Страница:
— Не надо со мной воевать, Люпус. Потом как-нибудь ты еще будешь меня благодарить, что я подловил на этой опрометчивой выходке своего друга Карпофора. Следуй за мной. Мы сейчас вместе обойдем этот дом, где волей-неволей тебе придется научиться жить. Даже если это и кажется тебе теперь лишенным всякого смысла, я бы тебя попросил не озираться с ненавистью, подобно зверю, запертому в клетке.
Жилище Аполлония было инсулой — отдельно стоящим домом, в котором квартиры сдавались. Себе Аполлоний оставил цокольный этаж, а остальные пустил в наем. Калликст инстинктивно подался назад, пытаясь обозреть это каменное строение, каждый следующий этаж которого сильно выдавался вперед, нависая над улицей, и все оно устремлялось вширь и вверх подобно гигантскому спаржевому кусту. На фоне блистающих белизной мраморных плит, опоясывавших дом у самой мостовой, выделялись серые прямоугольники тесаного камня, составлявшие облицовку второго этажа. Охряной яркостью тона выделялась кирпичная кладка третьего, а над ней глаз уже отдыхал на, тускло-коричневого цвета, плитке, замостившей все пять верхних этажей. Весь фасад исчертили лестницы (каждый временный владелец отдельных апартаментов пользовался своим личным выходом), а также множество деревянных и каменных балкончиков, поддерживаемых колоннами, те в свою очередь красовались пышной зеленью увивших их лиан.
На подоконниках, по крайней мере, тех, что не заслоняли затворенные от солнца ставни или кусок крашеной ткани, виднелись горшки с цветами, а подчас и настоящие садики в миниатюре.
Вместо того чтобы поделить эту часть здания на множество лавчонок, складов и таверн, как-то делали обладатели большинства подобных «островков», Аполлоний решился расположиться там самолично. Тем более что так он был полностью отделен от обитателей верхних этажей и вполне воспользовался дарованной самому себе обособленностью.
Атриум, обширная центральная зала, обрамленная колоннадой, была выложена мозаикой, цветные камни которой, как звездочки лучей, переливались на фоне пастельных стенных фресок. Калликст с удивлением обнаружил там Орфея, усмиряющего звуками лиры свирепых зверей. Прочие сцены не содержали ничего примечательного.
В центре залы из квадратного углубления бил очаровательный фонтанчик. Аполлоний объяснил:
— По дарованной мне императорской привилегии в этот бассейн поступает вода из акведука. Я позволяю моим жильцам черпать ее отсюда бесплатно. А это позволяет им не зависеть от общественных колодцев и источников.
Калликст услышал свой собственный голос, в нем звучала ирония:
— Там, где я родился, никому не надобилось прибегать к подобной уловке. Во Фракии хватает рек и речушек. И ни у кого не бывает недостатка в воде.
Аполлоний какое-то мгновение неподвижно смотрел на мальчика, пребывая в нерешительности, и затем принялся не спеша обходить залу вдоль колоннады, продолжая называть основные из примыкавших к ней помещений.
— Вот триклиний, здесь я по временам обедаю с друзьями. А здесь экседра. В ней я принимаю клиентов и поручителей. Тут же я и работаю: диктую письма; но охотнее всего я уединяюсь здесь ради одного из немногих отпущенных мне жизнью наслаждений — ради чтения. А позади — отхожее место; продавец удобрений чистит его раз в месяц каждые ноны[8].
Затем он углубился в сурового вида проход. Слабо горевшие лампы, свисавшие с потолка, освещали мерцающим светом белые оштукатуренные под мрамор стены с нишами, в которых стояли мраморные бюсты мужчин и женщин. Хотя Калликст и пришел от этого зрелища в некое изумление, он не подал виду.
— Близок день, — с улыбкой пояснил Аполлоний, — когда мое изображение займет отведенное ему место в этом ряду. Те, кого ты здесь видишь, — члены моего семейства, уже отправившиеся в царство мертвых.
Но почти тотчас они вновь вынырнули на дневной свет, вступили на центральный дворик, преобразованный в сад, отданный для развлечений детворы. Под присмотром нескольких суровых матрон дети играли в кольца на посыпанных песком дорожках, другие запускали волчки, сопровождая каждый жест взрывом смеха. Внезапно, когда они проходили мимо бассейна, где плавали цветы кувшинки и лотосы, из-под их ног взлетела большая стая голубей.
— Полюбуйся, — горделиво обронил Аполлоний. — Не будет преступлением против скромности утверждать, что перед тобой самый изысканный из римских садиков.
— У подножия Гема вся округа — сплошной сад. Чтобы посмотреть на небо у нас во Фракии, незачем запрокидывать голову — оно везде. Бассейн же никогда не сравнится с большим озером, полным голубой воды, а твои кипарисы в наших лесах гляделись бы жалкими недомерками!
Калликст заговорил со всевозрастающим жаром, его красноречие навлекло на него и его владельца взгляды, полные раздраженного удивления. Сенатор воспользовался некой паузой, чтобы кивком поздороваться кое с кем и улыбкой дал понять, что хотел бы извиниться за причиненное неудобство, положил ладонь на плечо раба:
— Я тебя понимаю. Не в моих силах возвратить все, что ты потерял. Надеюсь, однако, что, несмотря на все это, ты со временем сможешь обрести здесь счастье.
О каком понимании, о каком счастье здесь можно говорить?
Какой странный человек! Что он себе только воображает. Как ему понять, что такое — жить, не видя больше над собой отцовского лица? И не слышать с восхода до заката его голос, рокочущий, как дальняя лавина. Как можно быть счастливым вдали от родного селения, позабыв навсегда про рыбалку и охоту, не видя снежного покрывала над Сардикой, девственно чистого, бескрайнего... Навеки распростившись с правом бежать, куда глаза глядят, хорониться от всех, одним словом, со свободой!
Он внезапно почувствовал, что на глаза навертываются слезы, и все в нем взбунтовалось: сейчас Зенон устыдился бы его. Он перехватил настороженный взгляд Аполлония, прикусил губу и горделиво уставился на римлянина.
На следующий день его привели к вилликусу — главному смотрителю над рабами.
Эфесий — его настоящего имени никто здесь не знал, а работорговец наградил его таковым в честь города Эфеса, откуда этот иониец был родом, — Эфесий принадлежал к тому сорту людей, что возраста не имеют. При взгляде на него разве что можно было предположить приближение старческой немощи. Пергаментного цвета лицо с неподвижными чертами, казалось, обозревало все на белом свете погасшими глазами хамелеона. Но то лишь первое впечатление. В действительности ему ничто не было чуждо, и он знал все и обо всех. Аполлоний, испытывавший неподдельное отвращение ко всему, связанному с домашним хозяйством, вот уже четверть века полагался здесь исключительно на него и, в конце концов, сделал вилликуса вольноотпущенником. Тому это лишь прибавило преданности.
Сам Эфесий решительно не переносил лишь расточительность и непослушание, а посему не преминул выразить неодобрение хозяйскому выбору по поводу нового раба, приобретенного давеча на форуме.
— Вы ведь искали замену Фалариду? А этот мальчик...
— Ты же меня знаешь... Тут что-то неопределимое. К тому же его все равно пришлось бы взять либо Карпофору, либо мне.
— В таком случае его лучше было бы уступить ростовщику, он-то, по крайней мере, не стал бы церемониться.
— Ну же, давай подыщем ему какое-нибудь дело. В противном случае, не думаю, что наличие в Империи одного не занятого делом раба расценивалось бы, как потрясение основ.
— Не занятого делом?
Что-то едва заметное проступило на обычно невозмутимом лице старика. Речи хозяина для его ушей прозвучали как святотатство. Даже если бы для этого пришлось приказать фракийцу подбирать вчерашние сквозняки, вилликус не потерпел бы нарушения извечных правил бытия.
Калликста он нашел в саду, еще пустынном в столь ранний час. На востоке еще только проклюнулось солнце, а шум за стенами уже стоял полуденный, поскольку Рим просыпался так же рано, как и его сельская округа.
— Вот возьми, надень это на шею.
В руках Эфесия Калликст рассмотрел тонкую цепочку с бляхой. На ней было выбито имя сенатора. Он взял цепочку и с невозмутимой миной забросил ее в бассейн.
— Такое вешают на шею скотине, чтобы найти, если потеряется.
Управитель беспомощно проводил взглядом бронзовые колечки, пока те не исчезли из виду. Побледнев, прикусив губу, он изобразил всем телом подобие угрозы:
— Принеси ошейник.
— Иди за ним сам, ведь это ты прямо-таки рожден быть рабом.
На висках Эфесия вздулись синие жилки. Еще никто никогда не набирался наглости отвечать ему в подобном духе. Если он не научит этого сорвиголову уму-разуму, сказал он себе, то с его предшествующей властью в доме будет покончено. А поскольку на Аполлония рассчитывать не приходилось, выход был один:
— Тебе дан приказ — повинуйся.
— Нет.
Эфесий исполнился решимости: он сам должен проучить наглеца.
Домоправитель ухватил Калликста за плечи, но тот, отпрянув, мгновенно высвободился, ухватил старика за левый локоть и, воспользовавшись его собственным весом, дал подножку и отправил в бассейн. Но почти тотчас раздался крик:
— Отец!
В изумлении развернувшись назад, он увидел парня, похожего на грека, моложе себя, одетого в скромную белую тунику и сжимавшего в руках несколько свитков папируса, обвязанных длинным кожаным ремешком. Прежде чем Калликст успел что-то предпринять, грек раскрутил сверток на ремне, как пращу, и метнул ему в лицо. При этом сам он бросился головой вперед и угодил фракийцу в солнечное сплетение, отчего тот задохнулся, в свой черед рухнул в холодную воду, попытался вынырнуть, но мощные ладони обхватили ему затылок и, несмотря на все его потуги освободиться, удержали голову под водой.
Отчаянно бултыхаясь, он стал захлебываться, вода с бульканьем и чавком прорвалась в легкие; тут на краткий миг ему позволили высунуть голову и сделать вдох, но тотчас снова вдавили в воду. В мозгу — багровые сполохи, в ушах загудело, он стал слабеть, извиваясь притом так, что чуть не вывихнул все суставы.
Наконец, после того, что показалось ему вечностью, его мучениям положили конец. В каком-то тумане, кашляя, отплевываясь, ничего не разбирая от залитых влагой глаз, он почувствовал, что его вытаскивают из бассейна. Калликст лежал на каменных плитах, уложенных небольшим квадратом, сопел и пытался справиться с икотой, но до него уже неясно доносились шлепки по камню мокрых сандалий и голос Эфесия:
— Тебе еще повезло, что я не позволил хозяину потерять заплаченную за тебя тысячу денариев! Ипполит, помоги.
У Калликста не было сил сопротивляться, когда его поставили на колени, пригнули голову к земле, и вилликус зажал ее между ног, задрал мальчику тунику и сорвал холстину, служившую тому набедренной повязкой.
— Стегай, Ипполит. Будет этому бунтарю хорошая наука.
Кожаный ремень свирепо обжег ягодицы фракийца, который забился, более страдая от унижения, нежели от боли.
Когда, наконец, его отпустили, он выпрямился, бледный как смерть, и во взгляде его, буравившем Ипполита, кипела жажда мщения.
— Надеюсь, урок пойдет тебе на пользу, — процедил домоправитель. — Никогда не забывай, что ты — раб, и как таковой — уже не человек. Только вещь. Если тебе случится произвести на свет ребенка, он станет собственностью твоего хозяина, словно ручной зверек. Само собой разумеется, что любые гражданские церемонии, женитьба например, для тебя совершенно исключены, равно как и отправление каких-либо культов. Знай также, что имеется богатейший набор наказаний, чтобы склонить к повиновению и более несговорчивых, чем ты. Потому вот мой весьма настоятельный совет: не пытайся больше бунтовать. Если не последуешь ему, уверяю тебя: от этой вздорной головки не останется и мокрого места! Так-то! А теперь — найди свой ошейник!
Калликст овладел собой, не позволяя себе вцепиться Эфесию в глотку. Медленно, каждым жестом выказывая свою ярость, он шагнул в воду.
На другой день его определили услужать самому Аполлонию. В его обязанности входило будить хозяина в тот час, когда пробуждается вся столица. Впрочем, от окружающих дом улочек с утра доносился такой шум, что проспать этот час было делом маловероятным. Тут еще надо учесть, что в то же время некоторые рабы внутри дома устраивали возню, сопровождаемую немалым грохотом. Полупродрав глаза от сна, они рассыпались по комнатам с лестницами и целым арсеналом лоханей и тряпок, вылизывая каждый уголок и посыпая землю свежими древесными опилками.
Именно тогда Калликст появлялся в покоях сенатора и начинал с того, что раскрывал ставни, приносил стакан воды, каковой его хозяин выпивал каждое утро вместо завтрака, а затем (последнее было делом отнюдь не из легких) помогал тому облачиться в тогу с пурпурной каймой — достойное одеяние властителей мира. Роскошно клубящееся, помпезное, но очень громоздкое в части взаиморасположения складок. Затем он удалялся, с видом оскорбленного достоинства вынося вон серебряный ночной горшок, до краев наполненный сенаторскими испражнениями.
Шли дни, а весь этот ритуал оставался неизменным, и Калликст не прилагал никаких усилий, чтобы чем-то его разнообразить, при пробуждении Аполлония всегда обходясь неизменным набором жестов, но, что забавно, сенатора все это нисколько не раздражало. Тем не менее, хотя умудренный годами муж предпочитал сносить все это с улыбкой, он не отказывал себе в праве отпускать замечания и комментировать то, что его раб отвечал на его расспросы о своей родине, семействе, религии. Хотя ответы подчас были односложны, а то и сводились к какому-либо жесту, исполненному едва прикрытой дерзости.
По правде говоря, Калликста уже начинала удивлять та терпеливая снисходительность, какую выказывал сенатор. На месте того он сам бы...
Однажды ему показалось, что он нашел объяснение. Это было в тот день, когда он обнаружил собственное отражение в большом зеркале из сплава серебра и бронзы, что украшало сенаторскую спальню. Он приблизился, завороженный, никогда ранее он не видел себя, разве только в чистой воде источников. Тут рука Аполлония взлохматила его волосы.
— Ну да, — прошептал старик, — ты очень красив... Красив? Вот оно что, ну конечно же! Этим все объяснялось. И то, что его купили без особенной надобности, и службу в самой непосредственной близости к хозяину. Сенатор, несомненно, намеревался затащить его себе на ложе! Тотчас обнаружилось немало других обстоятельств, коим трудно было бы подыскать иную причину; среди прочего тот несомненный факт, что у Аполлония не имелось ни жены, ни наложницы.
Но первая, кому он приоткрыл свое предположение, Эмилия, одна из служанок, всплеснула руками от возмущения.
— Чтоб наш хозяин предавался греческой похоти? Да ни за что! Пусть весь мир ею балуется, но только не он! Это самое беспорочное и порядочное создание из всех, что я видела.
Все прочие рабы, кому фракиец задавал подобные вопросы, отвечали с таким же негодованием. И, однако, все это оставалось очень странным. Столь же странным, как и та преданность, то почти сыновнее почтение, какие все эти люди питали к сенатору.
Ведь он, Калликст, охотно бы подбирал на атриуме любые слушки и смешки, чтобы подбрасывать их в костер своей ненависти. Что Эфесий и Ипполит до такой степени верны хозяину, поддавалось объяснению: Аполлоний оделил их неслыханными милостями, он даже платил за обучение Ипполита. Но почему остальные? Разве рабство способно до такой степени гасить человеческие порывы?
Конечно, Аполлоний слыл философом. Но в этом не было ничего удивительного: в Риме правил Марк Аврелий. Любители порассуждать кишели на каждом перекрестке: императорские выкормыши или оголодавшие параситы, заметные в толпе по причине их многолетней засаленности, лохмотьям и всклокоченности волос и бород. Все проповедовали, а их учения ни в чем не согласовались друг с другом. Каждый мечтал преуспеть, как Рустикус, старый учитель принцепса, сделавшийся префектом преторских когорт, и ведавший теперь императорской стражей, или Фронтон, дошедший до консульства. Или хотя бы подобно Крессинсию получить вместе с кафедрой ритора шесть сотен золотых денариев. Да, ныне всякий блохастый умник заделывался философом. И Аполлоний не представлял здесь чего-то из ряда вон выходящего. Ничего, что могло бы объяснить преданность его рабов.
Но и это еще было не все. Вместо того чтобы снискать ему уважение и поддержку окружающих, бунтарство Калликста вызывало лишь осуждение и упреки. Дошло до того, что однажды Ипполит предостерег его от попытки бежать. В ответ фракиец посмотрел на него свысока:
— Ты думаешь устрашить меня опасностью попасть в руки фугитивариев? Да не боюсь я ловцов беглых рабов!
— Не в этом дело, но надо бы тебе принять в расчет: убегая, ты сам украдешь себя у своего хозяина и навлечешь на него кару, какой он нисколько не заслужил.
Калликст вопросил себя, что тут впору: возмутиться или рассмеяться. Он ограничился тем, что ледяным тоном подытожил:
— В конечном счете, тебе ни к чему становиться вольноотпущенником: ты больше раб, чем я.
Ответ Ипполита надолго оставил его в недоумении:
— Разумеется, я все еще раб, но отнюдь не этого высокородного господина...
Глава III
Жилище Аполлония было инсулой — отдельно стоящим домом, в котором квартиры сдавались. Себе Аполлоний оставил цокольный этаж, а остальные пустил в наем. Калликст инстинктивно подался назад, пытаясь обозреть это каменное строение, каждый следующий этаж которого сильно выдавался вперед, нависая над улицей, и все оно устремлялось вширь и вверх подобно гигантскому спаржевому кусту. На фоне блистающих белизной мраморных плит, опоясывавших дом у самой мостовой, выделялись серые прямоугольники тесаного камня, составлявшие облицовку второго этажа. Охряной яркостью тона выделялась кирпичная кладка третьего, а над ней глаз уже отдыхал на, тускло-коричневого цвета, плитке, замостившей все пять верхних этажей. Весь фасад исчертили лестницы (каждый временный владелец отдельных апартаментов пользовался своим личным выходом), а также множество деревянных и каменных балкончиков, поддерживаемых колоннами, те в свою очередь красовались пышной зеленью увивших их лиан.
На подоконниках, по крайней мере, тех, что не заслоняли затворенные от солнца ставни или кусок крашеной ткани, виднелись горшки с цветами, а подчас и настоящие садики в миниатюре.
Вместо того чтобы поделить эту часть здания на множество лавчонок, складов и таверн, как-то делали обладатели большинства подобных «островков», Аполлоний решился расположиться там самолично. Тем более что так он был полностью отделен от обитателей верхних этажей и вполне воспользовался дарованной самому себе обособленностью.
Атриум, обширная центральная зала, обрамленная колоннадой, была выложена мозаикой, цветные камни которой, как звездочки лучей, переливались на фоне пастельных стенных фресок. Калликст с удивлением обнаружил там Орфея, усмиряющего звуками лиры свирепых зверей. Прочие сцены не содержали ничего примечательного.
В центре залы из квадратного углубления бил очаровательный фонтанчик. Аполлоний объяснил:
— По дарованной мне императорской привилегии в этот бассейн поступает вода из акведука. Я позволяю моим жильцам черпать ее отсюда бесплатно. А это позволяет им не зависеть от общественных колодцев и источников.
Калликст услышал свой собственный голос, в нем звучала ирония:
— Там, где я родился, никому не надобилось прибегать к подобной уловке. Во Фракии хватает рек и речушек. И ни у кого не бывает недостатка в воде.
Аполлоний какое-то мгновение неподвижно смотрел на мальчика, пребывая в нерешительности, и затем принялся не спеша обходить залу вдоль колоннады, продолжая называть основные из примыкавших к ней помещений.
— Вот триклиний, здесь я по временам обедаю с друзьями. А здесь экседра. В ней я принимаю клиентов и поручителей. Тут же я и работаю: диктую письма; но охотнее всего я уединяюсь здесь ради одного из немногих отпущенных мне жизнью наслаждений — ради чтения. А позади — отхожее место; продавец удобрений чистит его раз в месяц каждые ноны[8].
Затем он углубился в сурового вида проход. Слабо горевшие лампы, свисавшие с потолка, освещали мерцающим светом белые оштукатуренные под мрамор стены с нишами, в которых стояли мраморные бюсты мужчин и женщин. Хотя Калликст и пришел от этого зрелища в некое изумление, он не подал виду.
— Близок день, — с улыбкой пояснил Аполлоний, — когда мое изображение займет отведенное ему место в этом ряду. Те, кого ты здесь видишь, — члены моего семейства, уже отправившиеся в царство мертвых.
Но почти тотчас они вновь вынырнули на дневной свет, вступили на центральный дворик, преобразованный в сад, отданный для развлечений детворы. Под присмотром нескольких суровых матрон дети играли в кольца на посыпанных песком дорожках, другие запускали волчки, сопровождая каждый жест взрывом смеха. Внезапно, когда они проходили мимо бассейна, где плавали цветы кувшинки и лотосы, из-под их ног взлетела большая стая голубей.
— Полюбуйся, — горделиво обронил Аполлоний. — Не будет преступлением против скромности утверждать, что перед тобой самый изысканный из римских садиков.
— У подножия Гема вся округа — сплошной сад. Чтобы посмотреть на небо у нас во Фракии, незачем запрокидывать голову — оно везде. Бассейн же никогда не сравнится с большим озером, полным голубой воды, а твои кипарисы в наших лесах гляделись бы жалкими недомерками!
Калликст заговорил со всевозрастающим жаром, его красноречие навлекло на него и его владельца взгляды, полные раздраженного удивления. Сенатор воспользовался некой паузой, чтобы кивком поздороваться кое с кем и улыбкой дал понять, что хотел бы извиниться за причиненное неудобство, положил ладонь на плечо раба:
— Я тебя понимаю. Не в моих силах возвратить все, что ты потерял. Надеюсь, однако, что, несмотря на все это, ты со временем сможешь обрести здесь счастье.
О каком понимании, о каком счастье здесь можно говорить?
Какой странный человек! Что он себе только воображает. Как ему понять, что такое — жить, не видя больше над собой отцовского лица? И не слышать с восхода до заката его голос, рокочущий, как дальняя лавина. Как можно быть счастливым вдали от родного селения, позабыв навсегда про рыбалку и охоту, не видя снежного покрывала над Сардикой, девственно чистого, бескрайнего... Навеки распростившись с правом бежать, куда глаза глядят, хорониться от всех, одним словом, со свободой!
Он внезапно почувствовал, что на глаза навертываются слезы, и все в нем взбунтовалось: сейчас Зенон устыдился бы его. Он перехватил настороженный взгляд Аполлония, прикусил губу и горделиво уставился на римлянина.
На следующий день его привели к вилликусу — главному смотрителю над рабами.
Эфесий — его настоящего имени никто здесь не знал, а работорговец наградил его таковым в честь города Эфеса, откуда этот иониец был родом, — Эфесий принадлежал к тому сорту людей, что возраста не имеют. При взгляде на него разве что можно было предположить приближение старческой немощи. Пергаментного цвета лицо с неподвижными чертами, казалось, обозревало все на белом свете погасшими глазами хамелеона. Но то лишь первое впечатление. В действительности ему ничто не было чуждо, и он знал все и обо всех. Аполлоний, испытывавший неподдельное отвращение ко всему, связанному с домашним хозяйством, вот уже четверть века полагался здесь исключительно на него и, в конце концов, сделал вилликуса вольноотпущенником. Тому это лишь прибавило преданности.
Сам Эфесий решительно не переносил лишь расточительность и непослушание, а посему не преминул выразить неодобрение хозяйскому выбору по поводу нового раба, приобретенного давеча на форуме.
— Вы ведь искали замену Фалариду? А этот мальчик...
— Ты же меня знаешь... Тут что-то неопределимое. К тому же его все равно пришлось бы взять либо Карпофору, либо мне.
— В таком случае его лучше было бы уступить ростовщику, он-то, по крайней мере, не стал бы церемониться.
— Ну же, давай подыщем ему какое-нибудь дело. В противном случае, не думаю, что наличие в Империи одного не занятого делом раба расценивалось бы, как потрясение основ.
— Не занятого делом?
Что-то едва заметное проступило на обычно невозмутимом лице старика. Речи хозяина для его ушей прозвучали как святотатство. Даже если бы для этого пришлось приказать фракийцу подбирать вчерашние сквозняки, вилликус не потерпел бы нарушения извечных правил бытия.
Калликста он нашел в саду, еще пустынном в столь ранний час. На востоке еще только проклюнулось солнце, а шум за стенами уже стоял полуденный, поскольку Рим просыпался так же рано, как и его сельская округа.
— Вот возьми, надень это на шею.
В руках Эфесия Калликст рассмотрел тонкую цепочку с бляхой. На ней было выбито имя сенатора. Он взял цепочку и с невозмутимой миной забросил ее в бассейн.
— Такое вешают на шею скотине, чтобы найти, если потеряется.
Управитель беспомощно проводил взглядом бронзовые колечки, пока те не исчезли из виду. Побледнев, прикусив губу, он изобразил всем телом подобие угрозы:
— Принеси ошейник.
— Иди за ним сам, ведь это ты прямо-таки рожден быть рабом.
На висках Эфесия вздулись синие жилки. Еще никто никогда не набирался наглости отвечать ему в подобном духе. Если он не научит этого сорвиголову уму-разуму, сказал он себе, то с его предшествующей властью в доме будет покончено. А поскольку на Аполлония рассчитывать не приходилось, выход был один:
— Тебе дан приказ — повинуйся.
— Нет.
Эфесий исполнился решимости: он сам должен проучить наглеца.
Домоправитель ухватил Калликста за плечи, но тот, отпрянув, мгновенно высвободился, ухватил старика за левый локоть и, воспользовавшись его собственным весом, дал подножку и отправил в бассейн. Но почти тотчас раздался крик:
— Отец!
В изумлении развернувшись назад, он увидел парня, похожего на грека, моложе себя, одетого в скромную белую тунику и сжимавшего в руках несколько свитков папируса, обвязанных длинным кожаным ремешком. Прежде чем Калликст успел что-то предпринять, грек раскрутил сверток на ремне, как пращу, и метнул ему в лицо. При этом сам он бросился головой вперед и угодил фракийцу в солнечное сплетение, отчего тот задохнулся, в свой черед рухнул в холодную воду, попытался вынырнуть, но мощные ладони обхватили ему затылок и, несмотря на все его потуги освободиться, удержали голову под водой.
Отчаянно бултыхаясь, он стал захлебываться, вода с бульканьем и чавком прорвалась в легкие; тут на краткий миг ему позволили высунуть голову и сделать вдох, но тотчас снова вдавили в воду. В мозгу — багровые сполохи, в ушах загудело, он стал слабеть, извиваясь притом так, что чуть не вывихнул все суставы.
Наконец, после того, что показалось ему вечностью, его мучениям положили конец. В каком-то тумане, кашляя, отплевываясь, ничего не разбирая от залитых влагой глаз, он почувствовал, что его вытаскивают из бассейна. Калликст лежал на каменных плитах, уложенных небольшим квадратом, сопел и пытался справиться с икотой, но до него уже неясно доносились шлепки по камню мокрых сандалий и голос Эфесия:
— Тебе еще повезло, что я не позволил хозяину потерять заплаченную за тебя тысячу денариев! Ипполит, помоги.
У Калликста не было сил сопротивляться, когда его поставили на колени, пригнули голову к земле, и вилликус зажал ее между ног, задрал мальчику тунику и сорвал холстину, служившую тому набедренной повязкой.
— Стегай, Ипполит. Будет этому бунтарю хорошая наука.
Кожаный ремень свирепо обжег ягодицы фракийца, который забился, более страдая от унижения, нежели от боли.
Когда, наконец, его отпустили, он выпрямился, бледный как смерть, и во взгляде его, буравившем Ипполита, кипела жажда мщения.
— Надеюсь, урок пойдет тебе на пользу, — процедил домоправитель. — Никогда не забывай, что ты — раб, и как таковой — уже не человек. Только вещь. Если тебе случится произвести на свет ребенка, он станет собственностью твоего хозяина, словно ручной зверек. Само собой разумеется, что любые гражданские церемонии, женитьба например, для тебя совершенно исключены, равно как и отправление каких-либо культов. Знай также, что имеется богатейший набор наказаний, чтобы склонить к повиновению и более несговорчивых, чем ты. Потому вот мой весьма настоятельный совет: не пытайся больше бунтовать. Если не последуешь ему, уверяю тебя: от этой вздорной головки не останется и мокрого места! Так-то! А теперь — найди свой ошейник!
Калликст овладел собой, не позволяя себе вцепиться Эфесию в глотку. Медленно, каждым жестом выказывая свою ярость, он шагнул в воду.
На другой день его определили услужать самому Аполлонию. В его обязанности входило будить хозяина в тот час, когда пробуждается вся столица. Впрочем, от окружающих дом улочек с утра доносился такой шум, что проспать этот час было делом маловероятным. Тут еще надо учесть, что в то же время некоторые рабы внутри дома устраивали возню, сопровождаемую немалым грохотом. Полупродрав глаза от сна, они рассыпались по комнатам с лестницами и целым арсеналом лоханей и тряпок, вылизывая каждый уголок и посыпая землю свежими древесными опилками.
Именно тогда Калликст появлялся в покоях сенатора и начинал с того, что раскрывал ставни, приносил стакан воды, каковой его хозяин выпивал каждое утро вместо завтрака, а затем (последнее было делом отнюдь не из легких) помогал тому облачиться в тогу с пурпурной каймой — достойное одеяние властителей мира. Роскошно клубящееся, помпезное, но очень громоздкое в части взаиморасположения складок. Затем он удалялся, с видом оскорбленного достоинства вынося вон серебряный ночной горшок, до краев наполненный сенаторскими испражнениями.
Шли дни, а весь этот ритуал оставался неизменным, и Калликст не прилагал никаких усилий, чтобы чем-то его разнообразить, при пробуждении Аполлония всегда обходясь неизменным набором жестов, но, что забавно, сенатора все это нисколько не раздражало. Тем не менее, хотя умудренный годами муж предпочитал сносить все это с улыбкой, он не отказывал себе в праве отпускать замечания и комментировать то, что его раб отвечал на его расспросы о своей родине, семействе, религии. Хотя ответы подчас были односложны, а то и сводились к какому-либо жесту, исполненному едва прикрытой дерзости.
По правде говоря, Калликста уже начинала удивлять та терпеливая снисходительность, какую выказывал сенатор. На месте того он сам бы...
Однажды ему показалось, что он нашел объяснение. Это было в тот день, когда он обнаружил собственное отражение в большом зеркале из сплава серебра и бронзы, что украшало сенаторскую спальню. Он приблизился, завороженный, никогда ранее он не видел себя, разве только в чистой воде источников. Тут рука Аполлония взлохматила его волосы.
— Ну да, — прошептал старик, — ты очень красив... Красив? Вот оно что, ну конечно же! Этим все объяснялось. И то, что его купили без особенной надобности, и службу в самой непосредственной близости к хозяину. Сенатор, несомненно, намеревался затащить его себе на ложе! Тотчас обнаружилось немало других обстоятельств, коим трудно было бы подыскать иную причину; среди прочего тот несомненный факт, что у Аполлония не имелось ни жены, ни наложницы.
Но первая, кому он приоткрыл свое предположение, Эмилия, одна из служанок, всплеснула руками от возмущения.
— Чтоб наш хозяин предавался греческой похоти? Да ни за что! Пусть весь мир ею балуется, но только не он! Это самое беспорочное и порядочное создание из всех, что я видела.
Все прочие рабы, кому фракиец задавал подобные вопросы, отвечали с таким же негодованием. И, однако, все это оставалось очень странным. Столь же странным, как и та преданность, то почти сыновнее почтение, какие все эти люди питали к сенатору.
Ведь он, Калликст, охотно бы подбирал на атриуме любые слушки и смешки, чтобы подбрасывать их в костер своей ненависти. Что Эфесий и Ипполит до такой степени верны хозяину, поддавалось объяснению: Аполлоний оделил их неслыханными милостями, он даже платил за обучение Ипполита. Но почему остальные? Разве рабство способно до такой степени гасить человеческие порывы?
Конечно, Аполлоний слыл философом. Но в этом не было ничего удивительного: в Риме правил Марк Аврелий. Любители порассуждать кишели на каждом перекрестке: императорские выкормыши или оголодавшие параситы, заметные в толпе по причине их многолетней засаленности, лохмотьям и всклокоченности волос и бород. Все проповедовали, а их учения ни в чем не согласовались друг с другом. Каждый мечтал преуспеть, как Рустикус, старый учитель принцепса, сделавшийся префектом преторских когорт, и ведавший теперь императорской стражей, или Фронтон, дошедший до консульства. Или хотя бы подобно Крессинсию получить вместе с кафедрой ритора шесть сотен золотых денариев. Да, ныне всякий блохастый умник заделывался философом. И Аполлоний не представлял здесь чего-то из ряда вон выходящего. Ничего, что могло бы объяснить преданность его рабов.
Но и это еще было не все. Вместо того чтобы снискать ему уважение и поддержку окружающих, бунтарство Калликста вызывало лишь осуждение и упреки. Дошло до того, что однажды Ипполит предостерег его от попытки бежать. В ответ фракиец посмотрел на него свысока:
— Ты думаешь устрашить меня опасностью попасть в руки фугитивариев? Да не боюсь я ловцов беглых рабов!
— Не в этом дело, но надо бы тебе принять в расчет: убегая, ты сам украдешь себя у своего хозяина и навлечешь на него кару, какой он нисколько не заслужил.
Калликст вопросил себя, что тут впору: возмутиться или рассмеяться. Он ограничился тем, что ледяным тоном подытожил:
— В конечном счете, тебе ни к чему становиться вольноотпущенником: ты больше раб, чем я.
Ответ Ипполита надолго оставил его в недоумении:
— Разумеется, я все еще раб, но отнюдь не этого высокородного господина...
Глава III
Бывали дни, когда Аполлоний поднимался до рассвета, вследствие чего и юному фракийцу приходилось вылезать из постели в часы самого крепкого сна. Тогда он плелся в потемках, пошатываясь и натыкаясь на все углы, через просторные покои, чуть не на ощупь ища путь к опочивальне сенатора. Исполнив свои обязанности, он, все еще позевывая и борясь со сном, отправлялся на кухню в надежде раздобыть что-нибудь из этих римских лакомств, от которых он был просто без ума: некое подобие сырных бисквитов с полбой, поджаренных на свином сале, подслащенных медом и обсыпанных маком. Но увы, в такие дни кухня по утрам неизменно оказывалась пуста. Эмилия куда-то улетучивалась, равно как и повар Карвилий, подобно большинству слуг, нелепо привязанный к Аполлонию, да и всех прочих будто ветром сдувало.
Ему волей-неволей приходилось дожидаться их возвращения, топчась перед запертыми на ключ шкафами и бранясь себе под нос, а они обычно появлялись лишь тогда, когда солнце уже стояло довольно высоко.
Поначалу он, конечно, спрашивал, почему они снова и снова скрываются куда-то так надолго, но получал лишь уклончивые ответы в том роде, что, мол, слуги и хозяин совершают жертвоприношение, его же эта манера угнетала до крайности. Ведь запах горелого жертвенного мяса ни с чем не спутаешь, а здесь его и в помине не было. И никогда рабов не созывали для дележа остатков, как это принято во всех прочих домах.
Да и потом, можно ли хоть на мгновение вообразить, чтобы свободный человек, да сверх того еще и римский сенатор, возносил молитвы богам в окружении собственных слуг?
Была еще одна любопытная подробность: на этих таинственных собраниях, кроме рабов Аполлония, присутствовали и некоторые жильцы их «островка», а также пришельцы со всего квартала, люди самого разного происхождения и по положению в обществе тоже весьма различные.
Однажды утром Калликст, желая выяснить, что же все-таки происходит, решил незаметно последовать за Карвилием и Эмилией. Он видел, как они вошли в так называемый табулинум — главные покои дома, обрамленные деревянной галереей. Притаившись за колонной, он долго исподтишка наблюдал за ними, они же между тем затянули песнопение. Смысла слов он так и не смог уловить, но их воодушевление поневоле тронуло его. Затем Аполлоний держал речь и читал какие-то тексты, отчасти напомнив юноше Зенона, когда тот разъяснял приверженцам орфического учения глубины его премудрости.
Зенон... Где-то он теперь? Что сталось с его душой? В человеке ли она возродилась или вселилась в зверя? Все силы своего сердца Калликст вложил в молитву, прося богов, чтобы его отец, вырванный из мучительного круговорота судеб, обрел вечный покой в Элизиуме.
В конце концов, потратив на такое выслеживанье несколько недель, ему пришлось остановиться на очевидном заключении: эти люди не исполняют никаких варварских ритуалов, никаких тайных кровавых церемоний. Они всего лишь жалкие подражатели и, главное, лицемеры. Чтобы в этом убедиться, достаточно посмотреть, как по окончании своих сборищ они прощаются, обнимаясь и именуя друг друга «братьями», но как только действо закончится, каждый тотчас занимает свое обычное место на общественной лестнице. Аполлоний возвращается к своим привычным занятиям, и те, кто является его протеже или клиентом, раскланиваются с ним все так же почтительно. Что до Эмилии, Карвилия и прочих, они берутся за свое дело, то есть снова превращаются в слуг. Ну и какой тогда смысл в этих нелепых сборищах? В этом фальшивом братстве?
Нет, ему решительно нет места среди римлян. Будь они хоть свободными гражданами, хоть рабами, у него никогда не будет с ними ничего общего.
В тот день — ненастный, февральский — холодный ветер завывал, обдувая Эсквилинский холм. Отослав прочь последнего из клиентов, Аполлоний, болезненно поморщившись, поднялся со своей удобной скамеечки из слоновой кости. Направился к одной из двух жаровен, которые, впрочем, больше дымили и воняли, чем обогревали залу, протянул к раскаленным углям окоченевшие руки с узловатыми старческими пальцами.
— Калликст, в такую погоду мне ничто не в радость. Я решил отправиться в термы, а ты меня будешь сопровождать. Слегка поплавать, посидеть в парилке — это пойдет на пользу такому старому пню, в какой я превратился.
Фракийца нагрузили целым ворохом каких-то флаконов, мазей, банных скребниц, салфеток, и они вышли из дому, когда водяные часы в атриуме выплюнули в небо несколько камешков, возвещая о наступлении четвертого часа.
Еще ни разу с тех пор, как они с хозяином впервые встретились на форуме, у Калликста не было повода выйти в город. Досадуя на себя, он чувствовал, что им овладевает нечто вроде лихорадочного возбуждения.
Они шли мимо бесчисленных лавчонок, где было полно всякой твари, столь же горластой, сколь разношерстной: брадобреи, трактирщики, торговцы жареным мясом, содержатели постоялых дворов, и все они до хрипоты призывали клиентов. Им попадались на пути и дробильщики золота, изготовлявшие золотую пудру; сдвоенные удары их деревянных молоточков звучали довольно забавно. Дальше — менялы, позванивающие кошелями, полными монет, над своими грязноватыми столиками. И тут замысел побега снова вспыхнул в его душе.
Да кто же его сумеет изловить среди этого беспорядочного кишения?
Сердце молотом забухало в груди. Мысль о ловцах рабов, всплыв, на краткий миг остудила его жажду воли, но он тут же, будто сам не свой, углядел в толпе прогалинку да и прыгнул туда. Он мчался. Он летел среди наемных домов, как ветер! Теперь его ничто не могло остановить.
Он юркнул в переулочек, ведущий влево. Бежал мимо мелькающих арок, сменяющих друг друга статуй. Оставил позади монумент какого-то всадника, фонтан, устремился прямиком вправо и наконец выскочил к реке.
Свежий ветер остудил его залитое потом лицо. Впереди — рукой подать — извивался среди холмов Тибр. Справа от себя он заметил мост, а еще — некое внушительное строение. Судя по его овальным очертаниям, он решил, что это, верно, один из тех цирков, где происходят гонки на колесницах, о которых так часто толковали рабы сенатора.
Подойдя к берегу, он засунул пальцы под тунику, подцепил свой рабский ошейник, без колебаний сорвал его и со всего размаха зашвырнул в текущие перед ним воды Тибра.
Неподалеку высилась стена, сложенная сухой каменной кладкой и увенчанная поверху пышной зеленью, обрамляющей также и массивные ворота. Под портиком играла стайка ребятишек. Толком не зная, что предпринять, он рискнул подойти поближе, привлеченный тенистой колоннадой. Но, сделав всего несколько шагов, вдруг застыл. Он не мог ошибиться: ворота украшали вделанные в древесину изображения колеса и лиры. Два символа орфического культа!
Расценив такое совпадение как добрый знак, он проскользнул вдоль стены и завернул в тошнотворно грязный переулочек.
Он в два счета достиг фасада этого дома и заключил, что сад, о наличии коего он догадался, простирается по ту сторону здания. В замешательстве он призадумался: если здесь происходят вакханалии, страж должен быть буколоем[9]. Наверное, он мог бы ему помочь. Исполненный надежды, Калликст направился к воротам. И тотчас прямо ему в лицо выплеснулась теплая жидкость. Он поднял голову достаточно быстро, чтобы заметить силуэт, тотчас скрывшийся в амбразуре окна.
По щекам стекали капли. К своему ужасу он узнал едкий запах мочи. Какому-то бесстыднику вздумалось таким образом опорожнить свою ночную вазу. Превозмогая тошноту, Калликст обтер лицо рукавом и, поколебавшись, решил все же не отступать от задуманного.
Как только дверь открылась, он очутился в начале длинного коридора, разукрашенного изображениями скачущих сатиров, кружащихся в танце менад, силенов, музыкантов и прочего, все в дионисийском духе. В противоположном конце виднелся зеленеющий сад, весь в потоках солнечного света.
Пройдя несколько шагов, Калликст приметил слева дверь, на которой были выгравированы те же символы. Он постучался, потом сделал попытку сам ее отворить.
Ему волей-неволей приходилось дожидаться их возвращения, топчась перед запертыми на ключ шкафами и бранясь себе под нос, а они обычно появлялись лишь тогда, когда солнце уже стояло довольно высоко.
Поначалу он, конечно, спрашивал, почему они снова и снова скрываются куда-то так надолго, но получал лишь уклончивые ответы в том роде, что, мол, слуги и хозяин совершают жертвоприношение, его же эта манера угнетала до крайности. Ведь запах горелого жертвенного мяса ни с чем не спутаешь, а здесь его и в помине не было. И никогда рабов не созывали для дележа остатков, как это принято во всех прочих домах.
Да и потом, можно ли хоть на мгновение вообразить, чтобы свободный человек, да сверх того еще и римский сенатор, возносил молитвы богам в окружении собственных слуг?
Была еще одна любопытная подробность: на этих таинственных собраниях, кроме рабов Аполлония, присутствовали и некоторые жильцы их «островка», а также пришельцы со всего квартала, люди самого разного происхождения и по положению в обществе тоже весьма различные.
Однажды утром Калликст, желая выяснить, что же все-таки происходит, решил незаметно последовать за Карвилием и Эмилией. Он видел, как они вошли в так называемый табулинум — главные покои дома, обрамленные деревянной галереей. Притаившись за колонной, он долго исподтишка наблюдал за ними, они же между тем затянули песнопение. Смысла слов он так и не смог уловить, но их воодушевление поневоле тронуло его. Затем Аполлоний держал речь и читал какие-то тексты, отчасти напомнив юноше Зенона, когда тот разъяснял приверженцам орфического учения глубины его премудрости.
Зенон... Где-то он теперь? Что сталось с его душой? В человеке ли она возродилась или вселилась в зверя? Все силы своего сердца Калликст вложил в молитву, прося богов, чтобы его отец, вырванный из мучительного круговорота судеб, обрел вечный покой в Элизиуме.
В конце концов, потратив на такое выслеживанье несколько недель, ему пришлось остановиться на очевидном заключении: эти люди не исполняют никаких варварских ритуалов, никаких тайных кровавых церемоний. Они всего лишь жалкие подражатели и, главное, лицемеры. Чтобы в этом убедиться, достаточно посмотреть, как по окончании своих сборищ они прощаются, обнимаясь и именуя друг друга «братьями», но как только действо закончится, каждый тотчас занимает свое обычное место на общественной лестнице. Аполлоний возвращается к своим привычным занятиям, и те, кто является его протеже или клиентом, раскланиваются с ним все так же почтительно. Что до Эмилии, Карвилия и прочих, они берутся за свое дело, то есть снова превращаются в слуг. Ну и какой тогда смысл в этих нелепых сборищах? В этом фальшивом братстве?
Нет, ему решительно нет места среди римлян. Будь они хоть свободными гражданами, хоть рабами, у него никогда не будет с ними ничего общего.
В тот день — ненастный, февральский — холодный ветер завывал, обдувая Эсквилинский холм. Отослав прочь последнего из клиентов, Аполлоний, болезненно поморщившись, поднялся со своей удобной скамеечки из слоновой кости. Направился к одной из двух жаровен, которые, впрочем, больше дымили и воняли, чем обогревали залу, протянул к раскаленным углям окоченевшие руки с узловатыми старческими пальцами.
— Калликст, в такую погоду мне ничто не в радость. Я решил отправиться в термы, а ты меня будешь сопровождать. Слегка поплавать, посидеть в парилке — это пойдет на пользу такому старому пню, в какой я превратился.
Фракийца нагрузили целым ворохом каких-то флаконов, мазей, банных скребниц, салфеток, и они вышли из дому, когда водяные часы в атриуме выплюнули в небо несколько камешков, возвещая о наступлении четвертого часа.
Еще ни разу с тех пор, как они с хозяином впервые встретились на форуме, у Калликста не было повода выйти в город. Досадуя на себя, он чувствовал, что им овладевает нечто вроде лихорадочного возбуждения.
Они шли мимо бесчисленных лавчонок, где было полно всякой твари, столь же горластой, сколь разношерстной: брадобреи, трактирщики, торговцы жареным мясом, содержатели постоялых дворов, и все они до хрипоты призывали клиентов. Им попадались на пути и дробильщики золота, изготовлявшие золотую пудру; сдвоенные удары их деревянных молоточков звучали довольно забавно. Дальше — менялы, позванивающие кошелями, полными монет, над своими грязноватыми столиками. И тут замысел побега снова вспыхнул в его душе.
Да кто же его сумеет изловить среди этого беспорядочного кишения?
Сердце молотом забухало в груди. Мысль о ловцах рабов, всплыв, на краткий миг остудила его жажду воли, но он тут же, будто сам не свой, углядел в толпе прогалинку да и прыгнул туда. Он мчался. Он летел среди наемных домов, как ветер! Теперь его ничто не могло остановить.
Он юркнул в переулочек, ведущий влево. Бежал мимо мелькающих арок, сменяющих друг друга статуй. Оставил позади монумент какого-то всадника, фонтан, устремился прямиком вправо и наконец выскочил к реке.
Свежий ветер остудил его залитое потом лицо. Впереди — рукой подать — извивался среди холмов Тибр. Справа от себя он заметил мост, а еще — некое внушительное строение. Судя по его овальным очертаниям, он решил, что это, верно, один из тех цирков, где происходят гонки на колесницах, о которых так часто толковали рабы сенатора.
Подойдя к берегу, он засунул пальцы под тунику, подцепил свой рабский ошейник, без колебаний сорвал его и со всего размаха зашвырнул в текущие перед ним воды Тибра.
Неподалеку высилась стена, сложенная сухой каменной кладкой и увенчанная поверху пышной зеленью, обрамляющей также и массивные ворота. Под портиком играла стайка ребятишек. Толком не зная, что предпринять, он рискнул подойти поближе, привлеченный тенистой колоннадой. Но, сделав всего несколько шагов, вдруг застыл. Он не мог ошибиться: ворота украшали вделанные в древесину изображения колеса и лиры. Два символа орфического культа!
Расценив такое совпадение как добрый знак, он проскользнул вдоль стены и завернул в тошнотворно грязный переулочек.
Он в два счета достиг фасада этого дома и заключил, что сад, о наличии коего он догадался, простирается по ту сторону здания. В замешательстве он призадумался: если здесь происходят вакханалии, страж должен быть буколоем[9]. Наверное, он мог бы ему помочь. Исполненный надежды, Калликст направился к воротам. И тотчас прямо ему в лицо выплеснулась теплая жидкость. Он поднял голову достаточно быстро, чтобы заметить силуэт, тотчас скрывшийся в амбразуре окна.
По щекам стекали капли. К своему ужасу он узнал едкий запах мочи. Какому-то бесстыднику вздумалось таким образом опорожнить свою ночную вазу. Превозмогая тошноту, Калликст обтер лицо рукавом и, поколебавшись, решил все же не отступать от задуманного.
Как только дверь открылась, он очутился в начале длинного коридора, разукрашенного изображениями скачущих сатиров, кружащихся в танце менад, силенов, музыкантов и прочего, все в дионисийском духе. В противоположном конце виднелся зеленеющий сад, весь в потоках солнечного света.
Пройдя несколько шагов, Калликст приметил слева дверь, на которой были выгравированы те же символы. Он постучался, потом сделал попытку сам ее отворить.