Калликст кивнул утвердительно, затем произнес:
   — Однако, Марсия, есть одна вещь, которая мне непонятна. Я слышал, будто во время последнего пира, который давал император, ты заявила Коммоду: «Прикажи, Цезарь, чтобы и моих противниц тоже вооружили по-настоящему, ведь если тебя убьют, мне больше незачем жить».
   — Так и было. Но эти слова не имели того значения, которое ты вправе придать им. Я же на самом деле очень долго верила, что смогу обратить Коммода в христианство, что, может быть, еще настанет день, когда он исправится...
   — И?..
   Она уперлась подбородком в сложенные руки:
   — До сей поры он ни единого шага ко Христу не сделал, этот человек признает только пути Изиды или Митры. Мои братья-епископы непрестанно твердили, да и теперь все еще твердят, что нельзя отчаиваться, надо «уповать на милость Господню». А я уже не знаю... Ничего не знаю... Если бы Коммод умер на арене, цель всей моей жизни мгновенно была бы уничтожена. Вот почему я тоже хотела умереть.
   Сейчас эта женщина, которую он привык видеть такой сильной, впервые предстала перед ним в растерянности, в ней было что-то от сломленного горем ребенка. От этого она показалась ему еще милее и ближе.
   — А что, если тебе... отступиться? Бросить все это?
   Она печально усмехнулась:
   — Разве ты забыл? Ты мне уже подсказывал этот выход тогда, помнишь, в тюрьме Кастра Перегрина... Нет, Калликст. Я влипла, как муха в паучью сеть.
   — Сейчас мы уже не в Риме, а в Антиохии! Евфрат отсюда в двух шагах, а за ним Парфянское царство, самое неприступное убежище. Через пять дней мы сможем добраться туда!
   — И что мне там делать? Без гроша, без крова... Лишенной какой бы то ни было цели?
   — У меня есть кое-какие средства. Конечно, сокровищами Цезаря не располагаю, но легко мог бы приумножить то, что имею. Я...
   Она прикрыла ему рот ладонью. В ее взгляде была бесконечная нежность.
   — Нет, Калликст. Мы и часа не смогли бы прожить в покое. А я не могу смириться, признать поражение...
   Он схватил ее за плечи, сильно сжал и выговорил почти с отчаянием:
   — Я тебя люблю, Марсия...

Глава XLI

   Александрия, сентябрь 190 года.
 
   «Как Отец знает Меня, так и Я знаю Отца; и жизнь Мою полагаю за овец. Есть у Меня и другие овцы, которые не сего двора, и тех надлежит Мне привести: и они услышат голос Мой, и будет одно стадо и один Пастырь».
 
   Книга, подаренная Климентом, все еще лежит на столе открытая. А ее слова, те слова, что он знает чуть ли не наизусть, оживают в его памяти. Вот уже больше недели, как они заполонили его душу, почти готовую сдаться.
 
   «Помните слово, которое Я сказал вам: раб не больше господина своего. Если Меня гнали, будут гнать и вас».
 
   Ему и сегодня вечером снова не уснуть. Сон бежит от него. А ночь между тем ласкова, исполнена покоя.
   Калликст вскочил с ложа. Простыни были влажны. Все тело в поту. Надо выйти на свежий воздух. Ему душно, он задохнется в этих стенах. Вот уже больше недели, как он стал путать закат и восход.
   За порогом дома ночь, она глядится в зеркало озера. Фелука плывет к берегу, вот встала на якорь возле понтонного моста. Люди сошли с нее, тащут сети.
 
   «Проходя же близ моря Галилейского, Он увидел двух братьев: Симона, называемого Петром, и Андрея, брата его, закидывающих сети в морс, ибо они были рыболовы, и говорит им: идите за Мною, и Я сделаю вас ловцами человеков.
   И они тотчас, оставив сети, последовали за Ним».
 
   Калликст побрел на понтонный мост. Он чувствовал любопытные взгляды, устремленные на него. Немного ссутулился, ускорил шаг.
   Очертания дома у него за спиной постепенно расплывались. Вскоре он совсем скроется из глаз, утонет в ночном пейзаже. Только забытая лампа будет подавать знак, мерцая во мраке.
   Всадники... Их силуэты мелькают среди дюн. Сирийцы? Римляне? Или северяне, фракийцы, бегущие неведомо от чего, бешеным галопом несущиеся к прекрасным берегам Босфора.
   Он продолжает шагать вперед. Под ногами грязь, подошвы сандалий, словно губка, издают чавкающий звук, и он странно отдается в тишине.
 
   «Не думайте, что Я пришел принести мир на землю; не мир пришел Я принести, но меч».
 
   Он остановился. Где-то взвыла гиена. Казалось, задувает ветер пустыни. Ему почудилось, будто там, вдали, маячит, проступая из сумрака ночи, тень женщины. Конечно, мираж, а может, Изида, изгнанная из Бехбета-эль-Хаггара, в безумной надежде мечется по Нильской дельте, с любовью собирая разбросанные куски мужнина трупа.
 
   «Се, Отрок Мой, Которого Я избрал, Возлюбленный Мой, Которому благоволит душа Моя. Положу дух Мой на Него, и возвестит народам суд».
 
   Чей-то голос... Нет, быть не может. Она мертва. Флавии, нежной сестренки, больше нет. Ее глаза, так любившие свет, всего лишь круглые черные дыры, раскрытые в ничто.
 
   «Иди за Мною, и предоставь мертвым погребать своих мертвецов».
 
   Он сел на землю, прямо в грязь. Из дальней дали все еще поблескивали зеркальным светом озерные воды. Если бы она сейчас была здесь... Если бы можно было положить голову ей на живот, как в тот вечер в Антиохии, когда песок в часах неведомым волшебством остановил свой бег.
   Теперь Рим далеко, на краю света. Он баюкает его любовь в императорской порфире.
 
   «Я сделаю вас ловцами человеков».
   Калликст скорчился, прижал колени к груди.
   Он впился взглядом в краешек солнца, которое, выползая из-за горизонта, зажигало его своим огнем.
   Какой-то благостный покой разлился повсюду, заполняя окрестность. Пустынный ветер стих. Скоро настанет день. И все будто замерло, ожидая его.
 
   По знаку Деметрия, епископа Александрийского, маленькая группа, состоящая из Климента, его жены Марии, Леонида, Лисия и других, выстроилась цепочкой на пустынном берегу Мареотийского озера.
   — Приблизься, — приказал епископ.
   Точным движением он сдернул с Калликста тунику, она соскользнула наземь, и оба вступили в озерные воды, погрузившись в них по пояс.
   Было осеннее утро, одно из тех, что вмещают в себя всю прелесть Александрии. Небо сверкало необычайно яркой синевой, солнце уже успело подняться довольно высоко. Изумрудная поверхность озера слегка трепетала, и было не понять, то ли ее волнует теплый бриз, прилетающий с открытого моря, то ли маленькие суденышки, без конца бороздящие влажную гладь.
   — Веруешь ли во всемогущего Бога-Отца?
   — Верую.
   Зачерпнув ладонью немного воды, епископ выплеснул ее Калликсту на темя.
   — Веруешь ли в Иисуса Христа, сына Божьего, рожденного Девой Марией, распятого при Понтии Пилате, умершего, погребенного и воскресшего, который, взойдя па небо, воссел одесную Отца, откуда он придет судить живых и мертвых?
   — Верую.
   Деметрий в третий раз зачерпнул воду ладонями. Потом взял освященного масла и пальцем нанес его па лоб фракийца:
   — Помазываю тебя священным елеем во имя Иисуса Христа. Отныне ты больше не дитя человеческое, но дитя Господне.
   Стоя чуть в стороне, Климент растроганно следил за церемонией, не упуская ни единой подробности. Наплыв воспоминаний овладел его душой.
 
   С тех пор уже миновало несколько месяцев... Перед его изумленными глазами снова предстал фракиец, возвратившийся в Антиохию. То мгновение запомнилось ему в точности. Предвечерний час, он в только что ушел из библиотеки и теперь спокойно обсуждал что-то с Марией. Встретились горячо: гость и хозяин в бессознательном порыве бросились друг другу на шею.
   — У меня такое чувство, будто я грежу. Это правда ты? Ты здесь? Быть не может!
   — И, однако же, это он, — заметила Мария. — И вот что заставит тебя изумиться еще сильнее: Калликст принес письма для нашего епископа от антиохийской общины.
   Климент окинул своего друга быстрым озадаченным взглядом. Это было и впрямь ни на что не похоже — чтобы язычнику поручили передать послания христиан.
   — Значит, там произошло что-то крайне серьезное?
   — Нет. С чего ты так всполошился?
   — Да ведь это же странно, страннее некуда, чтобы христиане Антиохии, да, впрочем, и любые другие мои единоверцы, поручили почитателю Орфея миссию подобного рода. К тому же надобно добавить, что мне представляется столь же удивительным, как сам-то почитатель Орфея согласился на это.
   — Почитателя Орфея, о котором ты толкуешь, больше нет.
   Собеседник, похоже, не понял, и фракийцу пришлось пояснить:
   — Я решил принять христианство.
   Климент и его жена переглянулись, недоверие на их лицах постепенно сменялось огромной радостью.
   — И ты уверен в своем решении? — спросил грек, впрочем, уже заранее твердо зная ответ. — Мой долг предостеречь тебя. Путь, на который ты отныне вступаешь, праведен и прям, но также и полон трудностей. К тому же твое обращение предполагает, что тебе придется порвать с кругом, к которому ты, видимо, принадлежал: римские всадники отвернуться от тебя, и тогда...
   Калликст широко ухмыльнулся:
   — Стало быть, ты все это время принимал меня за всадника?
   — Ну да, всадника или, во всяком случае, патриция высокого ранга.
   Фракиец выдержал паузу. После этих мгновений безмолвия неожиданное сообщение, которое он приготовился сделать, прозвучало еще поразительнее:
   — Нет, Климент. Тот, кого ты видишь перед собой, всего-навсего беглый раб, вор, а может быть, и убийца.
   Климент и Мария безотчетно напряглись, замерли. Потом наставник из Александрийской школы мягко произнес:
   — В таком случае нам нужно побеседовать наедине. Пойдем.
   Они отправились в его рабочий кабинет и там долго говорили.
   Калликст тогда рассказал ему все свою историю, стараясь не упускать подробностей. Что заставило его примкнуть к христианам? — спрашивал себя Климент. Было ли это следствием медленного созревания или истина открылась ему с жестокой внезапностью? Климент не взялся бы определенно утверждать ни того, ни другого. Тем не менее, очевидность налицо: на человека снизошла благодать. И дело тут не в нескольких прочитанных книгах — их влияния не хватило бы на то, чтобы поставить под сомнение его изначальные верования. Тут что-то другое. Но когда Климент попытался выяснить это, на лицо его друга внезапно набежала тень:
   — Не проси меня это объяснить. Так произошло, и довольно. Да и твоя книга немало поспособствовала моему просвещению.
   — Но было же что-то, какое-то решающее событие?
   Решающее событие... Несомненно, огромную роль сыграла та ночь в Антиохии, когда он бодрствовал у ложа маленькой Иеракины.
 
   Ближайшие месяцы Калликсту надлежало провести подле Климента и его супруги. В это время он с совершенно неслыханной усидчивостью впрягся в изучение священных текстов. Климент не мог припомнить, чтобы когда-либо у него был столь исполненный рвения и усердия ученик.
   Он принялся глотать одного за другим таких разных авторов, как Гомер, Эврипид и Филон, причем с такой страстью, словно то были любовные стихи Катулла.
   Клименту надолго запомнятся эти бессонные ночи, напролет проводимые в беседах и спорах, которые утихали только на ранней заре, когда оба собеседника уже чувствовали себя вконец изнуренными, хотя их глаза все еще горели воодушевлением.
   А еще был тот июньский вечер... Они вышли из дома на озерный берег. Не успели сделать и нескольких шагов, как Калликст повернулся к своему спутнику. В руке у него был кошель.
   — Возьми это, Климент. Здесь все, что осталось от состояния, похищенного у Карпофора. Твоей школе эти деньги нужнее, чем мне.
   Климент не проронил ни слова. Только головой покачал. Этого оказалось достаточно. Фракиец без колебаний направился к понтонному мосту и швырнул кошель в озеро.
   — Ты прав, Климент. Это золото слишком запятнано злом, от него веет ужасом.
 
   И вот ныне эти долгие месяцы катехизации завершились здесь, в Александрии, на песчаном берегу.
   Климент смотрел, как Калликст вместе с Деметрием медленно поднимается по сбегающему к воде откосу, и ему вспомнились сложа апостола Павла:
   «Раб, призванный Господом, есть свободный сын Господа».

КНИГА ТРЕТЬЯ

Глава XLII

   Рим ликовал. Толпа тысяч в триста, а то и больше, теснилась вдоль улиц, по которым должен был проследовать императорский кортеж. Пальмовых ветвей и веселящейся публики было столько, будто то и другое извергалось без счета из рога изобилия. Кроме квиритов, сюда стеклись поселяне — несколько тысяч латинян, ос-ков и этрусков, которые скопились в ожидании на Аппиевой дороге.
   У Капенских ворот кипело веселье, как и на подходах к Большому цирку, на песке которого еще не высохла кровь вчерашних жертв. Когорты преторианцев братались с теми, кого преследовали всего несколько часов тому назад. С теми самыми, кто забрасывал их градом камней и кусками черепицы.
   Солнце, плывя в зените, дотягивалось своими лучами до самых потаенных уголков узких переулочков.
   Одним волнением, одним торжеством полнились сердца тех, кто носит хитоны и хламиды, широкополые петасы и колпаки. Все пришли сюда, чтобы приветствовать падение Клеандра, ненавистного временщика. И все готовились почтить того, кто избавил их от этой напасти. Клеандр, чья алчность не знала пределов, раз за разом скупал все зерно, прибывающее из Египта, несусветно вздувая цены. Естественно, что в создавшемся положении винили префекта анноны, и никто не сомневался, что император не преминет покарать Карпофора, без того уже сильно скомпрометированного крахом своего банка, повлекшим за собою разорение тысяч граждан. Однако когда дело уже пошло к голоду, сириец, старый лис, принялся распускать слухи повсюду — в театрах, на цирковых трибунах, в термополиях среди пьянчуг, во всех уголках столицы, — что житницы Клеандра просто ломятся от зерна. Последствия подобных сообщений не замедлили проявиться: недовольство росло, пока не вспыхнул настоящий мятеж.
   Дело было в Большом цирке. Сразу после окончания седьмого заезда на беговую дорожку выскочила девочка, одетая в лохмотья, а за ней еще пять-шесть таких же оборванных ребятишек. Они кричали, что хотят хлеба, и умоляли Клеандра утолить их голод. Судьбе же было угодно, чтобы в тот день бегами не руководила какая-либо важная персона, которая, вероятно, сумела бы управиться с ситуацией. Так что вскоре к мольбам детей присоединились вопли сотни, тысячи, десятка тысяч голосов. Движение быстро получило размах, когда самые взбудораженные ринулись на беговую дорожку. Затем изрядная толпа, повалившая из цирка, беспорядочными потоками выплеснулась на Аппиеву дорогу. А как раз неподалеку, в шести милях от городской стены, в Квинтилиевой вилле была резиденция императора: он обосновался там после своего возвращения из восточных провинций.
   По существу гнев толпы был направлен не на Коммода, ей требовался Клеандр, «управитель императорского кинжала».
   Едва успели мятежники ворваться в парк, окружающий поместье, как навстречу им ринулись всадники караула с мечами в руках и стали крошить всех без разбора, не щадя ни женщин, ни детей. Тогда те из нападавших, кому посчастливилось оказаться в задних рядах, сломя голову бросились наутек и так бежали до Кайенских ворот. Там их преследователи натолкнулись уже на сопротивление целого города. Жители, забравшись на кровли домов, принялись осыпать преторианцев камнями, приведя их в замешательство, а римские когорты — случай беспрецедентный — перешли на сторону народа.
   Вечер спустился на город, где уже бушевали уличные бои, заставляющие опасаться, как бы не вспыхнула новая гражданская война. В этот момент более чем неожиданным образом появился Карпофор в сопровождении Фуска Селиана Пуденса, префекта города. Скакавшие впереди них двадцать пять конников затрубили в трубы, чем добились тишины, необходимой вновь прибывшим, чтобы быть услышанными. После чего они твердым голосом объявили, что Клеандр, которого Коммод признал единственным виновником беспорядков, уже предан казни, а зерно из его житниц с завтрашнего дня будет раздаваться народу, этим займется сам император.
   Новость была встречена оглушительными рукоплесканиями.
   Те, кто всего мгновение назад бешено рвались перебить друг друга, радостно хлопали недавних противников по плечу. Группы ликующих бегали по улицам, распевая песни и размахивая цветочными гирляндами. На площадях устраивались впечатляющие фейерверки. При взгляде с высоты любого из семи холмов казалось, будто весь Рим охвачен пламенем.
   И вот после ночи, проведенной в праздничных увеселениях в компании богатых сенаторов, которые после столь опасных осложнений старались перещеголять друг друга в щедрости, народ ожидал прибытия своего императора. Пошел уже третий час, когда между Целиевым холмом и Авентином раздались звуки флейт и барабанов. Вначале почти неразличимые, они мало-помалу нарастали, и вот показалось подразделение преторианцев, несущих над собой, словно знамя, насаженную на пику голову Клеандра. Толпа зааплодировала, взревела во всю мочь, приветствуя это мрачное шествие — символ своей победы.
   Едва прошел этот кортеж, как послышался мерный шаг марширующих ликторов с увитыми лавровыми ветвями топорами и фасциями. Их было двадцать четыре, они окружали повозку, запряженную восьмеркой белых жеребцов, в которой восседал Коммод.
   По такому случаю он нарядился в сенаторскую тогу, набросив поверх нее длинный алый плащ. Его лицо было так бледно, черты настолько безжизненны, что можно было подумать, что эта голова изваяна из белого мрамора.
   Некоторые прохожие преклоняли колени, когда он проезжал, другие выкрикивали благодарственные хвалы богам и сыну их Коммоду. Последний словно бы и не слышал ничего. Он двигался вперед с застывшим взглядом, как во сне. При виде этой окаменевшей, почти не человеческой фигуры в толпе на краткий миг возникло какое-то беспокойство, но все тревоги тотчас рассеялись, когда вперед рядами выступили рабы и принялись без устали отмерять пшеницу для раздачи — предмет стольких надежд...
 
   Пир тянулся уже очень долго. Танцовщицы вихрем кружились среди расставленных покоем столов. В углу триклиния музыканты нежно ласкали струны своих лир, в то время как флейтисты, нагие согласно греческой традиции, напрягали всю силу легких, дуя в свои инструменты. Однако Коммод не повеселел, не смягчился.
   Издерганный, все еще бледный, он уже в третий раз вскочил, направился к террасе, бросая тревожные взоры в глубь сада. Ибо, как велит обычай, в честь дня ликования перед народом открылись двери императорского дворца. Толпа кишела всюду: люди рассыпались среди клумб, разлеглись на бесчисленных скамьях, установленных для этой цели, слиплись в громадные комья вокруг столов, гнущихся под тяжестью съестных припасов. Рабы властителя без устали сновали взад-вперед, раздавая сыры и вина, пироги с изюмом и ломти жареного мяса. Все другие парки, которыми император владел в пределах столицы, то есть сады Агриппы и божественного Юлия (как теперь нередко именовали Юлия Цезаря), были в этот вечер так же наводнены народом.
   — На. Выпей за их здоровье.
   Марсия, которая вышла сюда за ним, скромно протянула Коммоду кубок. И тотчас, словно по волшебству, навыки поведения, подобающего властителю, вступили в свои права. Коммод взял этот тяжелый золотой предмет, поднял и с улыбкой пробормотал в адрес толпы какую-то столь же банальную, сколь льстивую фразу. Потом, понизив голос так, чтобы слышала одна Марсия, прибавил:
   — Это он, хаос... Первозданный хаос... Смотри! Вон тени мертвецов мечутся среди адского пламени...
   Марсия с тревогой всмотрелась в его черты. Угол императорского рта подергивался от тика, на лице проступило выражение одержимости, голос звучал глухо, как из ямы, хотя, кажется, никогда прежде у него не было подобного голоса:
   — Взгляни туда... Это мой отец. Узнаю его бороду. А с ним рядом моя сестра Луцилла. Видишь, как она на меня посмотрела? А вон тот, это Перенний. А того я убил на арене. О благодатная Изида, а вот и Демострата с детьми!
   Охваченная ужасом, Марсия не смела прервать своего любовника, а тот все тыкал пальцем в пустоту, где ему виделись те, ни для кого больше не зримые...
   Что с ним? С ума сошел? А может, Господь посылает ему видение, уповая, что он раскается в своих злодеяниях?
   Внезапно император с хриплым воплем отшвырнул свой кубок и ринулся в пиршественную залу. К великому счастью, сенаторы и судьи были слишком заняты своим празднеством по поводу падения Клеандра, а женщины слишком увлеклись представлением шутов и мимов: никто не заметил его безумного вида. Он рухнул на почетное ложе, и Марсия, по-прежнему в молчании, заняла место с ним рядом.
   — Налей мне выпить, — выдохнул он.
   Она повиновалась, и он осушил кубок одним глотком. По-видимому, он овладел собой, только губы все еще дрожали, с этим он ничего не мог поделать. Его пальцы судорожно стискивали расписной золотой кубок. Вдруг он спросил свою подругу:
   — Если бы и ты умерла... Оказалась бы на месте Демостраты... Ты бы тоже приходила сюда, чтобы неотступно меня преследовать?
   Марсия содрогнулась. Она хорошо знала Демострату, это была одна из ее подруг. Коммод долго был ее любовником. Но, в конце концов, император уступил ее Клеандру. Демострата легко утешилась, став наложницей императорского любимца-временщика, ведь, по сути, она возвысилась до положения второй дамы Империи. У нее хватило благоразумия не оспаривать первенство Марсии, она даже отправила своих детей на воспитание в императорский дворец.
   — Я очень надеюсь, Цезарь, что ты никогда не дашь мне повода преследовать тебя.
   Она пыталась защитить подругу, но тщетно. Согласно римским обычаям, человек в своем падении увлекал за собою весь свой клан. Его детей ждала смерть, дабы впоследствии они не искали возмездия. Та же участь по той же причине ждала его друзей и клиентов.
   Вскоре после казни Клеандра Демострату удавили, а головы ее детей размозжили об стену. Марсии никогда не забыть этого жуткого зрелища: обнаженное, изувеченное женское тело, выставленное для всеобщего обозрения на ступенях Гемонии[58]. И все члены ее клана лежали здесь же, рядом, тоже умерщвленные. Как далеко в прошлое ушла былая терпимость Марка Аврелия, простившего семейство и друзей того самого Авидия Кассия, который пытался его низложить и захватить власть в Риме.
   — Иди сюда, Карпофор, приблизься!
   Голос Коммода, внезапно прозвучав над ухом, отвлек Амазонку от ее размышлений, и она бросила ледяной взгляд на префекта, который поспешал к ним, переваливаясь на своих коротеньких ножках. Его голый череп при свете факелов лоснился еще больше обычного. С того дня, когда она вырвала у него Калликста, отношения между ними стали натянутыми. А то, что он стал косвенной причиной гибели Демостраты, усилило антипатию, которую она питала к нему.
   — Ты и впрямь верен мне, префект? — спросил император потухшим голосом, не поднимая глаз.
   Пораженные его тоном, Карпофор и Марсия с изумлением уставились на него. Такая манера держаться, этот тихий, смиренный голос были столь не свойственны Цезарю, что им на мгновение почудилось, будто вернулись времена правления его отца, когда катастрофы следовали одна за другой, — так мог бы говорить удрученный Марк Аврелий.
   — Возможно ли, что ты во мне сомневаешься? — запротестовал префект анионы. — Разве не я разоблачил перед тобой бесчестные козни этого предателя Клеандра? Его интриги, которые могли стать роковыми для твоей династии?
   — Прискорбно, — продолжал Коммод все тем же странным топом, — что ты не ограничился разоблачением его деяний перед твоим Цезарем, а раззвонил об этом на весь свет.
   Протестов собеседника он не слушал. Покусывая свой большой палец, он, казалось, забылся, весь во власти напряженных раздумий. Марсия, хорошо его зная, сообразила, что он ломает голову, кого бы назначить на место Клеандра. Задача оказывалась тем труднее, что вследствие чисток, проводящихся одна за другой, количество стоящих людей среди дворцовых вольноотпущенников чрезвычайно сократилось. А довериться выбору сената Коммод опасался...
   — Я больше не потерплю, чтобы народ Рима страдал от таких перебоев в снабжении съестными припасами! — внезапно бросил он, вскидывая голову.
   — Сделаю все, что в моих силах, — отвечал Карпофор с поклоном.
   — Нет уж, сириец, изволь сделать больше! Тебе поручается избегать волнений вроде вчерашних. Если произойдет еще что-нибудь такое, ты на этом лишишься головы.
   Карпофор побледнел, вспотел — на лице выступили крупные капли. Он понял, что Коммод не шутит. И слишком хорошо знал, сколько случайностей таит в себе навигация, чтобы чувствовать уверенность в завтрашнем дне. Следовало действовать дипломатично.
   — Позволю себе заметить, Цезарь, — начал он, — что я не могу нести ответственность за почву в долине Нила.
   — Это что еще значит? — император нахмурил брови.
   — Теперь Марсия опять узнавала его нетерпеливый нрав, так хорошо ей знакомый. И спрашивала себя, не закончится ли этот праздник какой-нибудь ужасной вспышкой.
   — Я имею в виду, что объем зерна, которое привозит Ситопомпойа, зависит от египетского урожая, а он в свой черед зависит от непредвиденных капризов реки.
   — Понятно... — в раздумье пробормотал император. — Коли так, я поручаю тебе всю зерновую торговлю запада.
   Под этим подразумевалось, что сирийца назначат надзирающим за всем ввозом зерна с Сицилии и из Африки.