Страница:
Но то, что сказал фон Зигель, когда жители Слепышей сгрудились вокруг машин, остановившихся под березой, окончательно повергло всех в смятение. Господин комендант заявил, что заслуги полицейского Мухортова перед Великой Германией так значительны, что он, фон Зигель, с сего часа назначает его старостой деревни с правом ношения оружия и входит с ходатайством к высшему командованию о награждении указанного Мухортова; он, фон Зигель, склонен считать, что его ходатайство будет удовлетворено и господин Мухортов в скором времени получит медаль.
Сказал и милостиво подождал, пока Свитальский с Золотарем и прочие поздравят взволнованного счастливчика.
Горивода же, наблюдавший за всем этим из толпы, только и подумал: «А эта сволота, не гляди, что трус, здорово шагает!» И, забыв свое намерение доложить на Аркашку кому следует, тоже подошел с поздравлениями.
В этот момент фон Зигель подозвал к себе Шапочника и сказал, что разрешает вместо господина Мухортова зачислить в полицию этого… как его?
— Афанасия Круглякова, — подсказал старший полицейский.
Фон Зигель кивнул, сел в машину, и она сразу же тронулась.
Небо было нежно-голубое, и снег искрился, будто тоже радовался Аркашкиной удаче. Мороз исподволь набирал силу.
Никто даже не пытался узнать, насколько достоверны эти слухи: желаемое — оно на веру принимается. И сразу же не один мужик или парень, сидевший до поры запечным тараканом, вдруг почувствовал, что борьба с фашистами не окончена, что даже и они, одиночки, если собьются в группу и станут немного посмелее, тоже смогут больно кусать врага.
Нет, они еще не взялись за оружие, но уже стали припоминать, где оно спрятано.
В землянку весть о взрыве на железной дороге принес Пауль, который в ту ночь с Григорием был на задании и, включившись в линию связи, слышал разговоры и о взрыве, и о том, что под откос свалились два вагона и цистерна с бензином.
Доложил об этом Пауль, — в землянке радостно зашумели. А Григорий заявил:
— Не иначе, там десант сброшен!
— Факт! — присоединился к нему Юрка.
— Почему же обязательно десант? Может, там действует отряд вроде нашего? Только малость помощнее, — высказал своё мнение и Каргин.
А Пауль подумал о том, что, выходит, даже та земля, которую вермахт считает завоеванной, не покорилась ему. Затаилась, но не смирилась с неволей. И, возможно, в каждом лесочке, в каждом овраге пока бедует вот такая же маленькая группа патриотов, чтобы начать действовать с первой весенней капелью.
Эти свои мысли немедленно и высказал товарищам.
— А как же иначе, если враг захватил твою землю, тебя рабом сделать пыжится? — удивился Каргин.
Пауль согласен. Фатерлянд… Это такое, такое…
И вообще он, ефрейтор Пауль Лишке, нисколько не жалеет, что попал в такую компанию: здесь он никого не боится, здесь у него есть настоящие друзья. Особенно Петер…
Единственное, что осуждал Пауль у русских, так это отсутствие, как он считал, должного уважения к воинскому положению и званию. Нет, когда Каргин отдает приказание, оно выполняется быстро и точно. Но в остальном, в повседневной жизни… Будто не военные, а самые обыкновенные соседи собрались за столом и разговаривают, спорят до хрипоты.
Никакого почтения к старшему!
Вот, например, сейчас разве порядок, что Григорий пристает к Каргину с вопросами? И ведь не просто спрашивает, а еще и свою точку зрения отстаивает!
Если бы он, Пауль, мог здесь распоряжаться, он немедленно Каргина поселил бы в соседней землянке, а Ганса к нему вестовым назначил: этот исполнительный и службу знает; подберет, что плохо лежит, но своего командира необходимым обеспечит.
Да, он, Пауль, признает, что русские — замечательные солдаты, что никто так не любит Родину, как они. Но почему у них нет должного уважения к воинскому званию?
В это время за столом разговор не умолкал ни на минуту. И все об одном: как бы связаться с тем отрядом, как бы влиться в его ряды?
— Не примут они нас, не примут! Чтобы десантники, да нас, бедолаг, до себя приняли? Не бывать такому! — уже в который раз повторил Григорий.
— Заткнись! — взревел Юрка.
Еще недавно Пауль невольно напрягался, когда страсти достигали подобной точки кипения, а теперь не волновался: он знал, что сейчас Григорий немедленно замолчит, а чуть погодя обмякнет и Юрка; больше того, раскаиваясь и винясь, он будет поддакивать товарищу, и мир обязательно восстановится.
За эту незлобливость друг к другу Пауль тоже любил своих новых товарищей.
— Мы, когда еще только организовывались в отряд, поставили перед собой конкретную задачу: до весны изучать обстановку, накапливать силы и всячески мешать фашистам проводить их политику. Эту линию мы и выдерживали все эти месяцы… Однако еще тогда, осенью, мы предвидели, что придет время и вольемся в какой-то отряд. Только исходя из этого я и принял на себя командование. Вот Гришка сейчас кричит, что надо установить связь с тем отрядом. Али забыл ты, Григорий, что сейчас над нами твердая власть стоит? Забыл, что Василий Иванович через Витьку передал? Напоминаю: «И есть на этой территории подпольные обком и райком партии нашей, им мы и подчиняемся безоговорочно». Ясно? Передаст Василий Иванович приказ соответствующий — хоть куда вас поведу и сдам свои права, кому скажут. А пока — слушать меня и не бузить!
Этими словами Каргин как бы поставил точку. И Пауль, и все остальные поняли, что это не только слова. Поняли и оборвали спор, словно не было его вовсе. Теперь каждый только про себя думал о том, когда и с кем произойдет желанная встреча.
Достав из тайника последний шматок сала, кум вылетел из дома и скоро вернулся с немецким доктором, похожим на раздувшийся шар. Он, этот шар в мундире немецкого офицера, скользнул взглядом по лицу деда Евдокима, чуть подольше посмотрел на его ноги и даже ткнул в каждую ступню сначала своим пальцем-сосиской, потом иглой и сказал:
— Ампутация.
Сказал спокойно, словно речь шла не о живом человеке.
И после паузы, которой было вполне достаточно для того, чтобы все осознали трагизм положения, продолжил:
— Десять фунтов сала — я делать ампутация.
— Фунта три, может, наскребу, — неуверенно сказал кум.
— Десять!
Немец затеял торг, где продавались и покупались ноги деда Евдокима.
Дед Евдоким знал, что у кума нет трех фунтов сала, догадывался, что он надеется по крохам насобирать их у знакомых, но весь этот торг почему-то не волновал его. Словно разговор шел о спасении ног совершенно чужого и безразличного ему человека; впервые за последние месяцы у деда Евдокима была спокойная душа. До безмятежности спокойна.
Сошлись на четырех фунтах. Тут немец и сказал, уже взявшись за ручку двери:
— Я — честный врач, я хотель предупреждай… Его, — он кивнул на деда Евдокима, — имеет гросс год, после ампутация он может капут.
Сказал это пузан, и дед Евдоким вдруг понял, почему у него так спокойно на душе: внутренне он давно осознал, что километры, пройденные босыми ногами по снегу, — последние километры его жизненного пути.
После этого и сказал:
— Домой хочу… Так и так капут…
Его в три голоса убеждали, что бывает и счастливый исход, но дед Евдоким с упрямством маленького избалованного ребенка твердил одно:
— Домой хочу…
И сразу начал волноваться и торопиться, словно боялся не успеть что-то сделать в родных Слепышах. А что — и сам не знал.
На следующий день деда Евдокима привезли в Слепыши. Привезли на обыкновенных санках, запеленутого одеялами. И оттого, что такой большой дед Евдоким сейчас беспомощно смотрел на мир с санок, все поняли, что он больше не жилец. Без обычных в таких случаях причитаний и соболезнований его бережно подняли Афоня и Виктор, а кто-то поддерживал большие и теперь непослушные ноги.
— К нам несите, — распорядилась Груня.
Деда Евдокима уложили на кровать, подсунув под спину пирамиду подушек и подушечек. И он лежал пунцовый от внутреннего жара, в бреду порывался что-то сказать и не мог. Лишь несколько раз внятно позвал:
— Витьша…
Четверо суток смерть не могла сломить жизнь в костистом теле деда Евдокима, и все это время поочередно или обе враз дежурили около него Груня с Клавой. И малиной поили, и какими-то новейшими порошками, за сало добытыми, пичкали, и холодные полотенца на лоб клали. Извелись, но никому не уступили права быть рядом с дедом Евдокимом в эти последние минуты его жизни, хотя каждый день с раннего утра до позднего вечера односельчане робко стучались в дверь, тихо входили в дом и исчезали, от порога посмотрев на деда Евдокима. Исчезали, а в сенцах или на кухне после их ухода обязательно обнаруживалось нехитрое приношение: краюха хлеба, реже — яйцо или кусочек сальца, а чаще — картошка и луковица.
Для всех в эти дни были открыты двери дома Груни, кроме Аркашки.
Свое вступление в новую должность он ознаменовал тем, что сразу после отъезда фон Зигеля и его свиты нахально вошел в холодную избу деда Евдокима. Аркашка считал, что теперь ему, как самому главному должностному лицу в деревне, положено жить только в отдельном доме. А что он, этот дом, не обихожен — ерунда: распервейшая красавица с радостью войдет в собственный дом, да еще старосты деревни, которому разрешено носить оружие!
Правда, вездесущие мальчишки рассказывали, что, войдя в дом, Аркашка прежде всего к дверям кухни и сенок приделал новые крючья, потом тщательно проверил, плотно ли сидят вторые рамы, не проржавели ли гвозди, удерживающие их в пазах. И лишь после этого самодовольно развалился на дедовой лежанке, но тут же вскочил с нее и залез на печь: это место не просматривалось ни из одного окна.
Аркашке и в голову не приходило навестить деда Евдокима, справиться о его здоровье. И все же на третий день он зашагал к дому Груни, чтобы узнать, зачем туда народ тянется.
Груня встретила его на крыльце и спросила в полный голос:
— Зачем пожаловал, господин староста? Дом украл, а теперь и исподнее прибрать к рукам хочешь?
— Но-но, ты полегче, я — власть! — огрызнулся Аркашка.
Тут Груня и сказанула, куда бы она сунула такую власть. Непотребно и обидно сказанула. Аркашка было шагнул вперед, чтобы поудобнее ухватить ее за волосы и тряхнуть как положено, но она промолвила, не отступив ни на шаг:
— Мой-то мужик с Витькой-полицаем в хате сидят. Шумну — выскочат.
Действительно, эти выскочат. И накостыляют. Им это запросто…
Он отступил, мысленно пообещав расплатиться и за сегодняшнее, и за прошлое пренебрежение.
Хоронили деда Евдокима только полицейские.
И невдомек было Аркашке, что такие малолюдные похороны были задуманы лишь для того, чтобы не показать ему и немцам, как деревня встретила эту смерть. Не знал и того, что похоронили деда Евдокима рядышком с тем, которого он, Аркашка, в лесу подстрелил. Так плотно гроб с телом деда Евдокима к гробу того прижали, что один холмик земли прикрыл их.
Глава десятая
Однако весь мир, все человечество увидело, что громогласные заявления захватчиков о молниеносной войне оказались радужным мыльным пузырем, который лопнул, натолкнувшись на мужество и воинское умение советских солдат.
Поняли это все люди, а вот политические заправилы фашистской Германии все еще лелеяли свои безумные планы, согласно которым вся Россия была разделена на четыре основных рейх-комиссариата:
Московский, включающий не только Москву, но и Тулу, Ленинград, Горький, Казань, Киров, Уфу и Пермь;
Остлянд, объединяющий Эстонию, Латвию, Литву и Белоруссию;
Украинский, которому должны были стать подвластны Волыно-Подолия, Житомир, Киев, Чернигов, Харьков, Николаев, Таврия, Днепропетровск и Донецк;
Кавказский, чье черное крыло, по мнению фашистских главарей, должно было накрыть Кубань, Калмыкию, Ставрополье, Грузию, Армению, Азербайджан и так называемый Горский комиссариат.
Еще не победили, а на куски уже разрезали!
Фашисты под Москвой, казалось бы, уже получили отрезвляющий удар, но Гиммлер все же осмелился хвастливо заявлять: «Русские должны будут уметь только считать и писать свое имя. Их первое дело — подчиняться немцам».
Еще только начался февраль 1942 года, а в ставке Гитлера уже приступили к разработке плана летней военной кампании. Удар Красной Армии под Москвой был настолько ощутим, что теперь планировалось наступление ВСЕМИ ИМЕЮЩИМИСЯ В РАСПОРЯЖЕНИИ СИЛАМИ не на всем огромном фронте от Баренцева до Черного моря, а лишь на сравнительно узком его участке.
Но тогда, в феврале 1942 года, ни Каргин с товарищами (а население оккупированных районов и подавно!), ни фон Зигель и его подручные ничего не знали о замыслах фашистских главарей. Тогда, в начале февраля, было своеобразное затишье, которое обычно наступает перед грозой. И если фон Зигель вынашивал и смаковал планы отправки молодежи района на фабрики и заводы Германии, если его беспокоило, удастся ли сграбастать всю стоящую молодежь, то Каргин и его товарищи (да и просто жители деревень) все еще вслушивались в эхо того взрыва на железной дороге; со временем оно для них нисколько не ослабело, а стало вроде бы еще раскатистее. Даже заклеванная жизнью Авдотья, осмелевшая после того, как Аркашка покинул ее дом, как-то сказала Груне, встретившись с ней у колодца:
— А рванули тогда наши — страсть!..
Федор, Григорий и Юрка так обозлились, когда узнали о том, что проделал фон Зигель с дедом Евдокимом, что похватали автоматы, чтобы немедленно идти в Степанково, напасть на комендатуру; может быть, и ценой своей жизни, но отомстить фашистам.
Каргин сразу понял, что сейчас уговорами не воздействуешь, поэтому просто встал в дверях землянки, уперся руками в косяки. Стоял так и только смотрел в бешеные глаза товарищей. И молчал, катая желваки на скулах.
Может быть, его и отшвырнули бы к нарам, но Петро вдруг тоже подбежал к дверям, тоже уцепился ручонками за косяки, потом рванул на груди рубашку.
— Ты чего, ошалел? — только и спросил Григорий, чуть попятившись.
— Он — не то что некоторые, службу понимает, — сказал Каргин.
Григорий, конечно, разорался: дескать, хватит Каргину власть свою показывать, дескать, мы тебя командиром назначили, мы тебя и разжалуем. Но чем больше он орал, тем спокойнее становился Федор, тем больше растерянности было заметно на лице Юрки. И тогда Каргин, обняв Петра за плечи, отошел от двери, сел за стол и сказал, не повышая голоса:
— Назначили изначально вы, а потом партия утвердила. Вот и выходит, только ей меня и снимать с должности.
— Товарищ Каргин, позволь лишь дойти до Степанкова. На рожон не полезем, слово даю, — вступил в разговор Федор.
— Или забыли, что Василий Иванович наказывал? Пополнение вот-вот прибудет, а вы хотите немцев взбудоражить… Когда все прибудут, тогда за многое враз рассчитаемся.
Честное слово взяли с Каргина, что не забудет, отомстит за деда Евдокима. Только после этого и поставили автоматы в пирамиду.
У Гориводы тоже свои заботы. Он забился в свою избушку лесника, где, не хмелея, пил самогон и вспоминал, а не сболтнул ли чего лишнего старшему полицейскому в Слепышах (с самим комендантом в одной машине ездит!), не выказал ли Аркашке своего пренебрежения (что о нем ни думай, а он к награде представлен!). Того и другого хотел съесть, а они в такой силище оказались, что только поведут челюстями — сразу схрумкают его, Мефодия Кирилловича. И ни один святой не поможет, если захотят слопать.
Только у Аркашки, казалось, не было ни особых забот, ни мысли самостоятельной: каждое его действие предусмотрено инструкциями; не жизнь властелина деревни, а листок бумаги, где каждый твой шаг не только помечен, но и соответствующей цифрой обозначен. Чтобы не напутал чего.
Единственная радость — встречные уступают дорогу и торопливо обнажают голову. И пусть только из боязни это делают, пусть: боязнь окружающих тоже признак твоей силы.
А метели выли, бесновались на земле Смоленщины, с яростью бились в окна, словно звали людей выйти на улицу и свершить что-то важное.
Услышав ровный шум моторов, Виктор сначала сел на кровати, а потом накинул поверх нижней рубашки полушубок, сунул босые ноги в сапоги и выскочил на крыльцо. За ним устремилась и Клава. Он долго шарил глазами между звезд, а когда взглянул на Слепыши, ему показалось (а может, так было и на самом деле?), что к окнам многих домиков прильнули взволнованные лица. И он, не имея сил сдержаться, обнял Клаву за плечи, прижал к себе, прикрыл полой полушубка и несколько раз повторил:
— Вот оно, Клавонька, наше счастье, вот оно… Григорий, услышав шум моторов первой группы самолетов, немедленно ввалился в землянку и крикнул:
— За мной, орелики!
И потому, что в его голосе не улавливалось даже намека на тревогу, одевались особенно быстро и кое-как. Когда выскочили из землянки, Григорий, сняв шапку, стоял на полянке и, казалось, затаив дыхание, слушал небо. Оно — невероятно темное, звездное и глубокое — пело ревом моторов. Не одного, не двух, а многих.
Мороз покусывал уши и щеки, но Каргин и все остальные стояли на полянке, подняв лица к небу.
Если Каргин с товарищами чуть не плакали от счастья, то Пауль с Гансом не могли радоваться, они, каждый по-своему, думали примерно об одном: врала, безбожно врала пропаганда Геббельса, когда уверяла, что авиация русских полностью уничтожена.
Неужели Каргин и его товарищи правы, утверждая, что все обещания и заверения Гитлера наглое вранье?
Этот вопрос особенно мучителен потому, что возник уже в который раз. Хотелось надеяться, что русские хоть в чем-то ошибаются…
Еще не стих гул моторов последней группы самолетов, как небо на западе разом обесцветилось, а еще через какое-то мгновение земля вздрогнула, и осыпался снег с ветвей ели. С этого момента взрывы следовали один за другим, и небо постепенно наливалось кровью.
— Интересно, чего они там бомбят, чего? — уже который раз спрашивал Юрка.
— Станцию на железной дороге, — наконец ответил Григорий так уверенно, словно это он давал летчикам боевое задание.
— Не похоже. На земле что-то самостоятельно рвется, — не согласился с ним Каргин.
— Они… Там склад бомб, — сказал Пауль, повернулся и зашагал к землянке.
— Склад бомб? А почему ты нам ничего не сказал о нем? — крикнул вслед Григорий.
Пауль будто не услышал вопроса, он шел к землянке, не оглядываясь. За ним, опустив голову, плелся Ганс.
— Сложна человеческая душа, — сказал Каргин, провожая их глазами.
Его поняли правильно: Пауль и Ганс по собственному желанию несли караульную службу, участвовали в выполнении не одного боевого задания, но еще ни разу при них не применялось оружие против их соотечественников; сегодня они впервые стали свидетелями того, как другие откровенно радовались силе удара своей армии.
Это поняли и нарочно подольше задержались на полянке.
Спустившись в землянку, Пауль сразу почти упал на нары и обхватил руками голову так, словно она вот-вот могла лопнуть от распиравших ее мыслей; как обручи, легли его руки.
Рядом с ним пристроился Ганс и сидел, затаившись.
А Пауль думал, искал выход из тупика, в котором оказался. Отшатнуться от русских, забыть, что именно им обязан жизнью? Это выше его сил; он уже не верил ни Гитлеру, ни тем идеалам, ради которых Германия будто бы и начала войну; он уже точно знал, что в этой войне бог (вера в него нисколечко не ослабела) не на стороне немцев, не он направляет их оружие.
Но ликовать вместе с русскими…
Боже, ты все знаешь, все можешь, так подскажи!..
Наконец Пауль встал, подбросил в печурку дров и, когда они разгорелись, распахнул дверцу, чтобы видеть и лицо, и глаза Ганса.
— Мы с тобой, Ганс, сейчас стоим одной ногой здесь, другой — там… Это отвратительно, — сказал он, глядя в расширенные зрачки Ганса.
— Понимаю, господин ефрейтор…
— Я — Пауль.
Впервые он, ефрейтор Лишке, позволил солдату впредь называть себя так, и Ганс понял, что ему предлагается настоящая солдатская дружба; это обрадовало.
— Я с тобой, — просто сказал Ганс.
— Ты не знаешь, что я решил.
— Обе ноги человека всегда должны стоять на одной земле.
Они замолчали. Потом Пауль встал, вытянулся, как на параде, и сказал торжественно:
— Клянусь действовать только так, как подсказывает совесть!
Ганс искренне повторил его клятву.
И (опять же впервые!) Пауль протянул ему руку.
Когда Каргин и другие вернулись в землянку, на печурке весело и даже самодовольно попыхивал чайник, а Пауль и Ганс одновременно вскочили с нар, вздернули подбородок. Как бы доложили, что все в порядке.
Чаевничали долго и говорили преимущественно о том, что Красная Армия скоро пойдет теперь уже в решительное и окончательное наступление. А когда начали вставать из-за стола, Григорий вдруг повернулся к Паулю и сказал с обидой:
— Вот если бы ты про тот склад бомб нам сказал, мы бы рванули его…
— Вы о нем не спрашивали, — ответил Пауль и, устыдившись, что увиливает от прямого ответа, добавил: — Мы знаем, где хранится бензин… Много бензина.
Сказал это и покосился на Ганса. Тот молча положил ему на плечо свою руку.
Григорий первым понял, что означало это признание Пауля, и так обрадовался, что прямо через стол бросился к нему, опрокинул на пол и кружки, и чайник. Он облапил Пауля, повалил на нары и долго тискал.
Каргин, всегда ревниво следивший за порядком, не сделал ему замечания.
Потом, когда Григорий немного успокоился и шум стал стихать, Каргин откашлялся, чтобы привлечь внимание, и сказал:
— Завтра мы с Федором идем на разведку к тому складу бензина.
Рассказывал, и все чувствовали, что стыдно солдату за бесцветно прожитые месяцы и за бесславный конец отряда.
— Всех наших, кого взяли, немцы отвели в село. Десятерых повесили, а остальных тут же на площади расстреляли.
— А вы как? — спросил Юрка.
— Что как?.. По лесам скитались, пока соответствующего человека не встретили… Он и приказал сюда явиться.
— Сам кто будешь? — это спросил уже Каргин.
— В армии сержантом был… Андрей Устюгов.
— Хреновым сержантом ты был, — убежденно заявил Каргин. — Будь моя власть — немедля разжаловал бы в рядовые. За притупление бдительности, за несоблюдение уставов…
— Меня-то за что? Там и постарше чинами были, — начал было оправдываться Устюгов, но Каргин строго глянул на него и прикрикнул, не повышая голоса:
— Разговорчики!.. Рядовой Федор Сазонов.
Тот вышел вперед.
— Назначаю отделенным. Занимай вон ту землянку. И чтобы к утру был полный порядок!
Федору никогда в голову не приходило, что он вдруг может стать командиром отделения, случись это до войны — отказывался бы до последней возможности. Но сейчас он осмотрел свою пятерку, ткнул пальцем в грудь правофлангового и приказал:
— Будешь сегодня дневалить. Заготовь дров и прочее… Остальные — за мной!
Скоро из трубы и второй землянки вырвались искры, устремились к темным ветвям ели и затерялись в них. В необжитой землянке, с потолка которой нестерпимо капало, плечом к плечу сидели все бойцы отряда и без утайки рассказывали друг другу о себе, о том, что пережили и передумали за минувшие месяцы войны. Каргин только внимательно слушал и все больше убеждался в том, что эти пятеро будут хорошими бойцами.
Сказал и милостиво подождал, пока Свитальский с Золотарем и прочие поздравят взволнованного счастливчика.
Горивода же, наблюдавший за всем этим из толпы, только и подумал: «А эта сволота, не гляди, что трус, здорово шагает!» И, забыв свое намерение доложить на Аркашку кому следует, тоже подошел с поздравлениями.
В этот момент фон Зигель подозвал к себе Шапочника и сказал, что разрешает вместо господина Мухортова зачислить в полицию этого… как его?
— Афанасия Круглякова, — подсказал старший полицейский.
Фон Зигель кивнул, сел в машину, и она сразу же тронулась.
Небо было нежно-голубое, и снег искрился, будто тоже радовался Аркашкиной удаче. Мороз исподволь набирал силу.
8
В ясную морозную ночь любой звук слышен отчетливо и на большом расстоянии. Вот и эхо ночного взрыва на железной дороге услышали не только немцы, но и жители деревень, тонувших в снегах. И буквально уже утром от деревни к деревне поползли слухи о том, что в лесах, граничащих с Полесьем, стоит большой отряд смельчаков: и много-то их (то ли полк, то ли дивизия), и вооружены, как армия кадровая.Никто даже не пытался узнать, насколько достоверны эти слухи: желаемое — оно на веру принимается. И сразу же не один мужик или парень, сидевший до поры запечным тараканом, вдруг почувствовал, что борьба с фашистами не окончена, что даже и они, одиночки, если собьются в группу и станут немного посмелее, тоже смогут больно кусать врага.
Нет, они еще не взялись за оружие, но уже стали припоминать, где оно спрятано.
В землянку весть о взрыве на железной дороге принес Пауль, который в ту ночь с Григорием был на задании и, включившись в линию связи, слышал разговоры и о взрыве, и о том, что под откос свалились два вагона и цистерна с бензином.
Доложил об этом Пауль, — в землянке радостно зашумели. А Григорий заявил:
— Не иначе, там десант сброшен!
— Факт! — присоединился к нему Юрка.
— Почему же обязательно десант? Может, там действует отряд вроде нашего? Только малость помощнее, — высказал своё мнение и Каргин.
А Пауль подумал о том, что, выходит, даже та земля, которую вермахт считает завоеванной, не покорилась ему. Затаилась, но не смирилась с неволей. И, возможно, в каждом лесочке, в каждом овраге пока бедует вот такая же маленькая группа патриотов, чтобы начать действовать с первой весенней капелью.
Эти свои мысли немедленно и высказал товарищам.
— А как же иначе, если враг захватил твою землю, тебя рабом сделать пыжится? — удивился Каргин.
Пауль согласен. Фатерлянд… Это такое, такое…
И вообще он, ефрейтор Пауль Лишке, нисколько не жалеет, что попал в такую компанию: здесь он никого не боится, здесь у него есть настоящие друзья. Особенно Петер…
Единственное, что осуждал Пауль у русских, так это отсутствие, как он считал, должного уважения к воинскому положению и званию. Нет, когда Каргин отдает приказание, оно выполняется быстро и точно. Но в остальном, в повседневной жизни… Будто не военные, а самые обыкновенные соседи собрались за столом и разговаривают, спорят до хрипоты.
Никакого почтения к старшему!
Вот, например, сейчас разве порядок, что Григорий пристает к Каргину с вопросами? И ведь не просто спрашивает, а еще и свою точку зрения отстаивает!
Если бы он, Пауль, мог здесь распоряжаться, он немедленно Каргина поселил бы в соседней землянке, а Ганса к нему вестовым назначил: этот исполнительный и службу знает; подберет, что плохо лежит, но своего командира необходимым обеспечит.
Да, он, Пауль, признает, что русские — замечательные солдаты, что никто так не любит Родину, как они. Но почему у них нет должного уважения к воинскому званию?
В это время за столом разговор не умолкал ни на минуту. И все об одном: как бы связаться с тем отрядом, как бы влиться в его ряды?
— Не примут они нас, не примут! Чтобы десантники, да нас, бедолаг, до себя приняли? Не бывать такому! — уже в который раз повторил Григорий.
— Заткнись! — взревел Юрка.
Еще недавно Пауль невольно напрягался, когда страсти достигали подобной точки кипения, а теперь не волновался: он знал, что сейчас Григорий немедленно замолчит, а чуть погодя обмякнет и Юрка; больше того, раскаиваясь и винясь, он будет поддакивать товарищу, и мир обязательно восстановится.
За эту незлобливость друг к другу Пауль тоже любил своих новых товарищей.
— Мы, когда еще только организовывались в отряд, поставили перед собой конкретную задачу: до весны изучать обстановку, накапливать силы и всячески мешать фашистам проводить их политику. Эту линию мы и выдерживали все эти месяцы… Однако еще тогда, осенью, мы предвидели, что придет время и вольемся в какой-то отряд. Только исходя из этого я и принял на себя командование. Вот Гришка сейчас кричит, что надо установить связь с тем отрядом. Али забыл ты, Григорий, что сейчас над нами твердая власть стоит? Забыл, что Василий Иванович через Витьку передал? Напоминаю: «И есть на этой территории подпольные обком и райком партии нашей, им мы и подчиняемся безоговорочно». Ясно? Передаст Василий Иванович приказ соответствующий — хоть куда вас поведу и сдам свои права, кому скажут. А пока — слушать меня и не бузить!
Этими словами Каргин как бы поставил точку. И Пауль, и все остальные поняли, что это не только слова. Поняли и оборвали спор, словно не было его вовсе. Теперь каждый только про себя думал о том, когда и с кем произойдет желанная встреча.
9
Дед Евдоким еле доковылял до Степанкова. Осторожно, словно хрупкие и чужие, ставя голые ступни, поднялся на обледеневшее крыльцо, а окунулся в тепло дома, и будто сознание на миг помутилось. Не помнил, поздоровался ли, как объяснил свой жалкий вид. Он просто вдруг увидел, что сидит на скамье, а ноги его стоят в тазу со снегом и кум с кумой в четыре руки растирают их. Ждал, что вот-вот от ног к сердцу прокатится волна боли. Как величайшую благодать ждал эту боль. Она не пришла. Тогда он опустил глаза и посмотрел в таз, где теперь вместо снега плескалась вода. Ступни оставались по-прежнему белыми и холодными. И понял, что они не смогли больше жить.Достав из тайника последний шматок сала, кум вылетел из дома и скоро вернулся с немецким доктором, похожим на раздувшийся шар. Он, этот шар в мундире немецкого офицера, скользнул взглядом по лицу деда Евдокима, чуть подольше посмотрел на его ноги и даже ткнул в каждую ступню сначала своим пальцем-сосиской, потом иглой и сказал:
— Ампутация.
Сказал спокойно, словно речь шла не о живом человеке.
И после паузы, которой было вполне достаточно для того, чтобы все осознали трагизм положения, продолжил:
— Десять фунтов сала — я делать ампутация.
— Фунта три, может, наскребу, — неуверенно сказал кум.
— Десять!
Немец затеял торг, где продавались и покупались ноги деда Евдокима.
Дед Евдоким знал, что у кума нет трех фунтов сала, догадывался, что он надеется по крохам насобирать их у знакомых, но весь этот торг почему-то не волновал его. Словно разговор шел о спасении ног совершенно чужого и безразличного ему человека; впервые за последние месяцы у деда Евдокима была спокойная душа. До безмятежности спокойна.
Сошлись на четырех фунтах. Тут немец и сказал, уже взявшись за ручку двери:
— Я — честный врач, я хотель предупреждай… Его, — он кивнул на деда Евдокима, — имеет гросс год, после ампутация он может капут.
Сказал это пузан, и дед Евдоким вдруг понял, почему у него так спокойно на душе: внутренне он давно осознал, что километры, пройденные босыми ногами по снегу, — последние километры его жизненного пути.
После этого и сказал:
— Домой хочу… Так и так капут…
Его в три голоса убеждали, что бывает и счастливый исход, но дед Евдоким с упрямством маленького избалованного ребенка твердил одно:
— Домой хочу…
И сразу начал волноваться и торопиться, словно боялся не успеть что-то сделать в родных Слепышах. А что — и сам не знал.
На следующий день деда Евдокима привезли в Слепыши. Привезли на обыкновенных санках, запеленутого одеялами. И оттого, что такой большой дед Евдоким сейчас беспомощно смотрел на мир с санок, все поняли, что он больше не жилец. Без обычных в таких случаях причитаний и соболезнований его бережно подняли Афоня и Виктор, а кто-то поддерживал большие и теперь непослушные ноги.
— К нам несите, — распорядилась Груня.
Деда Евдокима уложили на кровать, подсунув под спину пирамиду подушек и подушечек. И он лежал пунцовый от внутреннего жара, в бреду порывался что-то сказать и не мог. Лишь несколько раз внятно позвал:
— Витьша…
Четверо суток смерть не могла сломить жизнь в костистом теле деда Евдокима, и все это время поочередно или обе враз дежурили около него Груня с Клавой. И малиной поили, и какими-то новейшими порошками, за сало добытыми, пичкали, и холодные полотенца на лоб клали. Извелись, но никому не уступили права быть рядом с дедом Евдокимом в эти последние минуты его жизни, хотя каждый день с раннего утра до позднего вечера односельчане робко стучались в дверь, тихо входили в дом и исчезали, от порога посмотрев на деда Евдокима. Исчезали, а в сенцах или на кухне после их ухода обязательно обнаруживалось нехитрое приношение: краюха хлеба, реже — яйцо или кусочек сальца, а чаще — картошка и луковица.
Для всех в эти дни были открыты двери дома Груни, кроме Аркашки.
Свое вступление в новую должность он ознаменовал тем, что сразу после отъезда фон Зигеля и его свиты нахально вошел в холодную избу деда Евдокима. Аркашка считал, что теперь ему, как самому главному должностному лицу в деревне, положено жить только в отдельном доме. А что он, этот дом, не обихожен — ерунда: распервейшая красавица с радостью войдет в собственный дом, да еще старосты деревни, которому разрешено носить оружие!
Правда, вездесущие мальчишки рассказывали, что, войдя в дом, Аркашка прежде всего к дверям кухни и сенок приделал новые крючья, потом тщательно проверил, плотно ли сидят вторые рамы, не проржавели ли гвозди, удерживающие их в пазах. И лишь после этого самодовольно развалился на дедовой лежанке, но тут же вскочил с нее и залез на печь: это место не просматривалось ни из одного окна.
Аркашке и в голову не приходило навестить деда Евдокима, справиться о его здоровье. И все же на третий день он зашагал к дому Груни, чтобы узнать, зачем туда народ тянется.
Груня встретила его на крыльце и спросила в полный голос:
— Зачем пожаловал, господин староста? Дом украл, а теперь и исподнее прибрать к рукам хочешь?
— Но-но, ты полегче, я — власть! — огрызнулся Аркашка.
Тут Груня и сказанула, куда бы она сунула такую власть. Непотребно и обидно сказанула. Аркашка было шагнул вперед, чтобы поудобнее ухватить ее за волосы и тряхнуть как положено, но она промолвила, не отступив ни на шаг:
— Мой-то мужик с Витькой-полицаем в хате сидят. Шумну — выскочат.
Действительно, эти выскочат. И накостыляют. Им это запросто…
Он отступил, мысленно пообещав расплатиться и за сегодняшнее, и за прошлое пренебрежение.
Хоронили деда Евдокима только полицейские.
И невдомек было Аркашке, что такие малолюдные похороны были задуманы лишь для того, чтобы не показать ему и немцам, как деревня встретила эту смерть. Не знал и того, что похоронили деда Евдокима рядышком с тем, которого он, Аркашка, в лесу подстрелил. Так плотно гроб с телом деда Евдокима к гробу того прижали, что один холмик земли прикрыл их.
Глава десятая
ФЕВРАЛЬ
1
В первых числах февраля, народившегося под вой метели, стало ясно, что сейчас до весны ни та, ни другая сторона не предпримут никаких решительных действий: тем и другим нужно было время, чтобы восстановить и перегруппировать силы.Однако весь мир, все человечество увидело, что громогласные заявления захватчиков о молниеносной войне оказались радужным мыльным пузырем, который лопнул, натолкнувшись на мужество и воинское умение советских солдат.
Поняли это все люди, а вот политические заправилы фашистской Германии все еще лелеяли свои безумные планы, согласно которым вся Россия была разделена на четыре основных рейх-комиссариата:
Московский, включающий не только Москву, но и Тулу, Ленинград, Горький, Казань, Киров, Уфу и Пермь;
Остлянд, объединяющий Эстонию, Латвию, Литву и Белоруссию;
Украинский, которому должны были стать подвластны Волыно-Подолия, Житомир, Киев, Чернигов, Харьков, Николаев, Таврия, Днепропетровск и Донецк;
Кавказский, чье черное крыло, по мнению фашистских главарей, должно было накрыть Кубань, Калмыкию, Ставрополье, Грузию, Армению, Азербайджан и так называемый Горский комиссариат.
Еще не победили, а на куски уже разрезали!
Фашисты под Москвой, казалось бы, уже получили отрезвляющий удар, но Гиммлер все же осмелился хвастливо заявлять: «Русские должны будут уметь только считать и писать свое имя. Их первое дело — подчиняться немцам».
Еще только начался февраль 1942 года, а в ставке Гитлера уже приступили к разработке плана летней военной кампании. Удар Красной Армии под Москвой был настолько ощутим, что теперь планировалось наступление ВСЕМИ ИМЕЮЩИМИСЯ В РАСПОРЯЖЕНИИ СИЛАМИ не на всем огромном фронте от Баренцева до Черного моря, а лишь на сравнительно узком его участке.
Но тогда, в феврале 1942 года, ни Каргин с товарищами (а население оккупированных районов и подавно!), ни фон Зигель и его подручные ничего не знали о замыслах фашистских главарей. Тогда, в начале февраля, было своеобразное затишье, которое обычно наступает перед грозой. И если фон Зигель вынашивал и смаковал планы отправки молодежи района на фабрики и заводы Германии, если его беспокоило, удастся ли сграбастать всю стоящую молодежь, то Каргин и его товарищи (да и просто жители деревень) все еще вслушивались в эхо того взрыва на железной дороге; со временем оно для них нисколько не ослабело, а стало вроде бы еще раскатистее. Даже заклеванная жизнью Авдотья, осмелевшая после того, как Аркашка покинул ее дом, как-то сказала Груне, встретившись с ней у колодца:
— А рванули тогда наши — страсть!..
Федор, Григорий и Юрка так обозлились, когда узнали о том, что проделал фон Зигель с дедом Евдокимом, что похватали автоматы, чтобы немедленно идти в Степанково, напасть на комендатуру; может быть, и ценой своей жизни, но отомстить фашистам.
Каргин сразу понял, что сейчас уговорами не воздействуешь, поэтому просто встал в дверях землянки, уперся руками в косяки. Стоял так и только смотрел в бешеные глаза товарищей. И молчал, катая желваки на скулах.
Может быть, его и отшвырнули бы к нарам, но Петро вдруг тоже подбежал к дверям, тоже уцепился ручонками за косяки, потом рванул на груди рубашку.
— Ты чего, ошалел? — только и спросил Григорий, чуть попятившись.
— Он — не то что некоторые, службу понимает, — сказал Каргин.
Григорий, конечно, разорался: дескать, хватит Каргину власть свою показывать, дескать, мы тебя командиром назначили, мы тебя и разжалуем. Но чем больше он орал, тем спокойнее становился Федор, тем больше растерянности было заметно на лице Юрки. И тогда Каргин, обняв Петра за плечи, отошел от двери, сел за стол и сказал, не повышая голоса:
— Назначили изначально вы, а потом партия утвердила. Вот и выходит, только ей меня и снимать с должности.
— Товарищ Каргин, позволь лишь дойти до Степанкова. На рожон не полезем, слово даю, — вступил в разговор Федор.
— Или забыли, что Василий Иванович наказывал? Пополнение вот-вот прибудет, а вы хотите немцев взбудоражить… Когда все прибудут, тогда за многое враз рассчитаемся.
Честное слово взяли с Каргина, что не забудет, отомстит за деда Евдокима. Только после этого и поставили автоматы в пирамиду.
У Гориводы тоже свои заботы. Он забился в свою избушку лесника, где, не хмелея, пил самогон и вспоминал, а не сболтнул ли чего лишнего старшему полицейскому в Слепышах (с самим комендантом в одной машине ездит!), не выказал ли Аркашке своего пренебрежения (что о нем ни думай, а он к награде представлен!). Того и другого хотел съесть, а они в такой силище оказались, что только поведут челюстями — сразу схрумкают его, Мефодия Кирилловича. И ни один святой не поможет, если захотят слопать.
Только у Аркашки, казалось, не было ни особых забот, ни мысли самостоятельной: каждое его действие предусмотрено инструкциями; не жизнь властелина деревни, а листок бумаги, где каждый твой шаг не только помечен, но и соответствующей цифрой обозначен. Чтобы не напутал чего.
Единственная радость — встречные уступают дорогу и торопливо обнажают голову. И пусть только из боязни это делают, пусть: боязнь окружающих тоже признак твоей силы.
А метели выли, бесновались на земле Смоленщины, с яростью бились в окна, словно звали людей выйти на улицу и свершить что-то важное.
2
Шли самолеты в ночи. С земли не было видно не только опознавательных знаков, но и самих самолетов, однако все определили безошибочно — идут советские самолеты: так мощно и ровно, без подвывания, работали их моторы.Услышав ровный шум моторов, Виктор сначала сел на кровати, а потом накинул поверх нижней рубашки полушубок, сунул босые ноги в сапоги и выскочил на крыльцо. За ним устремилась и Клава. Он долго шарил глазами между звезд, а когда взглянул на Слепыши, ему показалось (а может, так было и на самом деле?), что к окнам многих домиков прильнули взволнованные лица. И он, не имея сил сдержаться, обнял Клаву за плечи, прижал к себе, прикрыл полой полушубка и несколько раз повторил:
— Вот оно, Клавонька, наше счастье, вот оно… Григорий, услышав шум моторов первой группы самолетов, немедленно ввалился в землянку и крикнул:
— За мной, орелики!
И потому, что в его голосе не улавливалось даже намека на тревогу, одевались особенно быстро и кое-как. Когда выскочили из землянки, Григорий, сняв шапку, стоял на полянке и, казалось, затаив дыхание, слушал небо. Оно — невероятно темное, звездное и глубокое — пело ревом моторов. Не одного, не двух, а многих.
Мороз покусывал уши и щеки, но Каргин и все остальные стояли на полянке, подняв лица к небу.
Если Каргин с товарищами чуть не плакали от счастья, то Пауль с Гансом не могли радоваться, они, каждый по-своему, думали примерно об одном: врала, безбожно врала пропаганда Геббельса, когда уверяла, что авиация русских полностью уничтожена.
Неужели Каргин и его товарищи правы, утверждая, что все обещания и заверения Гитлера наглое вранье?
Этот вопрос особенно мучителен потому, что возник уже в который раз. Хотелось надеяться, что русские хоть в чем-то ошибаются…
Еще не стих гул моторов последней группы самолетов, как небо на западе разом обесцветилось, а еще через какое-то мгновение земля вздрогнула, и осыпался снег с ветвей ели. С этого момента взрывы следовали один за другим, и небо постепенно наливалось кровью.
— Интересно, чего они там бомбят, чего? — уже который раз спрашивал Юрка.
— Станцию на железной дороге, — наконец ответил Григорий так уверенно, словно это он давал летчикам боевое задание.
— Не похоже. На земле что-то самостоятельно рвется, — не согласился с ним Каргин.
— Они… Там склад бомб, — сказал Пауль, повернулся и зашагал к землянке.
— Склад бомб? А почему ты нам ничего не сказал о нем? — крикнул вслед Григорий.
Пауль будто не услышал вопроса, он шел к землянке, не оглядываясь. За ним, опустив голову, плелся Ганс.
— Сложна человеческая душа, — сказал Каргин, провожая их глазами.
Его поняли правильно: Пауль и Ганс по собственному желанию несли караульную службу, участвовали в выполнении не одного боевого задания, но еще ни разу при них не применялось оружие против их соотечественников; сегодня они впервые стали свидетелями того, как другие откровенно радовались силе удара своей армии.
Это поняли и нарочно подольше задержались на полянке.
Спустившись в землянку, Пауль сразу почти упал на нары и обхватил руками голову так, словно она вот-вот могла лопнуть от распиравших ее мыслей; как обручи, легли его руки.
Рядом с ним пристроился Ганс и сидел, затаившись.
А Пауль думал, искал выход из тупика, в котором оказался. Отшатнуться от русских, забыть, что именно им обязан жизнью? Это выше его сил; он уже не верил ни Гитлеру, ни тем идеалам, ради которых Германия будто бы и начала войну; он уже точно знал, что в этой войне бог (вера в него нисколечко не ослабела) не на стороне немцев, не он направляет их оружие.
Но ликовать вместе с русскими…
Боже, ты все знаешь, все можешь, так подскажи!..
Наконец Пауль встал, подбросил в печурку дров и, когда они разгорелись, распахнул дверцу, чтобы видеть и лицо, и глаза Ганса.
— Мы с тобой, Ганс, сейчас стоим одной ногой здесь, другой — там… Это отвратительно, — сказал он, глядя в расширенные зрачки Ганса.
— Понимаю, господин ефрейтор…
— Я — Пауль.
Впервые он, ефрейтор Лишке, позволил солдату впредь называть себя так, и Ганс понял, что ему предлагается настоящая солдатская дружба; это обрадовало.
— Я с тобой, — просто сказал Ганс.
— Ты не знаешь, что я решил.
— Обе ноги человека всегда должны стоять на одной земле.
Они замолчали. Потом Пауль встал, вытянулся, как на параде, и сказал торжественно:
— Клянусь действовать только так, как подсказывает совесть!
Ганс искренне повторил его клятву.
И (опять же впервые!) Пауль протянул ему руку.
Когда Каргин и другие вернулись в землянку, на печурке весело и даже самодовольно попыхивал чайник, а Пауль и Ганс одновременно вскочили с нар, вздернули подбородок. Как бы доложили, что все в порядке.
Чаевничали долго и говорили преимущественно о том, что Красная Армия скоро пойдет теперь уже в решительное и окончательное наступление. А когда начали вставать из-за стола, Григорий вдруг повернулся к Паулю и сказал с обидой:
— Вот если бы ты про тот склад бомб нам сказал, мы бы рванули его…
— Вы о нем не спрашивали, — ответил Пауль и, устыдившись, что увиливает от прямого ответа, добавил: — Мы знаем, где хранится бензин… Много бензина.
Сказал это и покосился на Ганса. Тот молча положил ему на плечо свою руку.
Григорий первым понял, что означало это признание Пауля, и так обрадовался, что прямо через стол бросился к нему, опрокинул на пол и кружки, и чайник. Он облапил Пауля, повалил на нары и долго тискал.
Каргин, всегда ревниво следивший за порядком, не сделал ему замечания.
Потом, когда Григорий немного успокоился и шум стал стихать, Каргин откашлялся, чтобы привлечь внимание, и сказал:
— Завтра мы с Федором идем на разведку к тому складу бензина.
3
Первых пять человек привел а лес Афоня. Едва он обменялся паролем с Паулем, стоявшим в карауле, из землянки выскочили Каргин и все остальные. Они не скрывали радости, и каждый в душе таил надежду обнаружить среди прибывших знакомого. Посчастливилось Григорию: в одном из новеньких он узнал того самого солдата, с которым распил бутылку водки в отряде, называвшемся как-то длинно и завлекательно. Этот и рассказал, что примерно месяц назад немцы скрытно подобрались к месту стоянки отряда и почти всех похватали сонными. Спастись удалось только им, пятерым.Рассказывал, и все чувствовали, что стыдно солдату за бесцветно прожитые месяцы и за бесславный конец отряда.
— Всех наших, кого взяли, немцы отвели в село. Десятерых повесили, а остальных тут же на площади расстреляли.
— А вы как? — спросил Юрка.
— Что как?.. По лесам скитались, пока соответствующего человека не встретили… Он и приказал сюда явиться.
— Сам кто будешь? — это спросил уже Каргин.
— В армии сержантом был… Андрей Устюгов.
— Хреновым сержантом ты был, — убежденно заявил Каргин. — Будь моя власть — немедля разжаловал бы в рядовые. За притупление бдительности, за несоблюдение уставов…
— Меня-то за что? Там и постарше чинами были, — начал было оправдываться Устюгов, но Каргин строго глянул на него и прикрикнул, не повышая голоса:
— Разговорчики!.. Рядовой Федор Сазонов.
Тот вышел вперед.
— Назначаю отделенным. Занимай вон ту землянку. И чтобы к утру был полный порядок!
Федору никогда в голову не приходило, что он вдруг может стать командиром отделения, случись это до войны — отказывался бы до последней возможности. Но сейчас он осмотрел свою пятерку, ткнул пальцем в грудь правофлангового и приказал:
— Будешь сегодня дневалить. Заготовь дров и прочее… Остальные — за мной!
Скоро из трубы и второй землянки вырвались искры, устремились к темным ветвям ели и затерялись в них. В необжитой землянке, с потолка которой нестерпимо капало, плечом к плечу сидели все бойцы отряда и без утайки рассказывали друг другу о себе, о том, что пережили и передумали за минувшие месяцы войны. Каргин только внимательно слушал и все больше убеждался в том, что эти пятеро будут хорошими бойцами.