильно ли разгадал человека, но теперь с ним сидел опять только угодливый, пришибленный жизнью человечишка.
   «Из подлюг подлюга!» — восхитился Горивода и тут же подумал, что такому палец ко рту не подноси. Видать, много знает, только вот как его разговорить?.. Может, старуха мешает?
   И он круто повернул разговор:
   — У меня вся жизнь в лесу, елки-палки вокруг, с ними, известно, даже словом не перебросишься. А я ведь еще не старик.
   «Курятинки захотелось!» — со злорадством подумал Аркашка и тут же мысленно перебрал всех женщин Слепышей, отыскивая ту, которая приняла бы гостя на ночь. Не нашел. Вот разве только Нюська. Правда, у нее за стеной старшой живет… А к кому еще вести, кроме нее?
   Выбрал, но ничего не сказал, решил подождать, чтобы Горивода еще раз и прямее высказал просьбу.
   Тот не заставил себя долго ждать:
   — Так есть что подходящее, друг Аркаша, или нет?
   — Этого добра хватает… Правда, все стоящие в Степанково к немцам бегают. По расписанию, день в день, час в час. — И хохотнул то ли завистливо, то ли презрительно.
   — Что бегают, даже хорошо, здоровые, значит, — оживился Горивода. — Проводишь или из подворотни домик укажешь?
   Намек на трусость разозлил Аркашку, он отбросил колебания и, мигом собравшись, увел гостя из дома, прямо к Нюське с ним направился.
   Авдотья некоторое время еще находилась во власти оцепенения, сковавшего ее после откровенного ответа Аркашки, потом, набросив шубенку и укутавшись в шаль, выскочила на улицу и сразу же остановилась, будто налетела на преграду. К кому идти? К деду Евдокиму? К соседям?
   Можно бы и к ним, но еще подумают, что бабья обида, ревность дикая подстегивают ее. Так подумают — засмеют. Если мужик к другой бабе бегает, кто поможет, как не сама себе?
   Постояв и разобравшись в мыслях, Авдотья заторопилась к Витьке-полицаю, с отчаянностью человека, которому терять нечего, забарабанила в оконную раму так, что задребезжало, зазвякало оконное стекло.
   Клава немедленно приподняла уголок занавески:
   — Кто там?
   — Я, Авдотья… Мне поговорить с твоим надо.
   И вот Авдотья в горнице, стоит у порога и молчит; она только сейчас поняла, в какое глупое и двойственное положение поставила себя: как встретит Клава ее слова, вцепится ли ей, Авдотье, в волосы, когда узнает, с какой целью она прибежала? Ведь всей деревне известно, что Витька-полицай согрешил с Нюськой…
   Боязно и стыдно было Авдотье начать разговор, и еще недели две назад она скорее всего неловко соврала бы: дескать, дай огонька, или что другое придумала, но теперь какая-то неведомая сила заставляла говорить только правду. Поэтому Авдотья начала с того, в чем чувствовала главную опасность:
   — Он-то говорит, по прямой умные не ходят, они все вокруг, в обход, чтобы вернее своего достичь. Мордастый поддакнул, похвалил, значит… И еще Аркашка бахвалился, что сам комендант с ним запросто. Теперь оба к Нюське догуливать отправились…
   Ни разу Клава не напомнила Виктору о том, что сама не забывала, казалось, ни на час. Правда, Виктор ей рассказал, как пьяный приперся к Нюське черт знает почему и зачем, клятвенно уверял, что между ним и Нюськой ничего не было. Она верила каждому его слову и в то же время сомневалась. Однако всячески подавляла в себе это недоверие. И вдруг явилась Авдотья доложить Виктору, что те к Нюське направились!..
   Ну и что из того?
   Почему именно к нему, к ее Вите, прибежала Авдотья с этим известием?
   Клава вдруг почувствовала, что ноги слабеют в коленях, и, чтобы не выдать своего состояния, присела на краешек кровати, сдвинула брови и уставилась на свои пальцы, непривычно вытянутые и неподвижные. Она хотела уже крикнуть: «А ему что за дело?» — и тут вспомнила жалобу Нюськи, которую пересказал ей Виктор: «И нагрянут, и надругаются… Кому пожалуешься, кто вступится?..»
   — Хорошо, Авдотья, ты иди… Я сделаю что нужно, — сказала Клава и решительно поднялась, потянулась за шалью.
5
   Фон Зигель никогда не кричал на подчиненных. Он только смотрел на них так, что виноватый понимал: завтра или послезавтра придется с маршевой ротой ехать туда, откуда поезда и вереницы машин везут солдат и офицеров вермахта, продырявленных пулями и осколками или обезножевших от русских морозов.
   В последние дни гауптман частенько леденяще-спокойно поглядывал на своих подчиненных. Поэтому они старались даже не дышать громко, чтобы ненароком не привлечь к себе внимания.
   Сегодня именно такой вечер, когда глаза господина коменданта — арктический лед. Кажется, над головой каждого занесен топор палача. Тяжелый и отточенный. Малейшее неосторожное движение, даже случайный шепот, и он ухнет вниз, с радостью прольет человеческую кровь.
   Все работники комендатуры и начальник полиции с заместителем были на своих местах: вдруг соизволят спросить? А фон Зигель засел в своем кабинете, как в доте, находящемся на линии огня, и отвечал только на телефонные звонки.
   Началась эта бесшумная буря с циркуляра из гебитскомендатуры, в котором говорилось, что коменданты всех районов должны взять под свой неусыпный контроль лечебную работу в местных госпиталях, так как имеют место случаи, когда медицинский персонал тратит время и медикаменты на раненых, которые и после выздоровления не смогут вернуться в строй; господам комендантам районов надлежит помнить, что фатерлянду нужны солдаты, солдаты и еще раз солдаты, а не беспомощные калеки; и вообще, гуманно ли бороться за жизнь человека, не способного в дальнейшем постоять за себя, позаботиться о себе?
   Фон Зигель в сопровождении своих помощников немедленно пошел по госпиталям, заглянул во все палаты и не обнаружил ничего похожего на то, о чем предупреждал циркуляр. Он даже милостиво шутил с офицерами, благосклонно отвечал на молчаливые приветствия солдат. И вдруг, когда он собрал начальников госпиталей и сказал им, что нужно усилить питание выздоравливающих, уродливый толстяк Трахтенберг заявил:
   — Господин гауптман, это очень легко сделать, если вы прикажете патрулям не отбирать у нас то, что мы заготовляем по собственной инициативе.
   — Не понимаю вас.
   — Несколько дней назад, когда я возвращался в госпиталь с продуктами, которые реквизировал у местного населения, меня остановил патруль и забрал все.
   — Господа, напоминаю, что шнапс рекомендуется только в ограниченных дозах и обязательно с достойной закуской, — пошутил фон Зигель.
   Но Трахтенберг упорно твердил, что сказал правду.
   Тогда исчезла улыбка с лица господина коменданта, тогда он посмотрел леденяще-спокойно сначала на своего помощника, потом на начальника полиции. Те недоумевающе шевельнули плечами.
   Зло блеснули стекла очков господина коменданта, но спросил он спокойно:
   — Вам это не приснилось?
   Трахтенберг молча поднял руку с двумя прижатыми друг к другу пальцами.
   — Прошу следовать за мной, — приказал фон Зигель и увел доктора в свой кабинет.
   Там подробнейшим образом выспросил все мельчайшие детали действий неизвестного патруля, а еще немного погодя перед комендатурой были выстроены сначала все солдаты гарнизона, а потом и полицейские. Даже Свитальский с Золотарем.
   Каждому в лицо заглянул доктор и прошел мимо.
   — Может, то были переодетые местные? Или солдаты вермахта, просто проходившие через наш район? — спросил фон Зигель.
   — Одного из них — старшего патруля — я не раз видел в комендатуре.
   Значит, доктор стал жертвой явного мошенничества.
   Даже не мошенничества, а отвратительнейшего преступления: таково любое деяние, если оно совершается в личных целях, а прикрывается именем Великой Германии. И виновные должны быть найдены и наказаны так, чтобы у живых каждая клеточка тела рыдала от боли и страха! В то время, когда весь немецкий народ ведет такую войну, находятся мерзавцы, которым собственное брюхо дороже интересов нации!..
   Но как уличить мерзавцев? Личное опознание ничего не дало…
   Придется, очевидно, обратиться за помощью в гестапо: у них везде есть свои люди.
   И фон Зигель, возможно, позвонил бы туда, хотя бы ради того, чтобы застраховать себя на случай доноса, но в это время ожил телефон самого гебитскоменданта, и он поспешно схватил трубку, отрапортовал в нее:
   — Гауптман фон Зигель у телефона!
   Для начала разговора гебитскомендант (сослуживец отца в прошлую войну) обычно спрашивал о новостях из дому, о личном самочувствии, даже о погоде и лишь после этого переходил к делу, но сегодня привычное оказалось нарушенным.
   — Поднять по тревоге весь гарнизон, — приказал гебитскомендант. — Немедленно всеми имеющимися в наличии силами перекрыть дороги. Задерживать всех. Без исключения.
   — Яволь… Осмелюсь спросить, причина?
   — У вашего южного соседа бандиты пустили под откос воинский эшелон, — после небольшого раздумья ответил гебитскомендант и положил трубку.
   Выходит, и на Смоленщине начались диверсии на железных дорогах…
   Что это, акт мести отчаявшегося одиночки или первый сигнал, извещающий о том, что и здесь русские начинают выполнять приказ своего Сталина? Неужели и здесь они уже организовались в так называемые партизанские отряды?
6
   Когда к Нюське ввалились Аркашка с неизвестным и Аркашка с пьяной ухмылкой заявил, что гостя переночевать привел, она неожиданно даже для себя не оробела, не взвыла от страха и обиды, а схватила ухват, взметнула его над своей головой и гаркнула до звона стекол:
   — Геть, кобелины, отсюда!
   Аркашка сразу бросился к порогу, но неизвестный, недобро сбычившись, пошел к Нюське. Его огромные и сильные лапищи с растопыренными пальцами были чуть отведены в стороны. И Нюська поняла, что такого мужика не то что ухватом, а и топором не враз остановишь, и сразу сказала зловеще-спокойно:
   — А ну, подойди, гостенек, я твой лоб ухватом помечу. Чтобы моему Гансу легче тебя искать было.
   Горивода, словно по инерции, сделал еще шага два, потом остановился. Его лапищи, еще минуту назад готовые схватить и скомкать Нюську, повисли вдоль тела.
   — Ну чего остановился? Иди, — ворковала Нюська, у которой появилась самая малая надежда на то, что авось обойдется.
   Но Горивода стоял. Он думал о том, что ссориться с немецким солдатом — все равно что лбом дуб ломать: лоб — вдребезги, а дуб и не заметит удара. Конечно, можно сделать и так, чтобы эта дура утром никому не пожаловалась… Однако слюнтяй, что у порога затаился, на первом же допросе расколется… Может, и его?..
   Задрожала дверь от ударов прикладов, и послышался злющий голос старшего полицейского:
   — Открывай, стерва!
   Нюська, словно заново рожденная, метнулась в сени, и почти тотчас лязгнул откинутый крюк.
   Опережая клубы морозного воздуха, в дом ворвались черные дырки дульных срезов двух винтовок, метнулись в один угол, в другой и остановились на груди Гориводы. И тот по-настоящему струсил: сейчас достаточно любого предлога, чтобы убрать человека, который тебе мешает или просто неприятен. Можно и без предлога…
   И Горивода невольно вздохнул с облегчением, когда господин Шапочник узнал его (а ведь запросто мог и «не узнать»), опустил винтовку и сказал, не скрывая разочарования:
   — А мы-то думали…
   Горивода ликовал, что опасность миновала, и ответил с неподдельной радостью:
   — Вот на огонек заглянули, прогреться.
   Сказана явная глупость (не холодище же в хате Авдотьи!), но Василий Иванович притворяется, будто верит сказанному, и гнет свою линию:
   — Очень прошу, Мефодий Кириллович, вашими святыми заклинаю: не предпринимайте подобных прогулок в нашей деревне, не искушайте судьбу.
   Сказал спокойно, даже ласково и ни разу не взглянул на Аркашку, который теперь вылез на передний план и порывался что-то сказать.
   — Избави бог! — искренне заверил Горивода. — До полного дня и носа не высуну от этого сукина сына, которого вы мне подкинули!
   Василий Иванович возразил:
   — А не вы ли хотели переночевать именно у него? Как я мог отказать вам? Вы и так подозрение высказали, будто я боюсь вашего разговора с моими подчиненными.
   Позднее, уже лежа на узкой лавке в хате Авдотьи, Горивода вновь и вновь вспоминал минувшие события и вынужден был признать, что все сказанное старшим полицейским — сущая правда. Только уж очень гладкая, без сучка, без задоринки. Как в спектакле. И полицейская служба в деревне несется образцово, и во всем-то виноват лишь он, Горивода; своей волей он и на ночлег пришел сюда, пришел не к человеку, а к сплошному ничтожеству.
   Одно смущало: ведь и он, Горивода, в этом спектакле играл, сам себе и слова, и действия придумывал…
   «А этого слизняка Аркашку — гнать из полиции, в три шеи гнать! Подскажу Свитальскому при встрече», — решил он и начал похрапывать, обманутый тишиной хаты.
   Но не спали ни Аркашка, ни Авдотья. Первый почувствовал подползающую беду, искал, как выскользнуть из-под удара. Лежал на печи злой и до дрожи напуганный. Зато Авдотья впервые за последние годы радостно улыбалась: оказывается, очень приятно бывает, когда помешаешь злу свершиться.
7
   Всю длинную зимнюю ночь продежурили на дорогах заставы, всю ночь, взбадривая себя кофе, просидел фон Зигель у телефонов, готовый немедленно действовать; по ту сторону двери его кабинета всю ночь томились Свитальский с Золотарем, стараясь перещеголять друг друга в усердии.
   Никого не задержали заставы. Ни разу не звякнул ни один из телефонов.
   Фон Зигель всю ночь был один на один со своими мыслями, о многом и разном передумал и пришел к твердому убеждению, что каналья Трахтенберг просто ловко провел его, придумав мифическое ограбление. Зачем ему это понадобилось? Скорее всего чтобы прикрыть какие-то свои грешки. Возможно, хочет списать часть медикаментов, проданных на сторону. Или — заявка на будущее. Дескать, я вас предупреждал, дескать, могу ли я за все быть в ответе, если на дорогах района такое самоуправство творится?
   Решив так, фон Зигель не рассердился на доктора, а даже проникся к нему некоторым уважением: настоящий немец должен уметь извлекать выгоду из любого положения.
   Неприятный осадок оставляет элемент нечестности! А какой способ наживы лишен этого? Например, некоторые миллионеры, не краснея, говорят, что один из их предков был пиратом. Выходит, не видят в этом ничего постыдного.
   Разумеется, многие свое стяжательство облекают в соответствующую форму, но у Трахтенберга нет ни цветастой родословной, ни могущественных покровителей, да и в партии он всего года три или четыре. В такой ситуации невольно станешь менее разборчив в выборе средств.
   А что весь гарнизон и всю полицию согнал на построение он, фон Зигель, что каждому в глаза заглянул, — даже хорошо: многие глаза блудливо отводили, значит, есть вина за ними, значит, боятся ответственности за нее.
   Между прочим, жизнь доказала, что лучше выполняют свои обязанности не те, кто безгрешен, как ангел, а виноватые и понимающие это: они отца родного не пожалеют, чтобы себя от удара уберечь. Разве плохо для Великой Германии иметь побольше таких слуг?
   И эшелон, пущенный под откос у южного соседа, тоже неплохо: во-первых, диверсия совершена не у него, фон Зигеля, а у соседа, значит, начальству там и следует искать упущения по службе; во-вторых, эта диверсия (пусть она совершена даже отчаявшимся одиночкой) дает повод для решительных репрессий согласно инструкции верховного командования вермахта от 16 сентября 1941 года.
   Фон Зигель открыл свой ящик-сейф, достал инструкцию и, наслаждаясь строгостью мысли, прочел абзац, подчеркнутый красным карандашом:
   «Чтобы в корне подавить недовольство, необходимо по первому же поводу, незамедлительно принять более жесткие меры. При этом следует иметь в виду, что человеческая жизнь в странах, которых это касается, абсолютно ничего не стоит и что устрашающее воздействие возможно лишь путем применения необычной жестокости. В качестве репрессии за жизнь одного немецкого солдата должна применяться смертная казнь 50—100 коммунистов. Способ казни должен усиливать устрашающее воздействие…»
   Россия — именно такая страна, «которой касается». А относительно пятидесяти или ста коммунистов тоже не нужно беспокоиться: хватай любого из местных жителей — и редко ошибешься.
   Наконец фон Зигель вышел из своего кабинета. Невидящими глазами скользнул по всем, кто замер в приемной, и сказал:
   — Великая Германия никогда не забывает своих верных слуг. Прошу следовать за мной, и вы убедитесь в этом.
   А еще через несколько минут легковая машина и два грузовика с солдатами и полицейскими выехали из Степанкова. Фон Зигель один ехал в своей машине, а Свитальский с Золотарем тряслись в грузовике: сидеть рядом с начальством — высокая честь, ее заслужить надо.
   Мерно покачивается легковая машина, будто катер на пологих волнах успокаивающегося моря. Мирный покой исходит от снега, искрящегося в лучах солнца, и от елей и берез, застывших в карауле вдоль дороги.
   Эх, если бы с собой был фотоаппарат, какой бы получился экзотический снимок: березы по колено в снегу, и рядом с ними этот старик. Его волосы, как кончики ветвей березы, такие же белые, такие же просвечивающие!..
   Но глаза настоящего немецкого офицера тем и отличаются от глаз обыкновенного человека, что способны одновременно с красотой улавливать и малейший непорядок. Фон Зигель на ногах старика увидел валенки.
   Господин комендант хмурится, впивается в старика взглядом, и шофер легонько осаживает машину.
   Несколько секунд комендант смотрит в голубые глаза старика и ничего, кроме спокойствия, не может в них прочесть. Коменданту кажется, что он где-то уже видел этого старика, но он гонит эту мысль и спрашивает, опустив стекло:
   — Тебе известен приказ, что все валенки должны быть сданы?
   — У меня одна видимость валенок, — басит старик, вытаскивает ногу из сугроба и держит ее какое-то время на весу, чтобы господин комендант мог рассмотреть многочисленные заплаты и заплатки.
   Да, дрянь, не валенки…
   Но порядок — прежде всего!
   К легковушке подбегают солдаты и полицейские, Свитальский с Золотарем. Они почтительно смотрят на фон Зигеля и настороженно — на старика.
   — За укрытие валенок полагается расстрел, — спокойно роняет фон Зигель и выдерживает паузу, чтобы дать возможность прочувствовать всю неумолимую строгость этого наказания и внутренне похолодеть. Потом продолжает: — Я щажу твою старость. Сдай валенки и иди домой… на печка!
   — Осмелюсь напомнить, господин гауптман, этот старик — староста из Слепышей, — шепчет Свитальский.
   — Зачем мне знать это? — удивляется фон Зигель (так вот почему знакомо лицо этого старика!).
   — Староста он, так сказать, служит Великой Германии…
   — Слуга обязан неукоснительно выполнять волю своих хозяев. Это его первейшая и главнейшая обязанность. Или вы не согласны со мной?
   — Никак нет, полностью разделяю вашу точку зрения, — поспешно заверяет Свитальский и, чертыхнувшись в душе, бежит к своей машине: господин комендант, не дослушав его, приказал шоферу трогаться.
   Скользят по укатанной дороге три машины. Немецкий солдат под хохот товарищей тесаком отпарывает с валенок заплаты и заплатки: он поспорил на бутылку шнапса, что эти валенки состоят только из заплат.
   Босой и с непокрытой головой стоит дед Евдоким в сугробе. Он думает, куда ему лучше поспешить: домой или в Степанково, к куму. Кажись, в Степанково ближе…
   А фон Зигель, спрятав подбородок в меховой воротник шинели, еще раз, теперь уже и вовсе спокойно, обдумывал, правильно ли он поступил, сняв среди дороги валенки с этого старика. И пришел к выводу, что был абсолютно прав. Приказ для того и отдается, чтобы все выполняли его.
   Русский старик отморозит ноги или простудится и умрет? Что ж, вполне логичный для него конец. Ведь фюрер ясно сказал: «Мы обязаны истреблять местное население, это входит в нашу миссию охраны немецкого населения… Если меня спросят, что я подразумеваю под истреблением местного населения, я отвечу, что я имею в виду уничтожение целых расовых единиц. Именно это я собираюсь проводить в жизнь, — грубо говоря, это моя задача».
   Фюрер настолько велик, что может смело заявлять об уничтожении целых расовых единиц. Он же, фон Зигель, делает лишь то, что в его силах.
   В Слепышах не станет старосты? Чепуха! Сегодня же назначу старостой этого… Как его?
   Фон Зигель заерзал, недовольный своей забывчивостью, а шофер уже скосил на него глаз, чтобы немедленно остановить машину или увеличить скорость. Но фон Зигель улыбнулся, вспомнив эту чертову фамилию.
   Шофер вновь смотрит только на дорогу.
   Василий Иванович с Гориводой как раз дошли до околицы, когда из леса вынырнули машины.
   — Поздравляю, к тебе начальство с визитом, — немедленно подколол Горивода, который никак не мог забыть своих вчерашних неудач.
   Василий Иванович, ничего ему не ответив, подошел к воротам околицы и распахнул их. Он не мог уклониться от встречи с начальством и поэтому замер в приветствии у въезда в деревню.
   Горивода не знал, радость или беду несет Шапочнику визит всего районного начальства, но и уйти боялся (по уходившим и убегающим, случалось, немцы стреляли без предупреждения), поэтому тоже замер по стойке «смирно», но по другую сторону дороги.
   Встречать так встречать!
   Фон Зигель невольно одобрительно кивнул, заметив и оценив расторопность местной полиции, даже подумал, а не господина ли Шапочника поблагодарить сегодня. И сразу отогнал эту мысль: еще великий Мольтке говорил, что военачальник, меняющий свои решения, обречен на неудачу.
   И все же старший полицейский заслуживает поощрения!
   Фон Зигель пальцем показал шоферу, что нужно остановиться.
   Машина еще двигалась, когда Василий Иванович уже оказался у ее передней правой дверцы, и, прояви фон Зигель хоть малейшее намерение выйти, он распахнул бы ее. Однако комендант только кивнул на заднее сиденье и вроде бы даже сказал:
   — Зетцен зи зих.
   Василий Иванович не подумал о том, какую беду на себя накличет, если неправильно понял кивок коменданта, и, опустившись на сиденье, немедленно доложил:
   — За истекшие сутки происшествий не было, господин комендант. Разве только одно… Если, конечно, как на него посмотреть…
   Фон Зигель не проявил интереса, но и не оборвал. Пришлось продолжить:
   — Ночью заявился пан Горивода. Лично я о нем только и знаю, что он дружок пана Свитальского. Пришел, будто бы малину сушеную принес больной жене моего полицейского. Но, разрешите доложить, она давненько выздоровела, так что малинка запоздала… Потом, после всяких разговоров, он к женщине одной местной вломился… Я вежливо выпроводил его: эта женщина — подруга солдата вермахта. Я посчитал, что только он один и волен в ее чести и жизни. — И поспешно добавил: — Как и все прочие, кто над ним поставлены.
   Боялся, очень боялся Василий Иванович последствий неожиданного визита Гориводы и, чтобы хоть как-то обезопасить себя, попытался заронить зерно сомнения в душу коменданта. И был доволен, когда тот сказал:
   — В ваших рассуждениях есть логика.
   Вот и весь разговор. Для остальных он остался тайной, остальные только и знали, что сам господин комендант пригласил к себе в машину простого полицейского. Честь немалая! Поэтому, едва легковая машина остановилась, Свитальский с Золотарем поспешили пожать руку пану Шапочнику и ласково улыбнуться. А Горивода, видевший, как его старый приятель, в прошлом — ротмистр Свитальский, трясся в грузовике, подумал, что у Шапочника прочнейшая рука и не иначе, как в самой Германии. Значит, поперек дороги ему не становись, значит, в друзья его пробивайся.