Она подняла к нему свое детское личико и покачала головой. А Фуск тотчас сообразил, что это именно о ней хлопотал его друг. Он нервно потер подбородок:
   — Вы, конечно, знаете, что ваш отказ обрекает вас на смерть?
   — Делай то, что ты считаешь своим долгом, — отвечал Эфесий с устрашающим спокойствием.
   — А ты, девушка? Нет никакой надежды убедить тебя?
   — Если бы я предала свою веру, это все равно означало бы смерть моей души. Не пытайтесь, господин.
   Молодой префект вздохнул, поняв, что с такой решимостью ему не сладить.
   — Стало быть, мне придется употребить самые серьезные меры для того, чтобы заставить вас изменить мнение. А я, клянусь Вакхом, терпеть этого не могу.
   — Тебе никогда не удастся поколебать наши убеждения! — упорствовал Эфесий.
   — На твоем месте я не был бы так уж в этом уверен, — иронически хмыкнул судья.
   Затуманенным взглядом Калликст смотрел, как Фуск дрожащей рукой протянул рабу кубок, а тот поспешил наполнить его густым цекубским вином[35].
 
   Тяжкие тени ликторов[36] и стряпчих странно вытягивались и подрагивали в мерцающем свете факелов, горящих в бронзовых подставках, подвешенных на сочащихся сыростью, провонявших плесенью стенах.
   При виде этой мрачной армады, вооруженной клинками, пыточными тисками и дыбами, этими необходимыми вспомогательными средствами правосудия, Калликст почувствовал, как в нем вскипает желчь.
   — Фуск, — сдавленным голосом начал он, — не надо, они не станут...
   Судья прервал его жестом, как ему казалось, ободряющим:
   — У нас не осталось иного выбора. Но не бойся, уверяю тебя, что твои друзья очень быстро уступят. Ликторы, — он повернулся к страже, — введите обвиняемых!
   Тяжелая медно-красная бронзовая дверь отворилась, пропуская Флавию и Эфесия. Глаза девушки погасли, по щекам была разлита мертвенная бледность. Она двигалась, будто во сне, и, казалось, не заметила присутствия Калликста. Что до Эфесия, его лицо, обычно такое пустое, лишенное выражения, теперь было исполнено спокойствия и решимости.
   В неудержимом порыве Калликст протянул руку, и его пальцы коснулись золотых волос девушки.
   — Флавия, заклинаю тебя, послушайся префекта. Сделай это для меня.
   Она медленно повернулась и обронила с какой-то отрешенной грустью:
   — Я все это делаю ради тебя. Чтобы твое сердце открылось свету и ты зажил, наконец, Жизнью Истинной.
   — Начинайте с мужчины! — распорядился Фуск. — И да свершится справедливость.
   И тотчас бывший управитель Аполлония был мгновенно лишен своих одежд и с поднятыми руками прикручен к одной из стен, лицом к стряпчим.
   Префект еще раз спросил его, согласен ли он воскурить ладан перед статуей императора. Вместо ответа Эфесий только решительно покачал головой.
   Фуск подал знак. Один из ликторов взял пучок прутьев, что облекали его секиру, и принялся нещадно хлестать вилликуса по обнаженному телу.
   — Подумать только, что есть люди, которые охотно заплатили бы, чтобы полюбоваться таким зрелищем в амфитеатре, — не без горечи заметил префект.
   Фракиец не нашелся, что ответить. Он не отрывал глаз от вилликуса. При каждом ударе на его коже вспухал новый рубец, старик вздрагивал, его пальцы скрючивались, зажимаясь в кулак, будто впивались в какой-то незримый канат. Калликст вспомнил совершенно такую же, в сущности, сцену, что несколько лет назад разыгралась в поместье Карпофора: он сам, Калликст, был тогда на месте пытаемого, а роль ликтора-истязателя исполнял раб Диомед.
   — Сильнее! — приказал Фуск.
   Однако было заметно, что им движут не жестокие побуждения, но желание покончить с этим, как можно скорее добившись, чтобы этот человек сдался.
   Тонкие струйки крови во множестве стекали по груди Эфесия, а сила ударов была такова, что кожа уже отставала клочьями.
   По щекам Флавии текли слезы. Она опустила голову, ее губы шевелились, но нельзя было расслышать ни единого слова. Фуск, глядя на нее, сказал себе, что она, без сомнения, взывает к своему богу, и поневоле испытал что-то похожее на восхищение.
   — Клянусь Марсом, — прошептал он, наклонившись к Калликсту, — почему ты не выкупил эту несчастную? Как только увидел ее, я тотчас понял, что это она — причина твоего ходатайства. Сама Венера позавидовала бы такой красоте.
   Калликст пропустил мимо ушей замечание судьи. Он сказал:
   — Фуск, я думаю, надо положить конец пытке. Этот человек уже не в том возрасте, чтобы выносить подобные страдания.
   Префект пристально оглядел вилликуса. Его голова болталась, свешиваясь то в одну, то в другую сторону, кулаки разжались, ноги подгибались, более не способные выдерживать тяжесть его тела — оно теперь просто висело на цепях, кольца которых разодрали его запястья чуть не до костей.
   — Еще немножко... Если он уступит, твоей подруге не останется ничего иного, как последовать его примеру.
   Ликтор изнемог, пот лил с него градом. На его тунике ширились большие влажные пятна. Он удвоил старания, взбешенный тем, что они не производят должного воздействия на его жертву. Тогда он стал целиться исключительно в низ живота и хлестал, пока волокна истерзанной плоти и клочки окровавленных волос не превратили лобок в отвратительное месиво. И по-прежнему ни единого стона!
   — Он потерял сознание! — внезапно объявил префект.
   И правда, окровавленное тело жалко обвисло, рот открылся.
   — Дайте ему воды! Живо!
   Все засуетились. Брызгали несчастному в лицо, смочили водой конечности. Хлопали его но щекам. Один из стряпчих приложил ухо к его истерзанной груди.
   — Ну что? — нетерпеливо спросил судья.
   — Он... он мертв, господин.
   — Вы недотепы! Бестолочи!
   — Но, — пробормотал виновник несчастья, — ликтор все-таки не палач, у меня другое ремесло...
   — Молчать! Унесите его!
   Фуск в ярости обернулся к Флавии:
   — Тебе должно хватить этого примера. Ну, давай покончим с этим кошмаром. Воздай почесть Цезарю! Предупреждаю: если снова откажешься, ты заслужишь еще более беспощадной кары.
   Флавия подняла голову, устремила глубокий взгляд своих больших заплаканных глаз прямо в глаза префекта. И стала спокойно раздеваться.
   — Нет! — взмолился Калликст. — Заклинаю тебя именем твоего бога, сделай то, о чем он просит.
   По-прежнему ни слова не говоря, девушка протянула ликтору свои запястья. На сей раз Фуск и впрямь почувствовал себя обезоруженным.
   — Клянусь Плутоном и Персефоной! — возопил он. — Маленькая безумица, неужели ты не видишь, что выбираешь верную смерть? Худшую из всех возможных? Посмотри, ч го осталось от твоего приятеля! Ты этого хочешь?
   Он сказал: «Сберегший душу свою потеряет ее, а потерявший душу свою ради Меня сбережет ее». Эфесий никогда не был живее, чем теперь.
   Эта уверенность, выраженная с таким самообладанием, ошеломила всех. Но вот Фуск приказал, ткнув пальцем в сторону одного из ликторов:
   — Она твоя.
   И прибавил вполголоса, скороговоркой:
   — Не увечь ее слишком.
   Калликсту казалось, что земля уходит у него из-под ног. Он бросился к своему другу, схватил его за руку, с мольбой стиснул ее, шепча:
   — Фуск, сжалься, сжалься над ней. Она потеряла рассудок. Заклинаю тебя, отпусти ее. Пощади...
   Его последние слова заглушило рыдание. Жалкий, сломленный, он хотел броситься к Флавии, по префект твердо удержал его:
   — Оставь. Ты больше ничего не можешь для нее сделать.
   — Фуск... Сжалься...
   Неожиданно грубо судья оттащил фракийца назад и увлек в дальний угол:
   — Слушай меня: повторяю тебе, ты больше ничем не в силах ей помочь. Впрочем, я тоже. Я зашел так далеко, как только может позволить себе честный префект. Если я ее отпущу, присутствующие здесь стряпчие тотчас донесут о моем поведении. Тогда в опасности будет моя должность, мое будущее, моя жизнь. Ты это понимаешь? Она уступит. Должна уступить. Это последняя возможность спастись.
   Калликст поднял на своего друга взгляд, полный отчаяния, и прошептал:
   — Хорошо, исполняй свой долг... И пусть все боги, сколько их ни есть, простят нас.
   Он ринулся к бронзовой двери, выскочил в огромный коридор, освещенный факелами на подставках, и побежал по нему куда-то.
* * *
   Теперь он был здесь, скорчился у подножия лестницы, словно затравленный зверь.
   Стиснул голову руками, в ушах по временам отдавались, как в кошмарном сне, то голоса ликторов и стряпчих, то шум передвигаемых предметов и какие-то стоны — стоны Флавии вперемешку с бранью Фуска:
   — Да разве ты не видишь, что мы тебе желаем только добра? Что значит палочка сожженного ладана в сравнении с жизнью?
   — Я благодарна тебе за милосердие, префект. Избавь себя от угрызений...
   — Но почему? Почему?
   — Ради моей души и душ моих братьев.
   За этим последовало молчание, потом приказ:
   — Ликторы, пускайте в ход тиски!
   Вновь леденящий лязг металла и вдруг — нечеловеческий вой, за ним душераздирающий стон и какие-то невнятные слова:
   — Господи, прости их.
   — Ты с ума сошла? Где этот господин, которого ты призываешь? В трупе твоего товарища? В этой крови, которая льется из твоих ран, пятная пол? В твоих вырванных ногтях?
   — Я молюсь за тебя, префект...
   — Тем хуже... Кипящее масло и соль на раны.
   Истошный вопль сотряс каменные своды.
   Тогда, теряя последние силы, Калликст сжал ладонями виски и бросился вверх по лестнице, ведущей на вольный воздух.
 
   В ближайшей термополии, не столько облокотясь, сколько обвиснув на стойке, Фуск наливал другу уже четвертый кубок массийского вина.
   — В жизни не встречал подобного упрямства. Никогда! Это почти ужасает. Когда палач бередил ее открытые раны, она еще находила в себе силы обращаться к своему богу!
   — Но ты-то... Я пришел к тебе умолять спасти ее, а ты ее раздавил, покалечил и, в конце концов, приговорил к растерзанию. Какая ирония...
   Фуск возразил искренне, устало:
   — Я уже объяснял тебе, каково мое положение. Но, вероятно, можно будет подкупить кого-нибудь из тюремщиков, чтобы передал ей цикуту.
   — Я говорю тебе о ее спасении, а ты в ответ твердишь о смерти!
   — Значит, ты предпочтешь, чтобы ее бросили на съедение тиграм и леопардам?
   — Но если ты предполагал нарушить правила, чтобы облегчить ее конец, полагаю, должна быть возможность сделать это, чтобы помочь ей бежать!
   — Ты отдаешь себе отчет в том, что мне предлагаешь?
   — Вполне. Беззаконие во имя спасения жизни, которую хочет погубить абсурдный закон!
   — Даже если предположить, что мы рискнем на столь безумную попытку, знай, что это предприятие обречено на провал.
   — Почему?
   — Сейчас твоя подруга уже, без сомнения, в пути — ее везут во Флавиев амфитеатр. Чтобы вытащить ее оттуда, нам понадобилось бы сообщничество не только какого-то тюремщика, но и сторожей, беллуариев, возничих и гладиаторов. В результате о наших планах проведает столько пароду, что это быстро дойдет до сведения стражи. Кончится тем, что мне самому придется занять на арене место твоей возлюбленной! Нет, ты уж мне поверь, найдется способ получше.
   Калликст нетерпеливо уставился на него.
   — Добиться императорского помилования. Отныне один лишь Коммод может спасти твою подругу.
   Теперь уже не я, а ты сам теряешь рассудок. Во имя каких таинственных причин император согласится вмешаться, если речь идет всего лишь об участи рабыни?
   — Кое-кто мог бы его уломать.
   — Ты?
   — Нет, я не настолько влиятелен. Чего не скажешь о Марсии, его фаворитке.
   Калликсту показалось, что он ослышался.
   — Он мне сам говорил, что Амазонка несколько раз вмешивалась, вставая на защиту приговоренных. Особенно христиан!
   — Марсия? Ты уверен?
   — Абсолютно. К тому же ходят слухи, что она и сама христианка.
   Калликст уставился на свой кубок с вином. На его лице проступило какое-то новое выражение. В памяти ожил голос императорской наложницы: «Ненавистьслово, которое надлежит исключить. Важны лишь милосердие и прощение».

Глава XXIV

   Когда последние верующие покидали виллу Вектилиана, заря уже окрасила небосвод над холмами в нежно розовый цвет. Люди расходились торопливо, маленькими группками, факелами и греческими лампами освещая себе путь по темным ухабистым улочкам града, признанного властителем мира.
   Ворота богатого жилища оставались широко распахнутыми, так что можно было заглянуть во внутренность атриума, где задержалась одна пара. У мужчины на плечи была накинута темная хламида, под которой скрывался белый далматик. Женщина, спрятав под шалью свои пышные волосы цвета воронова крыла, склонилась над бассейном имплювия, омочила пальцы и потерла ими глаза.
   — Что-то не так? — удивленно спросил се спутник.
   С извиняющейся улыбкой Марсия обернулась к нему:
   — Ничего, Иакинф. Но эта свежесть, царящая здесь, так не похожа на обстановку императорского дворца, что мне, порой, как сейчас, хочется никогда больше туда не возвращаться.
   Священник понимающе кивнул и жестом, полным приязни, взял молодую женщину за руку. С тех пор как благодаря ее влиянию он был принят в дом Цезаря для исполнения скромной должности, священник стал куда лучше понимать, каково приходится его подруге. Наперекор всему тамошнему блеску и усладам на Палатинском холме царила такая обстановка, где интрига торжествует, нравственность извращается, а жизнь кажется не более чем преддверием смерти, будто река мертвых Стикс протекает совсем рядом.
   — Мужайся, — пробормотал Иакинф.
   — Мое мужество при мне, я никогда его не теряю. Чего мне не хватает, так это хотя бы немного безмятежности и чистоты.
   Они в свой черед покинули виллу, не дав себе труда прихватить с собой светильник. Дорогу, ведущую на Палатин, оба знали наизусть, вплоть до мельчайших подробностей. К тому же первые смутные проблески зари уже разгоняли окружающую тьму.
   — Марсия, а нет ли...
   Предвосхищая вопрос, молодая женщина вздохнула:
   — Нет, Иакинф, император по-прежнему не проявляет никакой склонности к обращению.
   — Не следует отступать. Пробуй, пытайся снова и снова. Это было бы так важно для нас!
   — А главное, для него самого. Но, сказать по правде, такая надежда кажется недостижимой.
   Наш епископ мне поручил передать тебе, что если он получит возможность представить Коммоду некоторые разъяснения и познакомить его с обетованиями нашей религии, он без колебаний готов это сделать.
   Марсия покачала головой:
   — Бесполезно. Это могло бы помочь, если бы для него камнем преткновения являлось неведение наших идей.
   — Но что же тогда?
   Фаворитка властителя огляделась вокруг.
   Насколько хватало глаз, единственным признаком жизни казалась повозка, запряженная парой быков, которая выезжала за пределы города по Аппиевой дороге. Марсия подождала, пока затихнет грохот деревянных колес, и лишь потом, понизив голос, отозвалась:
   — Коммод живет в страхе. Я убеждена, что оргии и бесчинства для него лишь способ забыться, заглушить тревогу, которая постоянно держит его в тисках.
   — Не спорю. Но как ты это объясняешь?
   — Он чувствует себя одиноким и окруженным врагами. Знает, что все сравнивают его с покойным отцом и никто не находит в нем достоинств, какие имел Марк Аврелий. Ведь этого последнего теперь открыто упрекают за то, что он завещал порфиру Коммоду.
   Иакинф пожал плечами, вздохнул:
   — Признаться, я и сам никогда не мог понять этого поступка Марка Аврелия. До сих пор цезари, вооружась мудростью и отрешившись от своих родительских чувств, старались выбрать себе достойного преемника. Таким образом, они оберегали судьбу Империи от капризов случая. Чего ради тот, кого мы считаем, причем вполне заслуженно, одним из самых блистательных наших императоров, рискнул сбросить оковы благоразумия и передоверить право выбора слепой природе?
   — Этого нам, вероятно, никогда не узнать. Так или иначе, все это вместе взятое, как назло, усиливает неуравновешенность Ком-мода. Она всегда была ему свойственна, но до поры дремала, а с некоторых пор ведь прибавился еще и страх, что его могут убить так же, как стольких его предшественников.
   — Ну вот еще! Как ни парадоксально, чернь его обожает. И с чего бы человеку, с такой охотой рискующему жизнью на арене, так бояться смерти?
   — В самом деле, здесь явное несоответствие. Но это противоречие даже можно назвать символом всей его жизни. Он — правитель, ненавидимый сенатом и любимый народом. Он чувствует, хоть и не желает открыто признаться в этом, что, унаследовав громадную власть, не способен должным образом ею распорядиться. Этим объясняется, почему он предоставляет все решать своим советникам, вмешиваясь в дела правления лишь иногда, из прихоти или в гневе. В глубине души юный Цезарь опасается, как бы порфира, в которой он рожден, в один злосчастный день не задушила его.
   Между тем внушительный фронтон императорского дворца уже проступил перед ними на фоне сероватого неба. Тогда Иакинф решился упомянуть еще об одной, последней своей заботе:
   — Боюсь, Марсия, что тебе придется вступиться также и за наших братьев-карфагенян.
   Молча, взглядом она попросила его продолжать.
   — Да, дела там хуже некуда. Под нажимом общественного мнения новый проконсул Африки заковал в кандалы группу должностных лиц, примкнувших к истинной вере. В том числе их молодого адвоката, некоего Тертуллиана.
   — Я поняла. Это, стало быть, в довершение той драмы, которую переживают колоны Сальта Бурунатина. Они мне тоже сообщили, что прокуратор их преследует, совершенно не считаясь с законом.
   Помолчав, она сказала:
   — Попробую выступить защитницей в обоих этих делах одновременно. Может быть, тогда это будет выглядеть менее подозрительно.
   Они уже достигли нижней ступени дворцовой лестницы. Марсия заключила сурово:
   — Ты без труда можешь вообразить, к каким уступкам и уловкам приходится прибегать, чтобы добиться этих послаблений.
   Иакинф не ответил. Он знал, Марсия, безусловно, являла собой одну из тех редких христианок, чье поведение никак не согласовывалось с «евангельским идеалом».
   — Я никогда не отступала, но все же порой спрашиваю себя, какую участь готовит мне Божий суд. Что до людей, они мне давно вынесли приговор.
   Произнося последнюю фразу, она вдруг вспомнила того человека, раба, встреченного у Карпофора. Странно, но рядом с ним она, пусть на краткий миг, совершенно позабыла всю повседневную абсурдность своего существования.
   «Ты то, что ты есть...».
   Конечно, она могла бы на это ответить:
   — Прежде всего я христианка...
   Он не осудил женщину, но если бы узнал это, может статься, осудил бы адепта веры Христовой?
 
   Лежа на спине нагишом, Коммод сладострастно предавался массажу, который делал ему его юный раб и наставник в атлетических упражнениях Наркис. Этот последний со своей черной густой бородой, закрывающей большую часть лица, и расплющенным носом — последствием слишком далеко зашедшего сеанса тренировки — выглядел старше своих двадцати лет.
   Открытая дверь выходила на анфиладу портиков палестры, где утреннее солнце, отражаясь от обширного прямоугольника сверкающего песка, создавало иллюзию озера, слепящего белизной световых бликов. Но вот юношеское тело императора вздрогнуло — порыв ветра принес внезапный холодок.
   — Марсия, это ты?
   — Да, Цезарь.
   Молодая женщина не спеша приблизилась к Коммоду, испытывая тайное облегчение оттого, что он выглядит спокойным, хотя она явилась с опозданием. Ибо властитель Империи был, без сомнения, самым нетерпеливым из ее обитателей. Малейшее промедление в исполнении его воли будило в нем ярость столь же ужасную, сколь внушающую ужас.
   Но, может быть, в это утро Цезарь и сам подзадержался на ложе с кем-нибудь другим? Марсия надеялась, что так и было. Со дня убийства Перенния она с тайным облегчением воспринимала все, что могло охладить страсть ее любовника к ней.
   Коммод перевернулся на живот, подставив Наркисовым притираньям свою мускулистую спину.
   — Ну как, моя Амазонка? Ты чувствуешь себя готовой к сегодняшним упражнениям?
   — Конечно, Цезарь. А ты сам в это утро не слишком утомлен?
   Хотя ирония, сквозившая в этом вопросе, была едва заметна, от императора она не укрылась. Он поднял голову и внимательно посмотрел на свою наложницу. Она только что сбросила свой греческий плащ.
   — Чего ты ждешь, почему не раздеваешься полностью? — спросил Коммод.
   Если бы атлетические упражнения — прямое наследие греческого гимнасия — в Риме не было принято выполнять совершенно обнаженными, такое предложение могло бы навести на мысль, что император имеет совсем другие виды.
   — Я жду, пока Наркис не закончит, — улыбнулась молодая женщина.
   — Дело как раз сделано, — отозвался растиравший тренера юноша. — Наш Цезарь готов.
   Тогда Коммод поднялся. Его тело, густо смазанное жиром, лоснилось. Он предложил Марсии в свой черед лечь на освободившееся место, что она и исполнила, между тем как он бросился на песок палестры и стал разминаться, чтобы скорее согреться.
   Это было одно из тех чарующих летних утр, что способна подарить миру одна лишь Италия. Небо резко синело, на нем не было ни облачка. Разве что изредка какая-нибудь птица, стремительно пролетая, бросала мимолетную тень на светлый квадрат палестры.
   Марсия предала свое тело, теперь совсем нагое, массажу Наркиса. Его нежные горячие пальцы пробегали вдоль ее спины, расслабляя мышцы, скользили по бедрам, пробуждая в молодой женщине ощущение, близкое к блаженству.
   А Коммод все упражнялся там, на солнцепеке. Его движения, легкие и точные, как и это гармонически сложенное тело, до известной степени подтверждали в глазах народа его «приобщение к божественности». В то время как обычай, сложившийся начиная еще с царей Эллады, предписывал, чтобы скульпторы, создавая изображения владык, приделывали их головы к телам, изваянным с какого-нибудь неизвестного атлета, Коммод в отличие от своих предшественников сам позировал для традиционной статуи обнаженного властителя, что также прибавляло ему обаяния как императору, близкому к простонародью. Толпа ценила и то, что он спускается с олимпийских высот, где нравилось пребывать его предкам, чтобы предаваться битвам на арене, будто самый что ни на есть простой гладиатор.
   Цезарь неожиданно прервал свои упражнения и повернулся к Марсии:
   — Ты как-то странно разглядываешь меня. О чем ты думаешь?
   — Думаю, что ты красив, — пробормотала она, всецело поглощенная беспокойством о том, как выбрать удобный момент, чтобы затронуть вопрос о христианах, приговоренных а Карфагене. Нет, не сейчас. Необходима крайняя осторожность. Император не выносит, когда с ним во время тренировок заговаривают о серьезных делах.
   Коммод хихикнул не без фатовства.
   — В самом деле, Цезарь, после Александра, ты бесспорно самый красивый из императоров.
   На сей раз комплимент исходил от высокопоставленного дворцового распорядителя Эклектуса.
   Он так бесшумно проник в палестру, что никто не заметил его появления.
   Если не считать Иакинфа, Эклектус был единственным христианином, официально принятым в приближенных к императору кругах. И он же был единственным истинным другом Марсии среди высокопоставленных сановников Рима. Ценой немалого терпения ей удалось пристроить его на место, подобающее особо доверенному лицу, которое он теперь и занимал.
   Коммод раздраженно напомнил:
   — Разве я не говорил, чтобы меня не беспокоили?
   — Цезарь, когда ты узнаешь, что за причина подвигла меня нарушить твою волю, ты не сможешь не одобрить мой поступок.
   Эклектус, хоть и будучи по рождению египтянином, по складу характера походил на римлянина больше, чем столичные квириты. Всегда, даже в самые невыносимо знойные дни, облаченный в белоснежную тогу, он в любых обстоятельствах сохранял достоинство и суровость. Коммод находил в его повадке какие-то черты сходства с Марком Аврелием, это поневоле завораживало его.
   — Слушаю тебя.
   — Матерн.
   Император насилу сдержался, чтобы не вздрогнуть. Имя главаря банды, воина-дезертира, за несколько месяцев стало таким же знаменитым, как имя Спартака.
   — Матерн, снова, вечно этот Матерн! Какой еще подлый удар он нанес? Ибо я предвижу, что ты сюда явился не затем, чтобы сообщить о его поимке.
   — Увы, Цезарь. Зато шпионы только что известили нас, что этот человек со вчерашнего дня в столице. С ним группа сообщников. Он собирается, переодевшись в кирасу преторианца, смешаться с твоим эскортом и во время празднества в честь Кибелы и Аттиса похитить тебя.
   Коммод, Наркис и Марсия почти одновременно вскрикнули, пораженные немыслимой дерзостью такого плана.
   — Следовательно, Цезарь, — продолжал сановник, — мудрость предписывает тебе отказаться от намерения участвовать в этих торжествах.
   У властителя Рима глаза полезли на лоб:
   — Как? Императору, верховному жрецу, не принять участия в церемонии? Невозможно! Кибела никогда мне этого не простит.
   — Но опасность...
   — Опасность? Разве потомок Геркулеса отступает перед опасностью? Умолкни, христианин! Ты ведешь нечестивые речи.
   Эклектус бросил быстрый взгляд на Марсию, и та кивком головы дала ему знак успокоиться.