Капитана Кулика подхватили, не дали упасть и бережно положили в кузов грузовика. Даже накрыли чьей-то шинелью, чтобы не замерз. Потом, когда машины остановились, перенесли в какую-то комнату (в эту или другую — он не мог определить). Сразу же явился врач — огромное брюхо на тонких ножках. Он перевязал раны и сделал укол. После укола и забылся капитан Кулик…
   Вчера все проявления заботы со стороны немцев о его здоровье он внешне воспринял как должное, не выказал ни благодарности, ни удивления. Он выжидал, что последует дальше: за месяцы войны слишком хорошо узнал фашистов и поэтому поверил каждому слову офицера о том, что умереть солдатом ему, капитану Кулику, не суждено; им, фашиствующим немцам, главное — пострашнее убить человека, упиться его муками.
   Значит, его задача — противоборствовать им. Хоть надежды почти никакой, но чем черт не шутит…
   Он опять приподнял веки, вновь, не поворачивая головы, осмотрелся.
   Да, он лежит в горнице деревенского дома. И окна ее не изуродованы решетками. Зато на улице под окнами прохаживается часовой. Его каска на мгновение появляется то в одном, то в другом окне.
   И еще один стоит здесь, в комнате, стоит у самой двери. Она лишь прикрыта, и за ней слышны голоса немцев.
   Разве убежишь при такой охране? Да если еще и в ноги ранен?..
 
   Двое суток его не тревожили ни допросами, ни просто вопросами. Двое суток трижды в день и точно в одно и то же время приносили еду (скорее всего — из офицерского котла), один раз в сутки к нему обязательно являлся врач-пузан, щупал пульс и уходил, буркнув что-то немцу с лошадиным лицом, который обязательно сопровождал его.
   Больше никого и ничего. Лежи и думай, капитан Кулик, думай о своем житье-бытье, о своей безрадостной судьбине.
   Немцам, которые неустанно наблюдали за ним, должно было казаться, что русский уже сломлен, уже примирился со своей участью: так безропотно он выполнял все немногие распоряжения. И от еды не отказывался, и курил лишь тогда, когда ему разрешали это, и даже вымылся в корыте, даже нижнее белье сменил. Уцепился лишь за гимнастерку со «шпалами» в петлицах.
   Не знали, не догадывались враги, что капитан Кулик, притворившийся сломленным, все думал, думал. Он не сомневался, что близок его последний час. Знал, что этот час будет невероятно тяжелым. Даже страшным. И готовился встретить его.
   А что касается угрозы немецкого офицера…
   Не его, капитана Кулика, вина, что пока не выпало ему свершить что-то героическое, что пока он не вписал в свою биографию ни одной яркой странички…
   А ведь может! Ведь он пока еще живой!
   Он с отчетливой ясностью именно в эти двое суток вдруг понял: любую смерть можно принять так, что она возвеличит или напрочь сничтожит тебя. Главное в смертный час — не показать врагу, что дрожит все в тебе, что жить тебе страсть как хочется.
   Сможешь осилить такое — значит, достойно умрешь. Как солдат на поле боя.
   И все равно — повесят ли, на медленном ли огне сожгут тебя враги — велик ты в своем подвиге будешь.
   Достойно умереть, умереть так, чтобы даже смерть твоя напугала врагов, — одно оставалось капитану Кулику. Вот и берег силы для главного, не спорил по мелочам.
 
   К исходу третьего дня, когда от него уже ушел врач-пузан, в горницу вбежали два полицая, вырвали его, Кулика, из постели и волоком протащили через двор в подвал двухэтажного дома, бросили на холодный бетонный пол в коридоре, куда выходило несколько дверей, обитых железом. Бросили на пол и словно забыли о нем.
   За дверью, около которой на полу оказался капитан Кулик, надрывно кричала женщина. Кричала от боли, которая мутит сознание, заставляет забыть, что ты — человек.
   Капитан Кулик уже было подумал, что и его сейчас бросят в одну из таких камер, чтобы он тоже, как эта женщина, исходил криком, но тут в подвал не спеша спустились немцы. Один из них гневно что-то сказал тому, кто командовал полицаями, а еще через несколько секунд его, капитана Кулика, бережно уложили на носилки, укрыли одеялом и понесли.
   Потому, что носилки появились очень быстро, да еще с одеялом, и потому, что на лице того полицейского чина, на которого кричал немец, не было ни страха, ни раскаяния, капитан Кулик понял: все это — инсценировка, цель которой — окончательно подавить его волю к сопротивлению.
   Ведь женщина-то от боли кричала по-настоящему…
   Его внесли в кабинет, на двери которого была табличка с надписью на русском и немецком языках: «Господин комендант района».
   Едва носилки коснулись пола, из-за стола поднялся тот самый офицер, которого Кулик видел ночью. Подошел и уставился глазами-стекляшками. Молча, будто гипнотизируя.
   Когда ты лежишь и смотришь на стоящего человека, невольно начинаешь чувствовать себя слабым по сравнению с ним, даже беспомощным, беззащитным, и, чтобы не поддаться этому чувству, капитан Кулик попытался хотя бы сесть.
   — Хотите сидеть? Здесь? Или там? — Кивок на стул, примостившийся к торцу письменного стола; говорил комендант почти без акцента.
   — Лучше там.
   Его осторожно усадили на стул. Чуть шевельнулась бровь коменданта, и все вышли из кабинета. Только комендант и он, капитан Кулик, остались с глазу на глаз. В соседней комнате часы гулко пробили шесть раз.
   — Как ваше самочувствие? — участливо спросил комендант.
   — Спасибо, нормально, — спокойно ответил Кулик, стараясь сберечь силы для того момента, который неизбежно наступит.
   — Раны не беспокоят?
   — Терпимо.
   — Есть претензии? На питание? Обращение?
   — Все в норме.
   — А за сегодняшнее недоразумение извините. Если быть откровенным, начальник полиции у нас иногда своевольничает. Интересно, почему вы, русские, так ненавидите друг друга? Я имею в виду тех, кто придерживается противоположных политических взглядов?
   — Не задумывался над этим… Может быть, именно потому, что они крайне противоположны? Что примирить их нельзя?
   — Между прочим, я — гауптман фон Зигель, комендант данного района. Если я правильно разбираюсь в ваших знаках различия, по воинскому званию мы равны. А какую должность вы занимали у себя, в Красной Армии?
   Вот оно, началось!
   Но ответил по-прежнему спокойно:
   — Не имеет значения.
   На лице коменданта появилась насмешливая улыбка, хотя глаза оставались холодными.
   — Неужели вы, капитан, настолько наивны, что думаете сберечь государственную тайну, если не назовете свою должность? Судя по заданию, которое вы так умело выполнили, вы — командир роты. Или батальона. Не больше. А какую государственную тайну может знать такое должностное лицо? Численный состав роты? Батальона? Нам это известно давно. Вооружение своей части? Это мы тоже знаем.
   За минувшие двое суток капитан Кулик до мелочей продумал все, что будет отвечать на допросах. Решил назваться парашютистом, специально сброшенным сюда для этой диверсии. Это, как казалось ему, поможет скрыть от немцев, что в здешних лесах накапливаются силы партизан. Теперь он посчитал момент подходящим и сказал вроде бы с большой неохотой:
   — Вам, думаю, будет достаточно знать, что я командовал этими парашютистами?
   Фон Зигель, казалось, не обратил на это признание никакого внимания, он протянул пачку сигарет и услужливо щелкнул зажигалкой.
   Несколько минут молча курили. Заговорил фон Зигель, и вовсе не о том, о чем предполагал капитан Кулик:
   — Сознайтесь, капитан, вы ждали пыток? Вы недоумеваете, почему вас окружили заботой, вниманием? Запомните: мы суровы и даже беспощадны с явными своими врагами. С врагами!.. Вы — коммунист?
   — Что нет, то нет.
   — Почему?
   — Как и объяснить, не знаю.
   — Не бойтесь, говорите правду, мы очень терпеливы к чужим заблуждениям. Наша цель — разъяснить заблуждающемуся его ошибки, указать ему правильный путь.
   — Не дорос я еще до того, чтобы в большевистскую партию вступать.
   — Не понимаю. Как нам известно, в вашей партии есть и простые рабочие, и крестьяне. А вы: «Не дорос».
   — Я и говорил, что не знаю, как объяснить… Внутреннее у меня ощущение, что не достоин пока быть членом партии. Понимаете? Не достоин такой чести, и все тут.
   Разговор оборвался. Фон Зигель неторопливо курил, стряхивая пепел в морскую раковину-пепельницу. Он думал о том, что этот русский гораздо сильнее и хитрее, чем казалось; такого не возьмешь одними посулами, такого нужно крепко ломать.
   Что ж, наука не новая. Ломать человека во много раз проще, чем создавать.
   Глаза фон Зигеля стали и вовсе холоднущими, когда он спросил:
   — Какой местности вы уроженец?
   — Из Вольска. Есть такой город на Волге.
   — Как велика ваша семья?
   — Мать и сестренка.
   — Жили в достатке?
   — В тридцатые годы трудновато приходилось. А перед самой войной жизнь пошла.
   — Ваша фамилия?
   — Иванов… Иван Иванович Иванов.
   Фон Зигель выдвинул ящик письменного стола и достал пачку фотографий, протянул ее:
   — Эти люди были вашими солдатами?
   Одиннадцать фотографий в руках капитана Кулика. Одиннадцать мертвых лиц перед глазами капитана. И молодых людей, и в годах.
   От внутреннего холода на мгновение зашлось сердце.
   — Только вот эти три, — наконец сказал капитан Кулик и бережно, будто боясь причинить им боль, положил фотографии на стол.
   Фон Зигель, казалось, не обратил внимания на его слова, даже не взглянул на фотографии опознанных. Он спросил равнодушно:
   — Сколько всего человек было в вашем отряде?
   — Эти трое и я, — ответил Кулик и сразу понял, что соврал грубо и за это придется расплачиваться.
   — Вы солгали, капитан. Почему? — действительно немедленно уцепился фон Зигель.
   — А как бы вы на моем месте поступили? — разозлился капитан Кулик.
   — Я? На вашем месте?
   И фон Зигель захохотал.
   Он хохотал долго, а капитан Кулик наливался злобой, пока не выпалил, нагнувшись вперед, пока не выпалил прямо в разинутый в хохоте рот гауптмана:
   — Смеетесь? Не верите в такую возможность? А мое сердце чует, что попадете! Да еще как!
   Фон Зигель оборвал хохот, с минуту леденяще смотрел на Кулика, потом многозначительно усмехнулся и положил руку на спинку стула. Казалось, он не подал сигнала, но дверь кабинета чуть слышно скрипнула, и кто-то, тяжело ступая, подошел, встал за спиной Кулика. Ему стало зябко, захотелось оглянуться, но он пересилил себя и спросил, нагнетая в себе злобу, чтобы она вытравила и страх, и жалость к своему телу:
   — Значит, разговоры о гуманности побоку? Значит, обрабатывать начинаете?
6
   Одиночка — каменный мешок с тонкими кирпичными боковыми стенками. Пол бетонный, и от него исходит могильный холод. Ни одного хотя бы даже слабого лучика света. Зато хорошо слышно, как в соседних камерах стонут люди. Судя по голосам — мужчины и женщины.
   Особенно невыносим тот самый женский голос. Он на одной ноте тянет бесконечное «а», потом захлебывается в слезах и снова вдруг пронзительно врывается не в уши, а в самое сердце.
   Капитан Кулик очнулся, казалось, от этого страшного крика. Несколько секунд лежал неподвижно, пытаясь вспомнить, как попал сюда. Но нить воспоминаний неизменно рвалась в тот момент, когда немец с лошадиным лицом взмахнул дубинкой над его головой. После этого — обрывки: он захлебывается в водопаде, вот-вот утонет, и тут в глазах светлеет, и он видит, что не водопад это вовсе, а самая обыкновенная вода, которую льют на него из ведра; были еще тупоносые сапоги на толстой подошве. У самого лица были… И еще была какая-то табуретка. Как в больнице, белилами покрашенная…
   Болело все тело. Так болело, что страшно шевельнуться. Но он, сдерживая стоны, поднялся на четвереньки и пополз, чтобы отыскать лежанку или хотя бы клок соломы, хотя бы — тряпочку завалящую: все не так пронзителен будет холод бетонного пола.
   Каждый сантиметр пола ощупал руками — ничего нет.
   Тогда, присев в углу, осторожно прошелся пальцами по голове, лицу.
   На голове — валик синяка. Там, где легла дубинка. А лицо распухло и очень липкое; похоже, кровь запеклась.
   А женский голос не стихает, рвет душу…
   Чтобы не вслушиваться в него, капитан Кулик стал опять припоминать все мельчайшие подробности допроса: не сболтнул ли лишнего, не опозорился ли как командир в глазах очкастого.
   Ничего такого вроде бы не случилось. И сразу стало намного легче: выходит, не доставил врагу особой радости!
   Вдруг щелкнул замок, скрипнули петли двери, и почти сразу в глаза ударил сноп яркого света.
   — Ком!
   Не показать бы, как страшен новый допрос…
   Вот и кабинет коменданта. За столом, как и в прошлый раз, сидит фон Зигель.
   — Как вам удобнее: сидеть или лежать?
   В голосе коменданта издевка, она рождает волну гордости, протеста, и капитан Кулик отвечает, изо всех сил стараясь казаться как можно спокойнее, даже безразличнее:
   — И сидеть, и лежать могу.
   Фон Зигель удивленно сверкнул стеклами очков. Но голос его прозвучал по-прежнему ровно и по-прежнему с издевкой:
   — Тогда мы посадим вас вон на ту, знакомую вам, табуретку.
   Капитан Кулик сразу узнал ее. Именно на нее его усаживали каждый раз, как только в его глазах появлялись проблески жизни. Усаживали для того, чтобы сразу же ударом сбросить на пол.
   Табуретка, покрашенная белилами, как в больнице…
   — Ваша фамилия?
   — Я уже сказал: Иванов, Иван Иванович Иванов.
   — Капитан?
   — Да.
   — Парашютист? Командир группы?
   — Точно.
   — Кто и зачем послал вас в наш тыл?
   — Наше командование. Чтобы этот склад бензина взорвать.
   — Напоминаю: то, что было в прошлый раз, — лишь задаток. Не лучше ли заговорить сейчас, пока еще не отбиты легкие и печень, пока все кости целы?
   Капитан Кулик промолчал. Тогда фон Зигель повысил голос:
   — Я не настолько глуп, чтобы поверить, будто вас заслали сюда из-за этих тридцати тонн бензина. Они так, между делом… Ваша основная цель? Ну?
   Капитан Кулик боялся новых пыток и поэтому решил грубить, решил вести себя так, чтобы этот фашист, психанув, выстрелил в него и убил. Сразу, одним выстрелом. И он ответил:
   — Не запряг, а уже нукаешь!
   — Вы уверены, что все выдержите? — даже весело спросил комендант.
   — Орать, конечно, буду. А язык распускать — не дождетесь.
   — Значит, вы предпочитаете умереть, но не выдать военную тайну? Неужели вы все еще надеетесь остаться чистым в глазах ваших сослуживцев, родных и знакомых?
   Фон Зигель достал из ящика стола незаклеенный конверт, бросил его на колени капитана Кулика и сказал строго:
   — Посмотрите внимательно и оцените нашу работу.
   В конверте лежало несколько фотографий. Капитан Кулик достал их, глянул мельком, и будто на мгновение все заледенело в нем: на каждой фотографии был он, капитан Кулик. Не в крови и синяках, а умытый, причесанный.
   Вот около его кровати стоят немецкие офицеры и ласково улыбаются, глядя на то, как он ест…
   А здесь он положил руку на плечо немецкого солдата. Будто дружески обнял его…
   Шесть подобных фотографий изготовили немцы, а сколько смогут еще?
   Любая из них — явное доказательство его измены…
   А вот и листовка — мнимое его письмо к недавним однополчанам…
   — Ну как, нравится? — торжествует фон Зигель. — У вас, советских, есть такое выражение — агитплакат. Вот он, готов!.. Да от вас мать родная откажется, если мы захотим!
   Мать… Капитан Кулик (а тогда Егорка Кулик) схоронил ее в голодном двадцатом году. И сестры у него не было. Жены — тоже. Любил он Красную Армию, которую не мыслил без уставов, без железной дисциплины; любил потому, что она, Красная Армия, в его представлении была мощнейшим щитом, прикрывающим свой народ от всяких там капиталистов-империалистов. Он действительно был беспартийным, но партию и все ее дела и планы чтил, как святыню. И вот партия, когда он был еще юнцом, бросила клич: «Крепи оборонную мощь страны!»
   До самой глубины сердца дошел этот призыв. Потому и остался в армии, как думал, пожизненно.
   Месяцы войны прокричали ему, что не все правильно было в его прошлой работе как одного из командиров Красной Армии. Вот и Каргина проморгал. А какой бы из него отделенный, даже взводный получился! Не удивился бы капитан Кулик, если бы его за все прошлые промахи в рядовые разжаловали. Чтобы опять с самых низов начал познавать воинские премудрости. Но картина, нарисованная ему сейчас фон Зигелем, — листовка, которую, может быть, увидят те, кто знавал его, и их общее единодушное презрение, — была настолько невероятно чудовищной, что капитан Кулик онемел на некоторое время. Сидел, смотрел на листовку и не мог вымолвить ни слова.
   Его душевное состояние, разумеется, не ускользнуло от фон Зигеля. Он самодовольно скрестил на груди руки и улыбнулся. Только улыбнулся, а в душе капитана Кулика закипела, поднялась к горлу злоба, и он крикнул прямо в лицо коменданту:
   — Чего скалишься, чего?.. Это даже очень хорошо получится, если ты эту пакость через фронт забросишь: наши поймут, что в твоих я лапах, значит, на мое задание другой пойдет!
   Лицо фон Зигеля посуровело, окаменело. Рука непроизвольно схватилась за кобуру, рванула ее застежку.
   — Мне — «ты»? Офицеру вермахта — «ты»?
   — Дерьмо ты собачье, а не офицер!
   Фон Зигель, не сводя глаз с капитана Кулика, попятился к столу, нашарил на нем кнопку звонка и нажимал на нее до тех пор, пока двери кабинета не распахнули вбежавшие.
   Капитан Кулик потерял сознание после первых же ударов дубинкой по голове. Как и в прошлый раз, свалился с табуретки на пол. Но сегодня его не поднимали, не обливали водой, чтобы вернуть сознание. Сегодня его — распростертого на полу и бесчувственного — пинали ногами.
   Наконец фон Зигель, равнодушно стоявший у стола, сказал:
   — На сегодня достаточно.
   Только Свитальский осмелился не согласиться:
   — Дозвольте мне к себе его взять? Мы так над ним поработаем, что он о смерти как об избавительнице мечтать станет!
   — Он уже ищет ее, потому и хамит, — пренебрежительно усмехнулся фон Зигель.
   — Тогда бить его до тех пор, пока жизнь вот на такой тонюсенькой волосиночке не повиснет, а потом дать передышку, чтобы волосиночка окрепла, и опять все сначала! — не сдавался Свитальский: в этом советском командире он видел одного из тех фанатичных красноармейцев, которые поломали его судьбу еще тогда, в годы гражданской войны, поэтому и ненависть его была беспредельна.
   — Вы крайне примитивны в своем мышлении, — чуть поморщился фон Зигель. — Вы обычно всегда начинаете с пряника, а кончаете кнутом. Поэтому ваши допросы, как правило, заканчиваются только смертью подозреваемого. И самое печальное для нас — он умирает немым… К этому… Иванову мы применим иное… В море непрерывно катятся волны. И еще бывает девятый вал… Волна отчаяния, волна надежды, которая снова поманит всеми радостями жизни… Это должно быть очень страшно, когда надежда то угасает, то возрождается вновь… Не только тело, но и душа человека должна кровью обливаться!
   Сказал это и кивком отпустил всех.
7
   Ни Свитальского, ни Золотаря в Степанкове не было, вот и пришлось Афоне донесение Василия Ивановича вручать самому фон Зигелю. Тот, выслушав рассказ Афони о том, что на Слепыши ночью напала какая-то банда и отошла, встретив отпор и убив старосту деревни Мухортова, ничего не сказал. И, вернувшись в Слепыши, Афоня пожаловался:
   — Прожег он меня своими ледяшками до самых печенок. Не облаял, не спросил ни о чем. Только все сверлил своими глазищами. Не иначе — пакость задумал.
   На что другое, а на это Зигель мастак…
   Еще не улеглось волнение, вызванное смертью деда Евдокима, как не вернулись с задания капитан Кулик и три его бойца. По какой-то причине сбились с маршрута? Убиты? Или…
   Нет, ни Каргин, ни его товарищи за те двое суток, что капитан Кулик провел с ними до выхода на задание, не успели ни полюбить его, ни даже оценить как командира и человека. Не потому ли, что в памяти не потускнело, как капитан от своего солдата отказался? Так или иначе, но настороженно присматривались к нему.
   Единственное, что молчаливо одобрили, — капитан Кулик точно и без рассуждений выполнял все немногие распоряжения Каргина, при встречах с ним держался так, словно еще недавно не был командиром роты, в которой Каргин служил рядовым.
   Заметили и то, что вся его группа, как и командир, держалась с достоинством и без претензий.
   Не успели полюбить капитана Кулика, но, как только узнали от вернувшихся с задания, что он остался там, у склада бензина, чтобы отвлечь от товарищей внимание врага, Каргин встретился с Василием Ивановичем и так изложил свою точку зрения:
   — Нельзя допустить, чтобы такое без отмщения осталось. Никак нельзя!
   — И что конкретно думаешь предпринять? Григорий с Юркой уговорили налет на Степанково сделать?
   — Для этого силешек маловато. Но разведать — может, укараулим кого? — следует.
   — Понимаешь, Иван, я полностью за твое предложение, одного боюсь… Вот-вот придет приказ перебазироваться, а кто его выполнит, если все вы к тому времени в бою поляжете? Не нанесем ли большой ущерб общему делу, допустив своеволие?
   — Тоже верно, — вздохнув, согласился Каргин, помолчал и добавил: — А ты, Василий Иванович, запроси райком или кого там… Дескать, так и так, думаем то-то и то-то.
   — Договорились.
   Каргин ушел к себе в лес. Но теперь он думал о капитане Кулике почти все время, вновь мысленно просматривал каждый его шаг и пришел к убеждению: капитан — командир что надо; просто он, Каргин, в свое время не до конца понял его, вот и считал сухарем, формалистом. Но оказалось совсем не так. Лучшее подтверждение этому то, что три бойца, хорошо знавшие капитана, без приказа легли рядом с ним, не бросили его в одиночестве.
   Чтобы подчиненные пошли на такое — это заслужить надо!..
 
   О просьбе Каргина и своем мнении Василий Иванович сообщил в подпольный райком партии. Ждал с разъяснениями кого-нибудь из больших начальников, а пришел Николай Богинов. Сказал, что настал черед и отряду Каргина сниматься с насиженного места и что перед уходом даже полезно потрясти немцев.
   Только сказал это и сразу заторопился, даже от кружки горячего чая отказался:
   — Или думаете, у меня и дел — вас одних известить? — И еще добавил, когда уже на лыжах стоял: — Я или другой кто — к тебе лично обязательно наведается, в курсе общей обстановки держать будем. Весна ведь скоро.
   Василий Иванович понял, что ему приказано пока оставаться здесь, в Слепышах. Что ж, раз надо, то надо.
   Зато Каргин, получив через Афоню приказ на выход, обрадовался так, что даже выстроил весь отряд на полянке и сказал:
   — Завтра, как стемнеет, уходим отсюда на Степанково. К западной его окраине подходит Федор со своим отделением, все прочие со мной идут к восточной. Нападать только на машины и другой транспорт, чтобы ущерб для врага был побольше… И одиночек-фрицев, конечно, не миловать… Светать станет — расходимся парами в разные стороны, и чтобы к ночи всем быть у Гнилого Урочища… Дорогу туда знаете? Не заблудитесь?
   Последнее сказал для очистки совести: всех сам лично сводил туда, можно сказать, последние суток трое и не спал из-за этого.
   — А вопросик можно?
   Это, конечно, Григорий.
   Каргин кивает, тот выходит из строя и спрашивает:
   — Если я правильно понял, мы с Юркой в прочих?
   Бузотеристому Григорию обидно, что нет ему доверия, вот и напоминает о себе. Каргину все это понятно, он даже рад, что у Григория просыпается самолюбие. И отвечает без тени насмешки:
   — Вам с Юркой особые задания будут… Ты отвечаешь за жизнь Петра. И отсюда шагай прямо на место общего сбора. Ясно?
   — А чего тут понимать-то? Знай шагай, и все, — вроде бы безразличным тоном ответил Григорий, хотел сказать еще что-то, но промолчал.
   А Каргин словно и не заметил внутренней борьбы Григория, он уже вновь смотрит только на неподвижный строй.
   — Сержант Устюгов Андрей, выйди из строя… И Юрка, выйди… Чует мое сердце, что Зигель клятый нащупает наши землянки. Вот-вот нащупает. Так что вы подготовьтесь к встрече фашистов… Ежели трое суток минет после нашего ухода, а они не заявятся, идите вдогон за нами… А ты, сержант Андрей Устюгов, будешь все это время в подчинении у рядового, как ранее не оправдавший своего командирского звания. Не обессудь, но так будет. И он мне, когда встретимся, доложит, как ты вел себя при выполнении этого задания. На предмет того доложит, достоин ли ты своего сержантского звания… Вопросы есть?.. Разойдись!
8
   Когда капитан Кулик очнулся, женщина уже не кричала. И соседи не стонали. Он был несказанно рад этому: казалось, голова на маленькие кусочки вот-вот разорвется от любого звука.
   Не было сил перевернуться на живот. Да что перевернуться — вот она, кружка с водой, рядом, от жажды все внутри ссохлось и горит, а у него нет сил дотянуться до нее.
   Хотя, может быть, он боится? Боится боли, которая неминуемо и с еще большим неистовством вонзится в каждую клеточку его еще живого тела?
   Может быть, и так…
   Болит все, но особенно сильно ноги. Они перебиты железным прутом.
   Ох, ноги, ноженьки…
   Как бывало уже не раз, замок заскрежетал внезапно, и сноп яркого света ударил в одиночку, скользнул по стенам, остановился на полу, где, скрючившись, лежал он, капитан Кулик.
   А вот властного окрика не последовало. Немцы просто подошли, склонились над ним, заглядывая в глаза. В одном из них он узнал врача — брюхо на тонких ножках. Того самого, который в первые дни накладывал повязки на его раны, а позднее — показывал, куда наносить удар железным прутом.