Расставив приговоренных бесконечными рядами, им выдали желтоватое холодное варево, напоминающее не столько рыбную похлебку, сколько мочу.
   Кхем возвратил свою миску, брезгливо буркнув:
   — Это отрава...
   — Если не нравится, — рявкнул страж, указывая на окружающую каменистую почву, — это пожуй: тут тебе и щебня вдоволь, и колючки!
   Реакция финикийца была столь же дерзкой, сколь внезапной. Яростным жестом он выплеснул содержимое миски стражнику в физиономию:
   — Ну-ка, сам отведай для начала!
   Тут началась неописуемая суматоха, словно прочие каторжники только и дожидались, что этого сигнала. Кхем бешено молотил кулаками.
   — Остановись! — завопил Калликст. — Ты с ума сошел, прекрати!
   Он бросился к своему напарнику, попытался оторвать его от стражника. Но тот вцепился в свою жертву намертво, ничего больше не слышал. Это прорвалась наружу вся ненависть, скопившаяся в его душе за три каторжных года. Он оглох, ослеп, ничто больше не могло его образумить.
   А каторжники вокруг них, разломав козлы, на которых стояли котлы с похлебкой, дрались с неимоверным жаром, который диковинным образом лишь пуще распалялся под ливнем, их силуэты метались в воздухе, мутном от влажных испарений.
   Калликст, весь черный от грязи, худо-бедно пытался выбраться из гущи этого хаоса, достойного конца света. А сам думал: «Теперь они нас перебьют всех до одного».
   — Кхем! — взывал он с мольбой. Но его голос тонул в криках, несущихся со всех сторон.
   Вдруг мятеж затих так же мгновенно, как начался. Полетели копья, со всего размаха поразив некоторых каторжников. Кхем, пронзенный первым, корчился на земле, и струйка густой крови стекала по его груди.
   Кхем...
   Воины обступили бунтовщиков:
   — Клянусь Немезидой, мы вам покажем, как противиться законному порядку!
   Трибун, что выкрикнул эти слова, выступил вперед, шага на два ближе к замершим в неподвижности узникам.
   — Вам, стало быть, не по вкусу то, что вам подают? На хлеб и воду! Ничего, кроме этого, им не давать вплоть до нового распоряжения! А теперь разгоните всю эту падаль на их подстилки!
   Калликст хотел, было склониться над бездыханным растерзанным телом своего друга, но острие меча кольнуло его в поясницу, заставив послушно направиться к баракам.
 
   В десятый раз за ночь Калликст обтер мокрой тряпицей горящий от лихорадки лоб больного. Черты воспаленного, сведенного болью лица чуть разгладились, губы едва заметно шевельнулись:
   — Право же, — простонал он, — я доставляю тебе уйму хлопот.
   — Не разговаривай, тебе надо лежать спокойно. Побереги силы для лучших времен.
   — Лучшие времена... Мы хоть Италию еще когда-нибудь увидим?
   — Да, мы увидим Италию. Надо по-прежнему в это верить.
   И, произнося эти слова, он сам тотчас осознал, насколько они бессмысленны.
   Тогда он встал. Прислонился спиной к отсыревшей стене эргастула. Внимательно посмотрев на больного, убедился, что тот начинает задремывать, и тут ему припомнились обстоятельства их первой встречи.
   Это произошло два месяца назад. В центральной части выработки, где он работал, раздался грохот, вслед за тем послышались крики, потом наступила тишина. Давящее безмолвие, его тяжесть равнялась всей тяжести холма над шахтой. Каторжники переглянулись, замерев, связанные одной на всех ужасной мыслью: обвал. Это была постоянная угроза, подстерегавшая их ежеминутно, на любом участке подземного лабиринта.
   Послышался новый удар, этот был глуше. Где-то выше того места, где они находились, оседали, подламывались перегородки. Бешеный вихрь, полный песка и щебня, обрушился на людей, заставив панически метнуться прочь, и в то же мгновение, заглушая треск ломающихся балок, раздался чей-то отчаянный зов на помощь. Следующий, еще более мощный толчок обвала заставил всех в беспорядке ринуться к выходу.
   — Не бросайте меня, сжальтесь!..
   Калликст мог сколько угодно таращить глаза — перед ним была лишь клубящаяся черная стена, видимости никакой. Голос раздавался откуда-то с другого конца выработки. Он не колебался. Развернулся и бросился в темноту.
   Воздух с каждым шагом становился все более непригодным для дыхания. Но стоны все еще слышались. Сквозь густые облака дыма и газа ему удалось смутно различить распростертое тело. Из-под обломков виднелся только торс — ноги были придавлены каменными глыбами.
   Спеша, как только мог, он принялся расшвыривать груду наваленных камней. Раненый стонал, дышал часто. Оставалась одна, последняя глыба. Калликст, окруженный оползнями щебня, наклонился, напружинил ноги и руки, уперся.
   Скала даже не шелохнулась. Теряя силы от удушья, он выпрямился. Еще немного, и он гроша не даст за свою собственную жизнь.
   Он принялся на ощупь обшаривать окружающую темень, пока не наткнулся, наконец, на брус, торчащий из-под холмика земли и камней. Вернувшись, он подсунул этот импровизированный рычаг между земляным полом шахты и обломком скалы. В конце концов, ценой повторных усилий ему удалось заметно приподнять его.
   — Ты можешь двигаться? Постарайся... Это единственная возможность спастись.
   Раненый приоткрыл глаза. И с помощью рук принялся медленно выползать.
   Это время, пока он выпрастывал из-под камня нижнюю часть своего тела, показалось Калликсту вечностью. Лишь когда человек окончательно высвободился, он уронил брус, и тот с глухим стуком врезался в землю.
   — Как тебя зовут?
   Таков был первый вопрос раненого, когда сознание вернулось к нему.
   Но Калликст сначала кончил забинтовывать рану у него на ноге и только потом ответил:
   — Калликст.
   — Никогда этого не забуду, Калликст. А мое имя Зефирий.
   — Странное дело, я тебя впервые вижу. При том, что, кажется, знаю почти всех заключенных.
   — Ничего удивительного. Я сюда прибыл только позавчера ночью.
   — Теперь тебе надо поспать. И помолиться, чтобы рана не загноилась.
   Но когда он укрыл Зефирия тощеньким одеялом из галльской шерсти, тот опять принялся расспрашивать:
   — Почему ты так рисковал своей жизнью?
   Калликст отозвался не без иронии:
   Кто знает? Может, мне скучно. А может, захотелось умереть за компанию с тобой.
   — За какое преступление ты сюда попал? По-моему, у тебя мало общего с теми, кто нас окружает.
   — К сожалению, ты ошибаешься. Я здесь за подлог и незаконное присвоение чужих средств. А ты? В чем ты провинился?
   — Уличен в гнуснейшем из злодейств: я христианин.
   Калликст помолчал в раздумье, потом заявил:
   — В таком случае будь благословен. Ибо мы с тобой в известном смысле братья.

Глава XLVIII

   Склоны Целиева холма были усеяны жилищами знати, вокруг которых зеленели настоящие цветущие оазисы. При всей своей военной мощи римляне сохраняли, вероятно, в силу своего происхождения, тоску по деревенской жизни и глубокую привязанность к природе. Вот почему даже самые обездоленные плебеи украшали свои лачуги цветами в горшках, а богачи изощрялись, посредством искусства и фантазии создавая прелестные сельские островки в своих поместьях, даже если последние располагались в центре города.
   Вилла Вектилиана была одним из таких изысканных жилищ. Коммод подарил ее Марсии. Туда-то и удалялась Амазонка всякий раз, едва представится возможность. Те из римлян, кто чувствовал свою близость к христианству, обосновывались где-нибудь поблизости, их присутствие как-то оживляло ее, придавая сил и отваги, необходимые для того, чтобы снова возвращаться на Палатинский холм, погружаться в трясину императорского дома.
   В тот день, скрываясь от изнурительного послеполуденного зноя, она сидела в садовой беседке, увитой зеленью, ведя разговор с двумя собеседниками — первым был Эклектус, ее неизменный друг, вторым — Виктор, глава всего христианства, папа и одновременно епископ Римский. Этот последний передал ей новый список христиан, высланных на Сардинские рудники, всего тридцать человек, среди которых архидиакон Зефирий. Виктор уточнил:
   — Зефирий мне особенно дорог. Великого рвения человек, да к тому же мой самый ценный соработник.
   Молодая женщина смотрела на наместника Петра с обескураженным видом. Поскольку она не осмелилась возразить, Эклектус решил вмешаться:
   — Ты отдаешь себе отчет, чего требуешь, Святой Отец? Это же невыполнимая задача.
   — Невыполнимая?
   — Во всяком случае, смертельно опасная.
   Оба придворных принялись растолковывать Виктору, сколь значительные перемены произошли в умонастроении Коммода после той истории с Клеандром. С тех пор как мятежи стоили жизни его любимцу, император более чем когда-либо, чувствовал угрозу, нависшую над ним самим. Страх, да, может статься, и смутные угрызения пробудили в нем потребность прибегнуть к покровительству какого-либо божества-защитника.
   — Разве существует покровитель надежнее Господа нашего Иисуса Христа? — с живостью перебил Святой Отец.
   Марция вздохнула:
   — Я не единожды, а сто раз говорила с ним о нашей вере. Но чем настойчивее я была, тем, похоже, слабее становилось мое влияние.
   Традиции, равно как и неистовый темперамент побуждали императора поклоняться языческим божествам с жаром, граничившим с бредовыми наваждениями.
   — Все шарлатаны Востока донимают его, соблазняют, изводят. Они все делают, чтобы настроить его против нашей религии, так как не сомневаются, что у них нет врага опаснее, чем благая весть Христова, — пояснил Эклектус.
   — К тому же для них одно удовольствие иметь дело с Коммодом, ведь император вбил себе в голову, будто он — перевоплотившийся Геркулес. К тому же эту веру подкрепляет его физическая сила, он видит в ней доказательство...
   — Такой восточный мистицизм, царящий при императорском дворе, позволяет без особого труда внушать ему, что он должен вести себя, словно благодетельный и справедливый бог, что-то вроде мага, страдающего за род людской.
   — Несчастный! — вздохнул Виктор. — Подумать только, что такой избыток доброй воли может быть обращен на то, чтобы способствовать идолопоклонству!
   На самом деле он знал, каково создавшееся положение, знал даже слишком хорошо. Помимо прочих диких причуд, Коммод только что распорядился, чтобы его отца объявили «Юпитером Победоносным», по примеру всяких восточных Ваалов. Для своего же собственного культа он учредил фламена — жреца Геркулануса Коммодуса.
   Уповая, что это обеспечит ему покровительство высших сил, он одарил Рим «рангом коммодианства» и подумывал, не осчастливить ли подобными же наименованиями Карфаген, а также сенат, народ, легионы, декурионов и даже месяцы года, чтобы последние все, как один, стали благоприятными!
   — Ты верно говоришь об идолопоклонстве, — Эклектус утвердительно кивнул, — но понимаешь ли ты, какие следствия может повлечь за собой подобное положение?
   — Что ты хочешь этим сказать?
   — Весьма вероятно, что Коммод, катясь по этой наклонной плоскости, дойдет до того, что сам превратится в гонителя христиан.
   — Ну-ну, — запротестовал епископ, — в таком случае вы стали бы его первыми жертвами.
   — Разумеется.
   Марсия не смогла подавить содрогание и, обернувшись к дворцовому распорядителю, сказала:
   — Эклектус, не можешь же ты, в самом деле, допускать, что Коммод способен меня...
   — Вспомни Демострату. Она была твоей подругой, и любовниками они тоже были.
   — Она покинула его несколько лет назад. Стала для него не более, чем женой Клеандра, между ней и императором не оставалось больше никаких уз нежной привязанности. Так с чего бы ему испытывать угрызения?
   — Конечно, и все же он когда-то любил ее. Однако без колебаний допустил, чтобы ее удавили, так же, как ее детей. Думаю, нет надобности напоминать тебе, в каких жутких условиях разыгралась эта драма. Так с какой же стати нам мечтать о лучшей участи в час, когда ему покажется, что мы представляем собой препятствие, мешающее ему смотреть на вещи так, как он того желает?
   Марсия отвернулась. Ее взгляд бессознательно блуждал, натыкаясь на мраморные цоколи, которыми был усеян парк. Она убрала все статуи, изображающие языческих богов. Но, по всей видимости, их неблагоприятное воздействие не исчезло.
   — Что же делать? — прошептала она, внезапно охваченная тревогой.
   — Понятия не имею, — устало откликнулся дворцовый распорядитель. — Мы в ловушке. Близок день, когда рыболов вытащит сеть на берег, и тогда...
 
   Празднество было в разгаре. Музыканты, танцовщицы, самые изысканные вина, самые дорогие блюда. Так пожелал Коммод.
   С некоторых пор недели не проходило, чтобы император не измыслил какие-нибудь торжества. Он словно бы пытался забыться среди всех этих излишеств, чтобы не думать о хаосе, куда скатывается Империя.
   Марсия, возлежащая рядом, казалась далекой, рассеянной. Она взяла кисть коринфского винограда, но, отщипнув одну-две ягоды и поднеся их к губам, тут же отложила лакомство в сторону. В этот вечер ни молочный козленок, ни инжир, привезенный из Сирии, ни самосское вино не пробуждали в ней аппетита.
   Ее бесстрастный взгляд обратился к императору. Развалившись на испещренных орнаментом шелковых подушках, он принимался за очередной кубок фалернского, смешанного с греческим медом, — его излюбленный напиток. В его глазах она приметила блеск, очень хорошо ей знакомый, по хмель придавал ему еще что-то лихорадочное, бредовое.
   Она поискала взглядом Эклектуса и увидела, что он погрузился в длинную беседу с Эмилием Летием, новым префектом преторских когорт. Вздыхая, она смотрела на гадесских танцовщиц, пестрым вихрем проносящихся мимо раскинувшихся на своих ложах вольноотпущенников, приближенных к императорскому дому, тех, в чьих руках, по сути, и находилась подлинная власть. Большинство из них, как, к примеру, некто Папирий Дионис, только что заменивший Карпофора на месте префекта анноны, или Пертинакс, проконсул Африки, знакомы ей лишь по имени. Наркис тоже теперь среди вельмож. Недавно в награду за верную службу юноше была оказана милость: он стал свободным человеком. Сегодня вечером предполагалось отпраздновать его освобождение, однако по всей его манере держаться ощущалось, что он не в своей тарелке, не по себе ему в этом окружении, куда его пересадили. Марсия улыбнулась ему, чтобы подбодрить.
   Да и прочие выглядели не веселее его. Особенно эти двое, назначенные консулами на будущий год, — сенатор Эбуциан и Антистий Бурр, родственник жены императора. Должность консула, некогда столь вожделенная, ныне стала одной из самых опасных; разве за последние несколько месяцев не слетели один за другим пятеро высших чиновников? Один из них, уроженец Африки Септимий Север, был спасен только благодаря вмешательству своей землячки Марсии.
   Внезапно молодая женщина вздрогнула, выдав этим свое нервное напряжение. На ее плечо легла рука:
   — Что с тобой, моя Омфала? Ты дрожишь? — проворковал ей на ухо голос властителя.
   — Это... просто смешно. С какой стати мне дрожать?
   Она чувствовала, как он расстегивает фибулу, на которой держался се наряд, как он обнажает ее плечи. Липкие губы коснулись ее затылка.
   — От наслаждения, должно быть, — продолжал он. — Разве я не самый дивный из всех любовников?
   Неуклюжие руки Коммода мяли ткань ее платья, стягивая его все ниже, пальцы путались в белье, прикрывающем ее грудь. Испуганная, она прошептала:
   — Я и впрямь счастливая женщина, господин...
   — И неспроста. В противном случае ты была бы воистину неблагодарной. Особенно после этой новой милости, которую я тебе оказываю.
   Он вдруг грубо дернул и легкую ткань, разорвал ее, освобождая из плена золотистые от загара груди своей фаворитки. Праздник вокруг них шел своим чередом. Танцовщицы продолжали кружиться в сарабанде, музыкальные инструменты не переставая играли. Но в воздухе возникло что-то неопределимое, такое, отчего атмосфера становилась все более напряженной.
   — Почему ты не отвечаешь, моя Амазонка? Скоро тридцать христиан будут освобождены благодаря твоим мольбам. Значит, только этим и можно тебя порадовать?
   На них уже стали посматривать — беглые, стремительные взгляды исподтишка, а между тем потная ладонь императора стиснула одну из обнаженных грудей молодой женщины.
   Коммод больно щипал и крутил ее сосок, зажав его между большим и указательным пальцем, но она нашла в себе силы ответить:
   — Цезарь, неужели еще нужны слова, чтобы выразить тебе всю мою признательность?
   — Ты холодна... Если бы знал, не уступил бы твоим увещеваниям так легко. Впрочем... — он нарочно выдержал паузу, потом обронил с насмешкой, — впрочем, еще не поздно. Курьер отправится в Сардинию не раньше, чем через несколько дней.
   Это была угроза, и почти не завуалированная. Коммод наклонился к своей фаворитке, почти касаясь губами ее прекрасного лица, но от поцелуя на сей раз воздержался.
   — Докажи мне, что ты истинно ценишь мои благодеяния, — произнес он, и его черты вдруг стали крайне жесткими.
   — Доказать? Но чего же ты хочешь? Что я должна...
   — Римлянам незнаком подлинный лик Венеры, их всеобщей матери. Мой долг исправить этот недостаток. Ты мне поможешь?
   То, что этот вопрос был задан как бы по внезапному, по видимости, непосредственному наитию, встревожило молодую женщину еще сильнее. Ведь не было пи малейшего сомнения: этот демарш обдуман заранее. Кто же мог подсказать его властителю?
   — Чего ты ждешь от меня?
   — Великая жрица Афродиты, Астарта, — великолепнейшая из женщин. А во всей Империи нет никого, кто был бы прекраснее тебя, моя лидийская царица.
   Амазонка почувствовала, как кровь бросилась ей в лицо. То, чего требовал от нее Коммод, являлось ни больше, ни меньше, как самым настоящим вероотступничеством. Теперь все стало ясно. Это, конечно, идолопоклонники нашептали императору подобное предложение с целью разрушить ее влияние, а главное, нанести удар ее вере.
   — Но, Цезарь, ведь культ Афродиты, как его понимают жители Азии, предписывает распутство как священнодействие. Ты хочешь сделать из меня куртизанку?
   Противоречить мистическим фантазиям Коммода было большой дерзостью. Она знала это. Мысленно она могла сколько угодно готовиться к мученичеству, но теперь осознала, как трудно сделать последний шаг.
   — А чем, как не этим, ты занимаешься во дворце? — вопросил император, состроив разочарованную мину. И с грубым смехом уточнил: — Ты, стало быть, думаешь, будто я не знаю, что ты путаешься с нашим милейшим Эклектусом?
   На сей раз молодая женщина уже не страх почувствовала, а гнев. Запятнать оскорбительными наветами такую чистую дружбу... Резким движением, заставшим любовника врасплох, она спрыгнула с ложа и встала в его изножий, прикрывая свою наготу скрещенными руками:
   — Эклектус для меня является тем же, что и для тебя: верным и преданным другом. Такие слова недостойны императора!
   С тем она повернулась и пошла прочь, ясно сознавая, что такая неожиданная выходка поразит Коммода, который, она ведала, в глубине души трусоват.
   — Марсия! Я запрещаю тебе уходить!
   Она тотчас остановилась. Тон этой последней реплики удивил ее.
   — Приблизься! И ты тоже, Наркис!
   Теперь привычный гул разговоров мгновенно затих. Все взгляды обратились на них.
   — Мой славный Наркис, — жеманно проворковал Коммод, — сдается мне, ты не слишком-то рад своему недавнему освобождению...
   — Да нет же, господин. Я совершенно счастлив.
   — Что ж, докажи-ка мне это, — и, указав на свою подругу, прибавил: — Наша возлюбленная Марсия от всей своей похоти поможет тебе.
   — Цезарь! — вскрикнуло разом несколько потрясенных голосов.
   Коммод продолжал с игривостью мальчишки, придумавшего славную проделку:
   — Ты говоришь, что ты не куртизанка, не так ли? Так вот, мне угодно, чтобы ты немедленно приступила к обучению.
   Наркис устремил на молодую женщину взгляд, полный ужаса и растерянности. Она, сжав губы, казалось, полностью ушла в себя, в ее чертах ничего нельзя было прочесть, только глаза наполнились слезами.
   Коммод одним прыжком оказался подле Марсии. Он сорвал с нее пояс. Ее длинная белоснежная туника соскользнула на мраморный пол. Теперь на ней оставалась лишь тоненькая набедренная повязка.
   — Смотри же, Наркис! Полюбуйся, как она хороша! Я припас для тебя божественный подарок.
   Кое-кто из гостей стал отворачиваться с омерзением. И тогда наперекор всем ожиданиям Марсия добровольно взяла юного атлета за руку и ровным, неживым голосом произнесла:
   — Пойдем, Наркис. Удовлетворим желание господина, раз он этого хочет.
   Она шагнула к двери. Но окрик Коммода снова остановил ее:
   — Ах нет! Здесь! Мы не хотим лишиться такого зрелища. Не так ли, друзья мои?
   — Здесь?
   — Да, моя прелесть. Прямо на полу. На мраморе.
   Наркис и Марсия смотрели друг на друга, оба одинаково растерянные. После недолгого молчания она резко проговорила:
   — Иди, иди сюда, мой друг.
   И сбросила последнюю одежду.
   После короткого колебания в свой черед разделся и Наркис. Молодая женщина легла на спину, прямо на холодный каменный пол, слегка раздвинув бедра. Тогда юноша приблизился и накрыл ее своим телом. Он медленно волнообразно двигался на ней, их груди соприкасались, и вот он проник в нее.
   Как в тумане полузабытья, Марсия услышала еще голос императора, обращавшегося к двум будущим консулам:
   — Вы, друзья, тоже в обиде не будете... Моя кобылка в вашем распоряжении, как только этот закончит свою скачку.

Глава XLIX

   3 ноября 192 года.
 
   — Господь да простит тебе твои прегрешения...
   Калликст запечатлел знак благословения на лбу умирающего.
   Базилий проработал на руднике без малого четыре года. Четыре — при том, что большинство приговоренных больше двух лет не выдерживали. Многим не доводилось и до конца своего первого года дотянуть. Сколько их было, подточенных, сломленных, заживо сгнивших от недоедания и насыщенного серой воздуха шахт или в какой-нибудь злополучный день настигнутых обвалом!
   Луций, Эмилий, Дудмедорикс, Терестий, Фульвий и, конечно, Кхем... С тех пор как они высадились в этом аду, Калликст привык к смерти настолько, что уже находил почти естественным, когда его товарищи угасали один за другим.
   «И Зефирий не замедлит к ним присоединиться», — подумалось ему. А ведь ему наверняка так хотелось быть сейчас рядом с несчастным умирающим, причастить его. Только по необходимости фракийцу, хоть он считал себя абсолютно недостойным, пришлось согласиться заменить Зефирия.
   Базилий захрипел. Толком не понимая, что делать, Калликст приподнял беднягу и поднес к его пересохшим губам деревянную кружку с водой весьма сомнительной чистоты. Больной машинально втянул в себя несколько капель, но тотчас ужасающий кашель потряс его грудь. Капли крови брызнули на ладонь фракийца. Но вдруг приступ кашля разом прошел. Тело Базилия застыло, глаза помутнели. Калликст осторожно опустил его обратно на подстилку и стал тихо читать заупокойную молитву.
 
   Пасмурная заря едва намечалась, когда он с отяжелевшими веками, на грани полного изнурения, между телами спящих каторжников насилу пробрался к камере Зефирия. Едва он вошел в этот гнилой закут, как увидел у изголовья диакона коленопреклоненную тень. Некто, кого он раньше никогда не встречал.
   — Калликст... — прошептал его товарищ, — это Иакинф, один из наших братьев. Он только что прибыл из Рима.
   Пошатнувшись, фракиец прислонился к барачной перегородке. Он пытался унять лихорадочную дрожь, сотрясавшую все тело. Спросил:
   — Тоже приговоренный?
   — Нет, он принес невероятное известие.
   Калликст молча, одним взглядом выразил недоумение.
   — Вас освободят...
   Поскольку недоверчивый фракиец, казалось, не воспринял сообщения, священник прибавил:
   — Да. Вы свободны. Помилование утверждено и скреплено собственноручной подписью императора.
   — Императора?
   — На самом деле это наложница Коммода водила его рукой.
   На мгновение Калликст закрыл глаза. В тумане прошлого неясно проступили черты...
   — Марсия... — вырвалось у него почти неслышно.
   — Да, — подтвердил Зефирий. Благодаря ее заступничеству тридцать наших братьев смогут вернуться к жизни.
   — А ты, как тебя зовут? Твой матрикул? — спросил Иакинф.
   — Калликст. Матрикул одна тысяча девятьсот сорок семь.
   — Тысяча девятьсот сорок семь... Как странно, — пробормотал священник, вглядываясь в свой пергамент. — Я тебя в своем списке не нахожу. Ты уверен? Или ты...
   — Но это невозможно! — оборвал его Зефирий. — Он должен там быть.
   — Этот приказ касается только исповедующих веру Христову, а не узников, приговоренных за обычные правонарушения.
   — Калликст христианин!
   В растерянности Иакинф принялся заново просматривать свой список.
   — Бесполезно, — вмешался фракиец. — Приговор был вынесен не христианину, а растратчику чужих средств.
   Священник явно изумился.
   — Да, меня привела сюда причина куда менее благородная, чем у моих товарищей.
   — Может быть, он и не значится в твоем списке, — с твердостью продолжал Зефирий, — но освобождения он заслуживает больше, чем кто бы то ни было. Это человек редкой доброты. Я ему обязан жизнью. И к тому же, он мой викарий, он не раз меня замещал. А также, и это главное, он ученик Климента, вот кто наставлял его в вере. Могу тебя уверить, что среди тех, кто служит нашему делу, редко встретишь более преданную душу. Иакинф, нужно что-нибудь предпринять...