Па лице священника выразилась глубочайшая озабоченность. Найти решение не представлялось возможным. Его стараниями утверждены тридцать имен, их освобождение одобрено императором. Он не видел, как можно внести изменение в этот документ, не рискуя при этом погубить все дело.
   — Увы, — печально объявил он, — то, о чем ты просишь, невыполнимо. Поверь, так можно вообще все испортить.
   — В таком случае, — сказал Зефирий, — его освобождение взамен на мое!
   — И не думай! — закричал Калликст. — Это же чистое безумие!
   — Он прав. Твое место в Риме, рядом со Святым Отцом. Ты нам нужен.
   Зефирий упрямо покачал головой и указал на свою ногу, замотанную грязными, липкими тряпками.
   — Видишь? В Риме пользы от меня будет не больше, чем здесь. Я искалечен, мои кости мало-помалу загнивают. К тому же, по правде говоря, мне, похоже, долго не протянуть.
   — Зефирий, ты потерял разум, — протянул Калликст. — Тебе отлично известно, что я за человек. Самый заурядный вор. Твое спасение стоит куда больше моего. Ты отправишься с нашими братьями в Рим. Как только доберетесь, у тебя будет здоровая пища, подобающий уход, пройдет месяц-другой, ты окрепнешь, еще сто лет проживешь. А меня предоставь моей судьбе.
   Зефирий сжался, почти по-детски застыл в горестном молчании. В наступившей тишине стало слышно гудение водяных колес с черпаками.
   — Мне придется вас покинуть, — объявил Иакинф. Вид у него был несколько потерянный. — У меня ведь даже нет разрешения повидать вас, я должен был просто вручить список начальнику рудника. Это ему я обязан тем, что смог немножко с вами потолковать.
   — Я его знаю... — пробормотал Зефирий. — Это человек, не совсем лишенный чувства... Может быть, если...
   Опережая его вопрос, Иакинф воскликнул:
   — Нет! Он ничего не может сделать для Калликста, это бы значило рискнуть собственной жизнью.
   — Но ты же принадлежишь к императорскому двору. А стало быть, как-никак наделен известным влиянием!
   Иакинф собрался ответить, но не успел. Фракиец, который до этого сидел, нахохлившись, вдруг выпрямился:
   — Может быть, есть выход... — сдавленным голосом начал он.
   Оба собеседника недоуменно уставились на него, и тогда он спросил священника:
   — В этом списке есть некто Базилий?
 
   Тридцать шесть часов спустя приверженцы веры Христовой уже плыли в Остию. На перекличке ни одно из названных имен не осталось без отклика.
   Сидя на палубе, прислонясь спиной к главной мачте онерарии, а согнутые колени подтянув к груди, Калликст думал, что Марсия уже во второй раз, пусть косвенно, спасает его. Его взгляд был неотрывно устремлен на волнистую линию берега. Ее уже можно было хорошенько рассмотреть за бортовыми леерами.
   Остальные двадцать девять освобожденных узников сгрудились поблизости, здесь же па палубе. Молчаливые, с задубевшими от ветра лицами, как и он сам, они были неким подобием живых мертвецов, чудом спасенных в своп последний час. Что до него, Калликст предполагал, что занять место покойного Базилия он смог не без попустительства начальника каторги. Подкупа не было. Благоприятную роль сыграло положение, которое Иакинф занимал при дворе Цезаря.
   Италия... Скоро он увидит Рим... Мысли его вновь обратились к Амазонке. Что с ней сталось? Все ли еще она остается узницей этой позолоченной клетки, пленницей своих убеждений, настолько же закованной в цепи, насколько он сам был несвободен на этом острове кошмаров?
   Он оглянулся на Зефирия. Глаза его друга были закрыты, на лице проступило странное выражение, а пальцы вцепились в перекладину из сучковатой древесины, чтобы не потерять равновесие при бортовой качке.
   — Когда мы прибудем в Рим, я и там смогу остаться твоим викарием? — внезапно спросил Калликст.
   Зефирий открыл глаза, удивленно посмотрел на него:
   — Разве ты не собираешься вернуться в Александрию?
   — Думаю, в Риме я буду нужнее. Климент и иже с ним могут без меня обойтись. А я бы хотел остаться с тобой.
   — Ну вот, значит, мы вместе надолго.
   — Тем не менее учти: папа Виктор, похоже, не питает ко мне особого расположения.
   — Ничего не бойся. Его можно переубедить, это я беру на себя. А если из-за твоего прошлого папу будет стеснять твое пребывание в Риме, я, кажется, припоминаю, что невдалеке от столицы есть маленький порт, в тамошнем селении живет община наших единоверцев. Как мне известно, им всегда не хватало священника, который бы наставлял их в делах повседневности. Я уверен, что Святой Отец не сочтет неуместным, если ты поселишься там.

Глава L

   4 декабря 192 года.
 
   Марсия была одной из немногих женщин, принятых в гладиаторскую школу, расположенную на Целиевом холме и именуемую Лудус Магнус, что можно понимать и как Большая, и как Жестокая Игра.
   Сказать по правде, с некоторых пор, если она хотела получить возможность повидать императора, ей приходилось отправляться туда. За последние недели он проводил в этой школе все больше времени, настолько, что однажды вечером Марсия шутливым тоном заметила ему, что свое царствование он закончит скорее в качестве гладиатора, нежели в роли Цезаря. Коммод и глазом не моргнул, даже не улыбнулся. Мрачный, издерганный, он стал невосприимчив, словно утес. Проявлял дикую недоверчивость, склонность к оскорбительным, непредсказуемым выходкам, словно чувствовал, что его окружают заговорщики, на него нацелены кинжалы, его подстерегают отравители. Только в Лудус Магнус, среди любезных его сердцу гладиаторов, он, по-видимому, хоть малость оттаивал, обретая в иные мгновения веселый нрав дней былых.
   Носилки Амазонки остановились перед казармой семьи[62]. Марсия со вздохом встала и бросила серебряный денарий рабу-глашатаю, которому полагалось бежать перед носилками, имея в руках трость с набалдашником из слоновой кости, выкликая имя и титулы хозяина. Раб поблагодарил и удалился со множеством поклонов.
   Не медля более, молодая женщина миновала портал и вошла во двор школы в тот самый момент, когда с неба стали падать первые капли дождя. Подняв глаза, она с отвращением посмотрела на тяжелые серые тучи: очень уж не любила разгуливать нагишом в декабрьскую стужу. Но сегодня у нее не было выбора. И тут она осознала, что атмосфера вокруг нее какая-то необычная.
   Не в пример обычным дням, двор был пуст. В крытой галерее, выходившей во двор, она заметила скопление народа. Заинтригованная, пересекла широкую квадратную площадку двора. Песок, влажный от недавнего дождя, противно налипал на подошвы сандалий; ей казалось, что вокруг не осталось иных звуков, кроме его поскрипыванья при каждом ее шаге. Она пошла быстрее, не в силах скрыть тягостного напряжения, овладевавшего ею теперь всякий раз, когда приходилось иметь дело с императором.
   Император... Сколько времени минуло с той поры, когда она перестала думать о нем, как о любовнике?
   По мере того как она приближалась, до ее слуха стали доноситься невнятное бормотанье и выделяющиеся на его фоне отдельные восклицания. Ее появление было замечено лишь тогда, когда она поравнялась с колоннадой. Тогда голоса умолкли разом, словно по волшебству, а лица замкнулись, что не могло не усилить тревогу молодой женщины. Никогда они ее так не встречали, она даже полагала, что пользуется в их среде некоторой популярностью.
   — Да что это с вами? — спросила она, стараясь казаться беспечной. — Видно, погода на вас наводит такое уныние?
   Медленно, безмолвно они расступились, открывая перед ней вход в вестиарий.
   Недоумевая все сильнее, молодая женщина перешагнула порог и тотчас приостановилась, пораженная диковинным зрелищем. Она увидела человек десять, которые стояли вдоль стен, скрестив руки. Их взоры были полны мрака, ее появления они словно бы и не заметили. Все их внимание было обращено в угол комнаты. Марсия повернулась туда. На каменном столе лежал юноша лет двадцати. Его глаза были широко открыты, грудь недвижна. На правом боку зияла рана, мухи, отливающие металлическим блеском, кружились, привлеченные запекшейся кровью. Кто-то коленопреклоненный приник к изножию стола, спиной к Марсии. Все его тело сотрясали спазмы. Человек плакал.
   — Наркис?
   Плачущий вздрогнул и одним прыжком вскочил на ноги. Молодая женщина, бледнея, обратила к нему вопрошающий взгляд.
   — Госпожа... — пролепетал наставник Коммода в атлетических премудростях.
   Но рыдания не дали ему говорить.
   Амазонка положила ему руку на плечо, пытаясь приободрить:
   — Что произошло, Наркис? Почему? Почему твой брат...
   Ибо это бездыханное тело принадлежало именно Антию... Молодой человек, не отвечая, закрыл руками лицо.
   — А ты пойди да спроси об этом своего милого дружка, — насмешливо предложил кто-то из гладиаторов, столпившихся в дальнем конце комнаты.
   У Марсии голова пошла кругом. Указывая пальцем на мертвеца, она резко спросила:
   — Коммод? Его работа?
   На сей раз отозвался Наркис:
   — Да... Безумие, — шептал он, — безумие...
   — Но я прошу тебя, объяснись!
   — Ты не можешь не знать, что мы оба, император и я, поклоняемся богу Митре.
   Молодая женщина кивнула.
   — На свою беду, мой брат Антий захотел примкнуть к нашей вере.
   — И в самом деле, на беду...
   Тут Наркис, наплевав и на раздиравшие его чувства, и на элементарную сдержанность, каковую полагается соблюдать посвященному в тайные мистерии, особенно когда он говорит с женщинами, пустился в объяснения.
   Коммод недавно отвел под церемонии, посвященные культу Митры, залу в императорском дворце — пронаон, одну из прихожих. Там-то и собрались служители культа, без различия происхождения и сословий, но сплошь причастные ко двору. Они были одеты согласно своему жреческому рангу: Женихи задрапированы в накидки цвета пламени, Львы — в красных плащах, Персы — в белых туниках. Он сам, Наркис, будучи Гелиодромом (это, согласно иерархическому порядку, вторая ступень, сразу после Отца, место которого занял Коммод), облачился в пурпур с золотыми галунами. Императора в порядке исключения сразу возвели в столь почетный ранг, избавив тем самым от надобности проходить через все этапы инициации, ведь даже вообразить невозможно, чтобы «божественное создание» томилось в подчиненном положении.
   Будучи мистагогом[63] своего брата, Наркис сопровождал его в это утро. В соответствии с ритуалом Антий был обнажен, глаза завязаны. Братья шествовали вперед в неверном мерцании факелов и угольев, тлеющих на жаровнях, среди изображений, проступающих из мрака, завороженные игрой ярких красок на тканях и сакральных орнаментах.
   — Инициация Антия начиналась хорошо, — продолжал Наркис. — Я держал венец над его головой, между тем как посвященные подвергали его положенным испытаниям — у нас там испытания водой, огнем и другие. Последнее испытание должен был назначить Отец.
   — Введение в смерть, — пояснил гладиатор, который недавно уже вмешивался в разговор.
   — В смерть?!
   — На самом деле оно должно было ограничиться легким ранением, — глухим голосом продолжал Наркис. — И Антию, как велит традиция, полагалось рухнуть на землю, изображая, будто он сражен насмерть. Тогда император должен был разрубить путы, связывающие его руки, и предложить снять с глаз повязку, дабы узреть свет «новой жизни».
   Догадаться об остальном было уже не трудно.
   — И, разумеется, Коммод не удовлетворился таким символическим актом, — опережая дальнейший рассказ, проговорила Марсия.
   Молодой человек хотел ответить, но тут за его спиной, словно внезапный удар бича, раздался окрик:
   — Наркис! Насколько я понял, ты тут выбалтываешь тайны мистерий!
   Вес присутствующие единым движением повернулись к двери. На пороге вестиария стоял Коммод в окружении восьмерых германцев, с недавнего времени составлявших его личную охрану.
   — Он просто объяснял мне причину смерти его брата, — поспешила вмешаться Марсия.
   И тотчас, без паузы, стремительно:
   — Почему, Цезарь? Почему?
   — Антий должен был умереть, чтобы возродиться к лучшей жизни, — бесстрастно отозвался Коммод, глядя перед собой остановившимися, несколько вылезающими из орбит глазами. — Мне нужно было исполнить ритуал, как того требовала моя роль Отца.
   — Но это же должно было быть символическим действом! Разве ты не видишь, что бедный Антий теперь мертв по-настоящему, никакая сила больше не вернет его к жизни.
   — Если Митра не воскресил его, значит, он не достоин этого, — таков был ответ императора.
   Тут охваченная ужасом Марсия вспомнила, что он с некоторых пор требует от жрецов Изиды, чтобы они бичевали себя уже не простыми пеньковыми ремешками, а «скорпионами». И что он к тому же отменил указ Адриана, запрещающий умышленное членовредительство, чтобы жрецы Аттиса снова могли практиковать самооскопление.
   — Но Митра никогда не требовал, чтобы его последователей убивали!
   — Я один призван к обладанию истиной! Доныне Отцы пускали в ход смехотворные уловки, но я восстановлю культ во всей первоначальной чистоте. Вам ясно?
   После этих слов воцарилось молчание, которого никто не осмелился нарушить.
 
   На обратном пути во дворец носилкам Марсии преградила дорогу густая толпа, спешившая к амфитеатру Флавия. При виде ее фаворитка тотчас приказала рабу, расчищавшему ей путь, не выкрикивать ее имя. С течением времени многое переменилось: ныне всякий, кого подозревали в том, что он принадлежит к императорскому окружению, внушал такую ненависть и презрение, что это стало попросту опасным. Похоже, плебс, не имея ни сил, ни отваги, чтобы покарать самого властителя, решил выместить свою враждебность на его приближенных.
   Марсия накинула шаль, скромно пряча лицо, чтобы не быть узнанной. В какое-то мгновение она поймала себя на том, что чувствует зависть к блаженной тупости, которой, казалось, наслаждается этот народ. Империя на пороге развала, Рим осквернен варварами... а довольства этой толпы, видимо, ничто не омрачает, лишь бы ее не лишали удовлетворения двух основных потребностей: хлеба и зрелищ.
   Впрочем, молодая женщина тотчас снова обрела некоторую присущую ей объективность, вспомнив, как безотрадно существование маленького человека. Если бы не бесплатные раздачи зерна, большинству римлян просто нечем было бы утолить свой голод. Зрелища, по сути, были для них единственным средством, чтобы хоть ненадолго забыть о ничтожности своего существования. И если народ не восстает против тиранов более сознательным образом, причина в том, что их дикие выходки его не слишком затрагивают. Как бы там ни было, это ведь не к простым людям однажды утром вваливаются офицеры преторианской гвардии с сообщением: «Цезарь желает, чтобы ты умер!».
   Нет, жертвы Коммода принадлежат к куда более привилегированным слоям — это патриции, знать. Ныне сын Марка Аврелия ведет себя во всех смыслах так же, как его предшественники, чьи имена Нерон, Калигула или Домициан.
   Разумеется, Марсия не могла не задуматься и о своем собственном положении. Она все явственней чувствовала себя приговоренной, а свою жизнь — не более чем отсрочкой. И однако всеми силами души гнала прочь эти страхи. Коммод слишком любит ее. Но разве он не любил также и свою сестру Луциллу? Ту самую Луциллу, которую без малейших колебаний велел удавить в ее дворце на Капри.
   Сказать по правде, если бы молодая женщина прислушалась к своему внутреннему голосу, она бы уже взошла на корабль, уплывающий в Александрию. Александрию, где Калликст, быть может, все еще ждет ее...
   — Мы прибыли, божественная, — возвестил старший носильщик.
   Оторвавшись от своих раздумий, Марсия сошла с носилок, раздраженно бросив:
   — Избавь меня от этого прозвища, сделай одолжение!
   Она прошла под монументальной аркой ворот, быстрым шагом пересекла атриум, потом перистиль, где мрачно высились оголенные зимние деревья. Она направилась в свои покои, но не доходя двух шагов скорее угадала, чем увидела нечто вроде белой тени, прячущейся за одной из колонн портика.
   — Кто здесь? — тревожно окликнула она. Ни слова в ответ.
   Ледяная дрожь пробежала у нее по спине. Соглядатай? Убийца? Молодая женщина рассердилась на себя: с чего это она стала такой боязливой? Попыталась усмирить беспорядочное биение сердца. Решительно двинулась вперед, вгляделась в смутный силуэт и, узнав мальчика-прислужника, само имя которого намекало на нежную привязанность к персоне властителя, воскликнула с облегчением:
   — Филокоммодус! Но почему ты прячешься?
   Лицо ребенка было покрыто смертельной бледностью, черты искажены. На щеках явственно проступали следы пролитых слез.
   — Что с тобой стряслось? Тебя побили?
   Она давно знала Филокоммодуса, ведомо ей было и то, что время от времени он служит любострастным прихотям Коммода или других дворцовых распутников. Поэтому, видя в нем жертву, такую же, как она сама, она взяла его под свое покровительство, стараясь заменить ему мать, которой он никогда не знал. И хотя он поначалу отшатнулся, она притянула его к себе, обняла. Тогда он разразился рыданиями.
   — Да успокойся же, малыш, — уговаривала Марсия, опускаясь подле пего на колени, — и расскажи мне о своей беде.
   — Это... это не со мной беда, — пролепетал ребенок, утирая слезы маленьким сжатым кулачком.
   — Не с тобой? Говори же, расскажи мне все...
   Поколебавшись, мальчик вытащил небольшой свиток пергамента и протянул его молодой женщине. Заинтригованная, она повертела его в руках и сразу обнаружила, что печать украдкой отклеили — без сомнения, при помощи острого конца добела раскаленного клинка. Марсия знала эти уловки рабов. Она осторожно развернула пергамент — и тотчас почувствовала себя соломинкой, уносимой бурным потоком.
   — Как... Как попал к тебе этот документ?
   — Император только что занимался со мной любовью, ну, я и задремал. Но скоро меня разбудили голоса, это он разговаривал с начальником статоров, его личной охраны. Как только он заметил, что я проснулся, он сразу германца отослал, а с меня взял слово, что я никогда и никому не расскажу того, что здесь услышал. Мне было не трудно это обещать: я ничего не успел понять из того, что они говорили. Но сегодня утром, на рассвете, я его застал за писанием этого... Ты его знаешь: не в его привычках садиться за работу в такую рань. Любопытство разобрало, ну, я подождал, пока он уйдет, и прихватил этот документ.
   Марсия еще раз перечитала указания, адресованные начальнику личной гвардии. Ей не верилось, что все это взаправду, она никак не могла отделаться от ощущения, будто ей снится кошмар. Однако же смысл текста был ясен и четок: речь шла ни больше, ни меньше как о том, чтобы умертвить ее, равно как Эклектуса и Иакинфа. На следующий день после сатурналий...

Глава LI

   26 декабря 192 года.
 
   В тот же самый день дворцовый распорядитель Эклектус повстречал в табулинуме императорского дома Эмилия Летия. Последний, едва покончив с подобающими приветствиями, спросил:
   — Не знаешь, чего ради наш молодой бог вздумал созвать нас?
   — Не имею ни малейшего представления, — признался египтянин.
   — То, что мне, Эмилию, сие неведомо, еще куда ни шло: префект преторских когорт по нынешним временам последний, кого считают нужным уведомлять о течении событий. Но ты... Мне всегда твердили, что средоточие реальной власти находится во дворце.
   — Эмилий, мне думается, ты достаточно хорошо разбираешься в том, как идут дела, чтобы не доверять болтовне такого сорта, столь распространенной среди плебеев.
   Его собеседник призадумался, беспокойными движениями расправляя складки своей туники, потом сказал:
   — Так и быть, больше я не стану переоценивать твое могущество. Но все-таки ты должен хотя бы знать, пойдет ли речь о делах государственных.
   Дворцовый распорядитель развел руками:
   — Я давно уже перестал верить в чудеса. Предполагаю скорее, что император хочет заставить нас принять участие в какой-нибудь из его новых причуд.
   — Неужели его фантазия все еще не истощилась? — насмешливо скривился префект.
   И впрямь за последние недели Коммод в остром приступе мании величия присвоил сенату новое неслыханное наименование, отныне он стал «Коммодианским Сенатом». А чтобы и столица не оказалась обделенной, он Рим тоже переименовал в «Коммодианскую колонию». Не удовлетворившись и этим, он дошел до того, что изменил названия месяцев, подставив вместо них те льстивые определения, которыми обычно награждали его: «Амазониус», «Инвиктус», «Гераклеус»...
   — Добро бы он хоть ограничивался такой чепухой, — вздохнул Эклектус, — можно было бы посмеяться, и только. Увы, этот молодой безумец еще и растранжирил всю государственную казну. На сегодняшний день там осталось всего-навсего восемьдесят тысяч сестерциев!
   — Что ты говоришь?
   — Я сделал подсчет не далее как нынче утром.
   — При подобных условиях путешествие в Африку, которое он замыслил совершить, подражая Антиоху, выглядит чистым сумасшествием!
   — Или просто-напросто уловка, чтобы пополнить корзины.
   Что под «корзинами» его собеседник разумеет общественное достояние, Эклектус, конечно, сообразил, но, в общем, ход его мысли оставался невразумительным, и египтянин признался:
   — Не понял.
   — А ты подумай. Как по-твоему, почему наш Геркулес решился требовать плату за то, что выставляет себя нагишом в гладиаторских потехах? Чем ты объяснишь, что отныне он желает получать на каждый День своего рождения роскошные дары?
   — Чтобы приумножить свои личные средства?
   Дворцовый распорядитель угрюмо покачал головой:
   — Он только что обратился к сенату — по сути точнее было бы сказать «к сенаторам» — с просьбой ссудить ему денег на путешествие. Это не считая того, что он выкачает из африканских городов.
   Физиономия Эмилия омрачилась еще сильнее.
   — Надо любой ценой помешать этой его поездке. Я сам из Фенейи, уроженец Африки, мне нестерпима даже мысль, что...
   — Чему это надо «помешать», Эмилий?
   Оба разом оглянулись. Увлекшись беседой, они не услышали, как подошел император. И теперь поспешили скрыть замешательство за торжественными приветствиями.
   Коммода окружали люди из его личной гвардии. Он, по-видимому, возвращался после тренировки, его курчавая шевелюра и борода еще были влажны от пота. Несколько мгновений, показавшихся им вечностью, он сверлил своих собеседников взглядом. Эклектус первым решился нарушить молчание:
   — Тебе угодно что-то сказать нам, Цезарь?
   — Именно так. Хочу вам сообщить, что отныне перебираюсь в казарму Лудус Магнус. Гладиаторы заменят мне преторианцев.
   Эмилий не смог удержаться от замечания:
   — Не понимаю тебя, Цезарь. Ты больше не доверяешь своей испытанной гвардии? А между тем я знаю, как она к тебе привязана.
   — Да. К тому же я довольно щедро эту привязанность оплачиваю. Гвардия знает, что любой властитель, который меня заменит, наверняка будет куда менее щедр. Но, видишь ли, эти воины, годные только для парадов, все-таки не внушают мне больше доверия. Я убежден, что на арене без труда мог бы уложить троих таких разом, да не одну троицу, а целую дюжину. Только проверенное мужество лучших бойцов Империи может достойно оберегать мужество Цезаря.
   — Разве это основание, чтобы оскорбить преторианцев, унизив их подобным...
   — Хватит, префект! Твое предназначение не в том, чтобы оспаривать мои приказы. По меньшей мере, если у тебя нет какой-либо тайной причины, чтобы не желать моего переселения в Лудус Магнус. Может, все дело в этом?
   — Причина, Цезарь? У меня? Ничего похожего. Твое желание, разумеется, будет исполнено. Позволь же мне, по крайней мере, сожалеть о подобном решении.
   — А ты, Эклектус? Ты тоже испытываешь такого рода сомнения?
   Жизнь при дворе приучила дворцового распорядителя сохранять невозмутимость. Он отвесил поклон, и его лицо осталось таким же спокойным и непроницаемым, как если бы оно было из мрамора:
   — Я не питаю никаких сомнений, Цезарь. Надеюсь только, что там ты будешь в такой же безопасности, как среди своих друзей, и...
   — Среди друзей?! Моих друзей! Ты хочешь сказать — заговорщиков!.. Проследи, чтобы перевезли мою обстановку. Я рассчитываю, что к сатурналиям все будет устроено наилучшим образом. Желаю здравствовать!
   И повернулся к ним спиной прежде, чем оба собеседника, склонившиеся перед ним, успели выпрямиться. Они растерянно переглянулись, потом Эклектус, убедившись, что император уже далеко, вздохнул:
   — Что ж, мой бедный Эмилий, сдается мне, что ветерок от взмаха секиры просвистел очень близко, у самой шеи.
   Префект вытер ладонью капли пота, проступившие на его облысевшем лбу:
   — Империя рушится, а у нашего юного бога одни гладиаторы на уме... Послушай, Эклектус, надо что-то делать, это совершенно необходимо.
   Дворцовый распорядитель устало пожал плечами:
   — Единственное, что мы можем, это повиноваться.
   — Ты меня не понял. Но давай-ка уйдем отсюда. У меня нет ни малейшего желания снова нарваться на столкновение.
   Они поспешили прочь, и вскоре оказались в дворцовом атриуме.
 
   С приближением сатурналий обычное для Палатинского холма лихорадочное оживление заметно усилилось. Этот праздник, долженствующий приветствовать Солнце, снова входящее в силу, стал ныне особенно популярен. Традиция в этот день предписывала потрясать все основы общественной иерархии. Господа прислуживали рабам, а те повелевали господами. И все обменивались подарками, без приглашения наносили визиты, застающие врасплох. По столице носился ветерок безумства.