Повар вздохнул и с неподдельным волнением закончил:
   — Если вилликус умрет, я могу лишь пожелать, чтобы Господь смог простить тебя. И в этом мире, и в том...
   — Думаю, если твой Бог вправду таков, как ты его все время описываешь, он меня уже простил, — со слабой улыбкой заметил фракиец. — А сейчас мне пора уносить отсюда ноги. Светает. Если нас здесь обнаружат...
   — Возьми, я тебе собрала поесть, — Эмилия протянула ему небольшой кожаный мешок.
   — Не хлопочи. Мне это не понадобится. Спасибо вам обоим. И пусть ваш Бог хранит вас...
   — Ступай, друг. Не знаю, какие у тебя планы, но куда бы ты ни направился, да будет с тобой удача. А теперь поторопись.
   Калликст смотрел на них обоих, горло перехватило, но в то же мгновение в памяти всплыли слова Марка: «Я и не подумаю ждать до бесконечности. В третьем часу я подниму паруса...».
 
   Солнце вот-вот воспламенит вершины Альбанских гор. Ему ни за что не успеть в порт до отплытия «Изиды».
   Давеча он привязал своего скакуна к армейскому милиарию, каменному столбу, какими были усеяны все главные дороги Империи (на них красовалось указание, сколько морских миль до храма Сатурна на римском форуме). Милиарий все так же торчит на обочине дороги, но животного нет, как нет. Он осмотрел длинный развязанный повод, валяющийся на земле, и хотя особых иллюзий не строил, все же обследовал окружающую местность, подстегиваемый слабой надеждой, что лошадь, может быть, не успела уйти далеко. Но нет: нигде ни следа.
   Раздавленный, с мучительной, как никогда, ломотой во всем теле, он устремил взгляд вверх, словно прося у неба какой-то помощи, но не увидел ничего, кроме черной громады надвигающихся туч, и ему почудилось, будто он смутно различает силуэт «Изиды», рассекающей морскую гладь.
   Из плотной тучевой завесы стали выдергиваться первые капли дождя. Калликст, по-прежнему не двигаясь, запрокинул голову, зажмурился, будто готовый раствориться в грозе. Решение принято. Он не отступится. Что ж теперь, упасть на дорогу и ждать, пока не подохнешь? Нет, он пешком одолеет десяток миль, отделяющий его от порта. «Изида» в это самое мгновение, должно быть, отдает швартовы. Это уже не имеет значения. Он все-таки направляется туда, на набережную.
   Его пальцы сжали кожаный кошель. Став владельцем двадцати талантом, он отнюдь не обольщался относительно того, сможет ли найти способ использовать это богатство. Рано или поздно его выследят. Все погибло. И все же он, объятый каким-то самоубийственным упорством, зашагал в сторону Остии.
 
   Двигался он невероятно медленно.
   Ливень насквозь промочил его тунику, к ногам, казалось, подвесили свинцовые ядра. К тому же поднялся, завывая, ледяной пронизывающий ветер. Наперекор его отчаянным усилиям ускорить шаг, ноги словно бы не желали отрываться от земли. Он не мог унять дрожь, сотрясающую все его члены.
   Вдали ему померещилось строение, похожее на термополию, стоящую на отшибе. Последняя надежда наполнила его сердце. Ему бы только добраться туда, там бы он смог перекусить, выпить кувшинчик вина, хоть малость взбодриться. Но очень скоро его постигло разочарование: то, что он издали принял за таверну, на самом деле было всего лишь развалинами брошенного дома.
   А милиарии попадались на пути то и дело, преследуя его, словно в кошмарном сне. Десять миль осталось... Девять... Восемь...
 
   Но вот за пеленой дождя показались первые дома Остии.
   Дождь и ветер затушили факелы, освещающие улицы. Несколько раз он сбивался с дороги в путанице переулков, которые между тем начинали оживать. Редкие утренние прохожие изумленно и недоверчиво косились на этот всклокоченный призрак, бредущий по городу спотыкаясь. Он хотел подойти к кому-нибудь из них, осведомиться о кораблях, уходящих на восток, но у него не нашлось сил сделать это.
   Он тащился наудачу, сам толком не понимая куда. Его блуждающий взгляд бессознательно потянулся к центру порта. Вдруг ему на краткий миг почудилось, что его мозг окончательно и бесповоротно охватило безумие. Но тем не менее... Она была там! Всего в нескольких шагах мягко, равномерно покачивалась на своей якорной стоянке — «Изида!» Никакой ошибки, это она! Он бы узнал ее из тысячи.
   Враз оживленный этим немыслимым зрелищем, он со всех ног ринулся к кораблю.
 
   Теперь с другого края земли к небу потянулся холодный карминный свет. Он медленно поднимался от горизонта и вдруг разом затопил все море. Заалел и лебедь, изваянный на носу «Изиды», готовый взлететь на Юг и растаять в морских просторах. В недрах трюма разъяренный Марк уже в третий раз пересчитывал свои монеты.
   — Подумать только, что у тебя хватило наглости заявить мне, что эти двадцать талантов составляют в точности двести пятьдесят тысяч сестерциев! При том, что мы договаривались о четырех сотнях тысяч!
   Калликст, на котором после всего пережитого лица не было, да и лихорадка вдобавок замучила, устало покачал головой:
   — Ты, стало быть, считаешь меня настолько безумным, чтобы выложить тебе здесь и сейчас все денежки целиком? Да ты бы меня тут же и не замедлил выкинуть за борт. Пет, Марк, дружище, если хочешь получить остальное, придется благополучно доставить меня в порт. Сто пятьдесят тысяч сестерциев ждут тебя в Александрийской заемной конторе.
   Капитан, насупив брови, посозерцал фракийца да и разразился своим знаменитым хохотом:
   — Клянусь Полибием, второго такого хитрющего лиса, как ты, вправду не найдешь, обшарь хоть всю Галлию с Италией вместе! Ладно, так и быть. Но учти: если ты, когда придем в Александрию, попробуешь меня надуть — тут Марк для пущей наглядности обнажил остро заточенный кинжал, — я уж послужу тебе вместо брадобрея, а все знают, как я неловок в этом ремесле!
   — Ну ясно, от тебя всего можно ожидать. Однако скажи... Калликст поерзал, устраиваясь поудобнее между двух небольших тюков с товаром, и лишь потом продолжил:
   — Скажи, как вышло, что ты меня дождался? Ведь назначенный срок отплытия прошел. Когда я увидел «Изиду» на якорной стоянке, по правде сказать, думал, что у меня разум помутился. Неужели у такого разбойника, как ты, еще сохранился какой-то остаток человеческого сочувствия? Или уж так хотелось поживиться?
   — Не обольщайся: я бы отплыл.
   — Тогда почему?..
   — Да ну, хватит трепаться! Ты лучше моего знаешь, что меня заставило подождать.
   — Рискуя тебя разочаровать, должен признаться: понятия не имею.
   — Вчера около полудня ко мне заявился бородатый малый, довольно молодой, с виду силач. Всучил мне тысячу денариев с тем, чтобы я отсрочил отправление, помедлил до вечера ид.
   — Говоришь, он похож на атлета?
   — Ага. Мне еще особо запомнился его поломанный нос.
   — Наркис...
   — Постой, он же мне еще письмо для тебя передал.
   Калликст вытащил пергамент из его кожаного чехла, с лихорадочной торопливостью развернул. Почерк он узнал с первого взгляда.

КНИГА ВТОРАЯ

Глава XXXIII

   Александрия, январь 187 года.
 
   Солнце склонялось над Ракотисом — кварталом, где ютился местный люд, — и уже почти касалось холма Черепков.
   Это самые тихие часы дня. В остальное время Александрия гудит, словно Вергилиев улей. Не в пример римским квиритам, чью склонность к безделью поощряли один за другим многие императоры, жителей Александрии обуревает лихорадочная страсть к наживе.
   Их город являет собою средоточие морской торговли Востока, ее главный узел. Каждый год, чуть задуют муссоны, более сотни кораблей направляются сюда из Индии, одни предпочитают идти по проливу, другие по Красному морю до самого Нила, чтобы в самом сердце этого гигантского скопления хранилищ, прозванного «Сокровищницей», выгрузить свои пряности, шелка, слоновую кость и благовония.
   Здесь-то и был порт приписки знаменитого зернового флота, так называемой Ситопомпойи: отсюда его корабли отправлялись в Остию и Путеолы, увозя на борту треть египетского зерна. Одновременно промышленная метрополия, имея с одной стороны Мареотийское озеро, а с другой море, пересекаемая протоками, связывающими ее с Нилом, не ограничивала свою всепожирающую активность одной только коммерцией. Повсюду открывались мастерские стеклодувов и лавки ремесленников. Это здесь изготовлялись папирусы и ладан, здесь ткали и выделывали шкуры, создавали произведения искусства, предназначая все это как для римских граждан, так и для нужд ханьского двора.
   На закате дня александрийские улицы заполняла пестрая разноязыкая толпа: евреи — владельцы мануфактур и моряки со всего света, парфяне, которых всегда отличишь по их высоким колпакам, и полуголые египетские поселяне, ученые из музея, тащившие за собой целую когорту учеников, и неизбежные мытари-италийцы, зачастую взяточники, навязанные властью Цезаря и всегда ненавидимые. И среди всего этого, но тавернам, дворцам и захудалым портовым забегаловкам обильно рассеяны куртизанки, что обеспечили городу его репутацию гнездилища распутства и падения нравов.
   Однако в этот вечер — случай исключительный — город почти вымер, так что на всем пути от храма Сераписа до улиц Кожевенной и Посудной лишь изредка встретишь прохожего. Для коренного александрийца тут, впрочем, не было ничего удивительного. На ипподроме сегодня бега, а неумеренная страсть к игре обуревала жителей египетского города с тон же силой, что и обитателей имперской столицы.
   Некоторые лица более делового склада или менее фривольного нрава использовали эту передышку, чтобы осуществить планы, которые их заботили. Климент был из таких. Он как раз выбрался на рыночную площадь старого порта и с притворной небрежностью якобы праздношатающегося зеваки направился к книжной лавке своего старинного друга Лисия.
   Перед тем как войти он приостановился, чтобы проглядеть объявления, приколотые к трухлявой створке двери, и с удовлетворением отметил, что «Moralis philosophiae libri»[40] наконец имеются в наличии. Не медля более, он вошел. Помещение состояло из двух небольших комнат, все степы которых были сплошь заставлены этажерками, доходящими до потолка. Вот место, куда он заходил с неизменным удовольствием. Какие-то покупатели изучали пергаменты, другие с жаром спорили о литературе. Над их головами в лучах яркого света мирно витала золотистая пыль.
   — Господин! Как я рад тебя видеть!
   — Лисий, ах, Лисий, друг мой! Сколько раз тебе повторять, что не надо звать меня господином? Это смешно. Я тебе больше не господин, и ты мне не раб.
   — Я знаю, знаю, господин... Да что ж поделаешь? Даже на миг не могу представить, как мне называть тебя иначе. И потом, «господь», «господин»... Разве апостолы не так обращались к Учителю?
   — Лисий, ты не апостол, а я не Учитель! Давай лучше поговорим о «Moralis philosophiae libri». Как я понял, они, наконец, появились в продаже?
   — Это верно. Сейчас сбегаю, принесу книгу — я отложил одну для тебя.
   Мигом обернувшись, Лисий вручил Клименту ларчик, содержащий несколько великолепных свитков папируса, обвязанных алой лентой.
   — Скажи, как это возможно, что тебя, христианского мыслителя, до такой степени занимают писания этого язычника?
   — Причина проста. Когда узнаешь мысли людей, живших до тебя, это всегда обогащает, а из всех философов-язычников Сенека, на мой взгляд, несомненно, ближе прочих к Истинной Вере. К тому же поговаривают, что один из наших братьев просветил его.
   — Теперь я понимаю... А еще чего-нибудь тебе не нужно?
   — Свиток папируса.
   Лисий скроил удрученную мину:
   — На беду, государственные власти вечно запаздывают с поставками. Все свитки, что остались у меня, уже заказаны.
   Раздосадованный, Климент машинально погладил свою бороду:
   — А когда ожидается новое поступление?
   — Увы, господин, тебе не хуже моего известно, что за репутация у служб монополии. Дня через два, три, а там кто их знает?
   — А если бы я предложил тебе двойную плату?
   Книготорговец так отшатнулся, будто его шершень укусил:
   — Да как ты можешь хоть на мгновение допустить, будто я способен вести себя с тобой, словно один из этих вульгарных, ничтожных торгашей? Нет, я искренен. Все заказано, ничего нельзя сделать.
   — Ладно, — пробурчал Климент, не на шутку разочарованный. — Сколько я тебе должен за Сенеку?
   — Нет, ты положительно решил меня разозлить! Однако... погоди, мне пришло на ум...
   — Что же?
   — Я узнаю вон того покупателя. Это он заказывал у меня мои последние свитки папируса. Как знать, может, он согласится уступить тебе один?
   Климент оглянулся на человека, только что зашедшего в лавку — рослого, по-видимому, молодого, несмотря на резкую определенность черт лица, седеющие волосы и окладистую бороду.
   Лисий поспешил к нему навстречу:
   — Твой заказ готов, господин. Но дело в том — заранее прошу прощения за свою бесцеремонность, — что у моего друга, здесь присутствующего, есть одна маленькая забота, вот я и подумал, не соблаговолишь ли ты прийти ему на помощь.
   — Да о чем речь? — с заметным недоверием перебил неизвестный.
   Заметив, как разом омрачилось его лицо, Климент решил вмешаться:
   — Не беспокойся. У Лисия особый талант все драматизировать. Мне просто нужен свиток папируса, а наш друг говорит, что ты скупил у него последние. Может быть, ты окажешь любезность и перепродашь мне один?
   И снова Климент подивился, как резко меняется у этого человека выражение лица — теперь на нем выразилось облегчение:
   — Ну, если дело только в этом... Весьма охотно. Выбирай. У меня свитков больше, чем нужно. В сущности, я просто опасался медлительности служб монополии, вот и решил принять меры предосторожности.
   Климент поблагодарил и, разложив на столе несколько свитков, принялся их разглядывать.
   Он знал, что признаком качества, наряду с прочими подробностями, является длина горизонтальных полосок: чем длиннее, тем лучше. Провел ладонью по поверхности листа, чтобы проверить, хорошо ли он отполирован. Всецело занятый своим выбором, он, тем не менее, поневоле, напрягая слух, вникал в разговор, завязавшийся между Лисием и покупателем.
   — Да. Я хотел бы еще приобрести книгу.
   — Разумеется! Какую же книгу тебе угодно? Роман? Поэму? Или что-нибудь о ремеслах?
   — Найдется ли у тебя книга некоего... — казалось, он не сразу смог припомнить имя, — Платона. Да, это точно. Платон.
   — Конечно. Какую же ты пожелаешь? Вот «Апология Сократа», «Федр», «Тимей», «Критий» а вон...
   — Нет, из этого мне ничего не нужно. Мне бы «Пир». Это ведь тоже Платон?
   — «Пир»? Да, конечно. К сожалению, у меня в запасе его не осталось. Придется тебе набраться терпения. И, как ты справедливо заметил по поводу папируса, все будет зависеть от регулярности поставок.
   Тут Климент не выдержал и снова вмешался:
   — У меня такое впечатление, будто сама судьба вмешалась в игру на нашей стороне. На сей раз я смогу прийти к тебе на помощь. У меня дома есть экземпляр «Пира». Я буду просто счастлив, если ты мне позволишь уступить его тебе.
   Незнакомец воззрился на Климента в колебании:
   — Я... Мне бы не хотелось лишать тебя книги, которая тебе, паче чаяния, может еще понадобиться.
   — На этот счет тебе опасаться нечего, — вмешался Лисий. — Это творение божественного Платона господин мог бы прочесть тебе наизусть от начала до конца. И его познания отнюдь этим не ограничиваются.
   — Лисий, как всегда, преувеличивает, — запротестовал Климент. — Ну, ты согласен?
   — С одним условием: если мне будет позволено подарить тебе эти свитки, что ты выбрал.
   Климент от души рассмеялся:
   — Подумать только: выходит, если я откажусь, ты лишишься «Пира». Ладно, договорились. Я живу неподалеку от Брухеона. Если угодно, мы могли бы отправиться туда прямо сейчас.
   Неизвестный кивнул, и они, более не медля, покинули книжную лавку.
   — Итак, ты любитель мудрости?
   — Мудрости, я? Нет, не сказал бы. Почему ты об этом спросил?
   — Такое предположение само собой приходит в голову, когда человек интересуется Платоном.
   — А, так он, стало быть, философ...
   Сначала Климент подумал, что собеседник шутит, но, увидев его серьезную мину, тотчас понял: здесь не тот случай. И продолжал:
   — Да, он мыслитель. Грек, так же, как я.
   — Сказать по правде, я попросил эту книгу, потому что мне советовали ее прочесть.
   — Понятно.
 
   Они вышли на площадь Зернового рынка. Это здесь устанавливались цены на пшеницу, которая будет продана в государственные житницы, откуда ее затем раздадут, но большей части даром, римскому плебсу.
   — Эта площадь обычно черна от толпы, — заметил Климент, — но сегодня народ на ипподроме: там скачки, всю Александрию трясет как в лихорадке. Сдается мне, что ты не из тех, кто без ума от развлечений этого сорта.
   — Так и есть. А с некоторых пор — есть причина — даже стал испытывать величайшее отвращение ко всему, что касается арены и происходящих там игрищ.
   Этот туманный ответ только еще сильнее озадачил Климента, и когда они, удаляясь от рынка, свернули на Кожевенную улицу, он вдруг спросил:
   — Прости за любопытство, но мне кажется, ты не из Ахеи[41]. Твой выговор...
   — Значит, это так заметно? Я с севера, откуда дует Борей. Точнее, из Фракии, — он осекся, будто смущенный этим своим признанием, и поспешно перевел разговор на другое: — А ты что же, живешь в музее?
   — Нет, но поблизости от него. У меня домик на Посудной улице.
   — Если верить Лисию, ты то ли знаменитый ученый, то ли врач.
   Климент хмыкнул:
   — Ни в коей мере. Всего лишь управляю школой, существующей на средства великодушных благотворителей. А зовут меня Тит Флавий Климент.
   — Грамматикус, как говорят римляне?
   — Я предпочитаю слово «педагог».
   Теперь они шагали в тени колоннады, оставили позади усыпальницу Александра, потом свернули к Брухеону, еврейскому кварталу, и вот перед ними, наконец, возник дом Климента.
 
   — Великолепно, — пробормотал гость, озирая множество произведений, заботливо упрятанных в кожаные чехлы и разложенных рядами на этажерках из древесины кедра. На свитках папируса, обвитых алыми лентами с тщательно выписанными названиями, торчали застежки из слоновой кости.
   — Не стоит слишком увлекаться. Этой библиотеке многого не хватает. Собрание греческой и римской литературы далеко не полно. О творениях варварских пародов и говорить нечего. И если сам я много читаю для удовольствия, то большинство этих сочинений все же — не более чем орудия, помогающие в работе. Не считая нескольких лирических поэм Пиндара, к которым я испытываю истинное пристрастие, да эпопей Гомера, которые я с неизменным восторгом перечитываю вновь и вновь с тех еще пор, как учился в Афинах, все остальное, подобно этой громадной энциклопедии Фаворинуса, надобно признать, довольно заумно. Нет, если хочешь увидеть что-то воистину необыкновенное, тебе стоит посетить большую Александрийскую библиотеку. Там хранится более семисот тысяч книг.
   — Боги! Семьсот тысяч!
   — По правде сказать, и это не много, если вспомнить, что большая часть здания со всем содержимым была разрушена во времена Цезаря и Клеопатры.
   Собеседник, пораженный, замотал головой, а Климент между тем достал с полки кожаный футляр, на котором значилось имя Платона:
   — Возьми. Вот он, «Пир».
   — Благодарю.
   — Можешь держать его у себя, сколько захочешь. Платон — это музыка, нужно время, чтобы вслушаться в него. — Климент выдержал паузу, потом спросил: — Ну, а теперь не думаешь ли ты, что пора назвать мне свое имя?
   После краткого, едва заметного колебания гость выговорил:
   — Калликст.
   — Калликст, — задумчиво повторил Климент.

Глава XXXIV

   Открыв глаза, Климент сквозь щели в ставнях увидел, что мигающий свет Фаросского маяка сменился ровным белым сиянием.
   Уже рассвело.
   Рядом жена, свернувшись клубочком, легонько вздохнула и прижалась к нему. Климент улыбнулся. У Марии множество достоинств, но жаворонком ее не назовешь. По правде сказать, это естественно, если женщине, едва достигшей двадцати двух лет, спится куда слаще, чем ему, недавно разменявшему пятый десяток.
   Он приподнялся, опершись на локоть, и с бесконечной нежностью посмотрел на нее. Ее нагое тело, чуть прикрытое тонкой простыней, мирно дышало в полумраке опочивальни.
   Летом Климент предоставил бы ей выспаться досыта, но зимой дни короче, а у них обоих столько дел! Он разбудил ее нежным поцелуем в глаза, встал и принялся одеваться. Закрепив ремешки сандалий и надев набедренную повязку, он просунул голову в вырез длинного белого далматика, завязал пояс, привычным движением пригладил свои короткие волосы.
   Потом распахнул окно. Воздух этого зимнего утра показался ему упоительно свежим. Его взгляд поверх скопления белых стен и террас устремился вдаль, где на горизонте сквозь завесу тумана и пыли только что проглянуло солнце. Тут и жена присоединилась к нему. Она тоже надела белую льняную тунику и скрутила волосы узлом на затылке, заколов их длинной шпилькой.
   Созерцая свою супругу, Климент подумал, какое ему выпало счастье — делить свою жизнь с такой женщиной. Он высоко ценил то, что Мария родилась и росла при свете веры Христовой. И в самом деле, с младенческих лет воспитанная в убеждении, что украшать себя надлежит не снаружи, а изнутри, она не стала прокалывать себе уши и с брезгливостью отвергла все эти ожерелья, кольца и побрякушки, которые кажутся столь необходимыми любой мало-мальски состоятельной язычнице. Да и ее одежды своей незапятнанной белизной совершенно не походили на пурпурные наряды, изысканную пышность китайских шелков, что были в таком почете у жительниц Александрии.
   Но, разумеется, больше всего Климента радовало, что она не убивает свое время, проводя целые часы напролет за накручиванием локонов и укладкой, а то еще, чего доброго, и разведением красок или прилаживанием париков, которые — он часто посмеивался над этим — мешают женщинам спать по ночам, ведь страшно же во время сна помять эти замысловатые сооружения, на возведение которых потрачен весь день.
   Стоя рядом, муж и жена воздели руки к небесам, прося благословения Господня.
   Закончив молитву, Мария спросила:
   — По-моему, тебя со вчерашнего дня что-то заботит?
   Климент обернулся к ней, удивленный и вместе с тем тронутый, что супруга так прекрасно научилась читать в его душе.
   — Действительно, у меня из головы не выходит один человек.
   — Кто-нибудь из твоих учеников?
   — Нет, речь не о них. Я встретил его позавчера у Лисия. Некто Калликст.
   — Тот мужчина, которого ты привел к нам?
   — Он самый. Скажи, какое впечатление он на тебя произвел.
   Молодая женщина заколебалась:
   — Ну, я же едва успела его рассмотреть. Говоря попросту, я нашла, что он красив. Красивый, но странный. Когда встречаешься с ним глазами, возникает неприятное ощущение, будто его взгляд пронизывает тебя насквозь. К тому же, если память мне не изменяет, он и ушел как-то беспокойно, будто спасался бегством из нашего дома. А ты сам, что о нем знаешь?
   — Да почти что ничего. Лисий мне шепнул, что этот Калликст в нашем городе появился недавно. Он здесь, надо полагать, месяца два или три. Что живет один в маленьком доме неподалеку от озера, в работе, видимо, не нуждается.
   — И это все? Но откуда же тогда твое беспокойство? Почему этот субъект вдруг так тебя заинтересовал?
   — Когда мы с ним разговаривали, он, похоже, догадался, что я христианин. И впечатление такое, будто это его раздражает.
   Мария испуганно уставилась па мужа:
   — Думаешь, он может оказаться доносчиком?
   Климент почувствовал, какая тревога пронзила его юную супругу. И тотчас постарался ее успокоить:
   — Нет, я совершенно ничего такого не предполагал. Тебе не о чем волноваться, — он потрепал Марию по щеке и деловито заключил: — А теперь мне надо поспешить. Работа не ждет.
 
   Удобно расположившись в мирной тиши библиотеки, Климент отточил свою тростниковую палочку, служившую ему пером, и принялся редактировать очередное толкование священного текста, которое готовил для своих учеников.
   Затруднение представлял эпизод с богатым юношей, рассказанный евангелистом Марком. Эта сцена завершается словами: «Истинно говорю вам: удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царствие Божие».
   Такое утверждение вызовет особенный протест в Александрии, где зажиточных людей больше, чем в других местах. Не откажутся ли они внять благой вести Христовой под предлогом, что к ним она отношения не имеет?
   После продолжительного раздумья Климент приступил к доказательству мысли, которая, по сто мнению, эту проблему разрешала.
   Согласно своей педантичной, основательной манере, он сперва набросал план, по которому рассчитывал затем развить эту тему. Слова Иисуса относятся в первую очередь к области духа. Богатый юноша, вероятно, имел много добра, но, несомненно, само богатство возымело над ним власть. Человек зажиточный кончает тем, что чувствует себя бедняком, столкнувшись с кем-либо, кто благополучнее его. А значит, достойно осуждения не богатство само по себе, но любовь к деньгам. Страсти, неизбежно связанные с нею, жадность, зависть, себялюбие, овладевающие душой богатого, — вот что, в конечном счете, мешает ему обрести спасение. Но если обладатель богатства воспринимает свое добро как дар, доверенный ему свыше не столько ради его собственного ублажения, сколько для блага его братьев, если он не становится рабом своей собственности, а разумно распоряжается ею, его дух может пребывать в гармонии.