Он влюбился в неё с первого взгляда — безнадёжно и навсегда, мимоходом подумав, что все его прежние увлечения, как мужским полом, так и женским, были, оказывается, ненастоящими. Наносными были, сиюминутными. Данью кому-то или чему-то: моде, собственной сексуальности, привычке; были только жалкой маскировкой под чувство, но отнюдь не чувством.
   Он бережно взял её руку и поднёс тонкое, покрытое мягким пушком запястье к губам. Поднял глаза: "Мадам, Вы позволите?…" Женщина приоткрыла губы, ободряюще кивнула. Нет, наклонила голову — едва-едва, величественно и благосклонно. Он, обмирая от счастья, повернул руку и поцеловал ладонь.
   Тёплая, мягкая, влекущая.
   Секунды, только что шуршавшие падающими зёрнышками, забарабанили крупным грозовым ливнем, градом, загрохотали картечью; ударились в галоп — с взбесившимся вдруг сердцем наперегонки. Он рванул рубашку и опустил ладонь женщины себе на грудь. Прижал. В ушах ревело. В груди пылало и металось, заходилось дикой асинхронной пляской сердце. "Мадам, — взмолился он, — прошу Вас, помогите мне! Я умираю от любви к Вам!" У женщины раздулись ноздри, рот приоткрылся ещё шире, обнажая сияющие зубы.
   И он наконец увидел её глаза.
   Нечеловеческие.
   Не-глаза.
   Он вцепился в её руку, пытаясь оторвать, отбросить от себя, но опоздал. Рук и , точёной женской руки уже не было. Уродливая конечность, словно целиком состоящая из трёх шишковатых, крючковатых бледно-жёлтых когтей, растущая прямо из вздувшейся гнойным нарывом половицы, быстро погружалась в его тело. Ноги его оторвались от пола, и он повис в воздухе, жалко корчась.
   — Я выгляжу, как жук на булавке? — обливаясь слезами, спросил он у когтей.
   — Да, — согласилась конечность, и он услышал это "да".
   Он был благодарен ей за правду. Он закрыл глаза и растворился в звуках.
   Звуки… о, они множились, катились лавиной, селем. К бегущим секундам добавлялись хлопки выстрелов, чей-то непрекращающийся вой, треск лопнувшей черепицы, хруст ломаемых костей… И гудящий, потрескивающий полуденным хором кузнечиков звон, звон, звон электрических высоковольтных проводов под ветром.
   А когда провода лопнули, и стало пронзительно тихо, — в тишине зажурчал ручеёк.
   И в самом глубоком, спокойном и порядком заиленном бочажке ручейка вылупился из икринки прежде срока крошечный лупоглазый малёк.
   Ершишка.
Дневник Антона Басарыги. 11 мая, воскресенье.
    02 часа 10 мин.
   Небывалое дело. Пишу среди ночи. Для чего отнимаю я законное время у сна, объяснится в ходе повествования, ниже. А сперва мне хочется немного позлословить, и не оттаскивайте меня, пожалуйста, за бока и не затыкайте мне рот и не хватайте за руки — всё равно я это сделаю. Сделаю! Мне сейчас разрядка нужна. Так что, смирись с неизбежностью, читатель. Только не серчай. Согласись, на этих страницах я хозяин, и моя воля — невозбранна.
   Ух, как руки чешутся! А язык так прямо раздваивается по гадючьи и — ш-ш-ш! ш-ш-ш — выстреливает сквозь зубы, и яд с него не капает даже — льётся, низвергается! Ну, я оторвусь! Трепещите, жертвы!
   Итак, приступаю незамедлительно.
   Поражает меня, раздражает меня и ставит в тупик манера некоторых сограждан отрицать вещи очевидные, но их понятию по каким-либо причинам недоступные. Я могу ещё простить такую твердолобость людям необразованным либо ограниченным. Пусть себе. У них комплексы, то да сё… Но тем-то, у кого голова на месте! Нет, не прощу и покусаю. Так, один мой нонешний сослуживец, отменный инженер, нипочем не соглашается с тем, что хазары были евреями. Или частично евреями. Ссылается на Пушкина Александра, понимаете, Сергеича, который хазар заклеймил неразумными. Дескать, несовместима неразумность кочевников, "буйными набегами" на жизнь зарабатывавших, с многотысячелетней мудростью сынов Израилевых и Иудиных. На мои заверения, что я знаю семитские корни Хазарского каганата наверное, сослуживец морщится так, что становится совершенно ясно: чужие знания для него никоим образом не аргумент. Обратиться же за консультацией к директору завода, еврею по рождению, историку по хобби, он не находит ни разумным, ни необходимым. По-моему, он просто дрейфит: а) оказаться в дураках, что скверно скажется на уважении со стороны товарищей; б) угодить в черносотенцы, что скверно скажется на продвижении карьеры.
   Другой экземпляр, лишь отдаленно похожий на хомо (о прилагательном «сапиенс» применительно к нему никакой речи идти не может), с полной твёрдостью и даже страстью убеждал меня и прочих остальных в старшие (повторяю, не в младшие, даже не в средние — в старшие!) школьные годы, будто птица кукушка на зиму превращается в ястреба. Аргументы? Его троглодитское честное слово. Ах, нам этого недостаточно? Вот уроды, ёкарный бабай! Что ж, он — не то что некоторые скользкие отличники. Шушукаться за спинами не будет, как есть, так и рубанёт. Душу за правду-матку прозакладывает. Пожалте, невежды! У обеих птиц грудка полосатая, и есть ли видевшие живую кукушку зимой? М?… Может, ещё какие дополнительные комментарии нужны? Ага, сразу заткнулись! Чё криво лыбитесь, умники? Кто-то не согласен? — ну, айда в кулачки биться!
   Кулаки у горе-орнитолога были о-го-го! — вполне троглодитские и гигантопитекские, и все с ним покорно соглашались. Как скажешь. В ястреба, так в ястреба. Хоть в птицу Магай.
   (Написал и опомнился. Обещал ведь убогих не трогать, а сам… Ну, ладно, Бог со мной. Ярчайшие юношеские воспоминания — не удержался. Тоже своеобразные комплексы.)
   Или взять, к примеру, Деда. Тестя моего, то есть. Утверждает, мол, ночами не храпит. "Да не храплю я! — восклицает он с обидой и правотой непреодолимой. — С чего вы взяли?" Наветы-де. Оговоры. Он, дескать, уж собственный-то храп "по любому" бы услышал. На вопрос же: "Кто в таком случае совершенно по-богатырски храпит ночами на весь дом?" лишь хмыкает недоуменно. И смущения, заметьте, ни на золотник.
   (Кстати, смотрел справочную литературу: золотник — старинная русская мера веса, равная 4,266 грамма. Надо бы запомнить.)
   Разговор о храпе случился вчера, ввечеру, за общесемейным ужином. Я, сыто благодушествуя, предложил считать, что храпит Суседко, домовой. Дед моргнул плутовато, покосился на бабулю (сиречь тещу) и вкрадчиво сообщил, что у него на подозрении иная кандидатура. Без разной там мистики-эквилибристики. Сказать? Ольга прыснула, едва не разлив чай, и в провокационном стиле выступила, что если по ней, так непременно сказать. Сообразительная Машенька, пользуясь тем, что взрослые временно на неё не смотрят, с отстранённым видом полезла за сверхлимитной конфеткой. Я самоустранился, демонстративно кусая окостеневшую сушку. Бабуля же добродушно пообещала угостить одного чрезмерно подозрительного старого болтуна сковородником, а то, глядишь, и вовсе ухватом. Слова её редко расходятся с делом. Тем реже, чем добродушнее произнесены… Вследствие чего виновность в храпе Суседкане вызывала сомнений уже ни у кого. Так мне казалось.
   После ужина Машенька взяла меня вначале за мизинец, а когда я присел к ней — и за пуговицу. "Папочка, — сказала она, — поздравляю, ты редкий балбес! Ты зачем обидел Дедушку-Соседушку? Он знаешь, как осердился? Он же тихонький, в жизни не храпел, он не умеет даже — только мурлычет, как котик. А ты… Ой, нехорошо. Я уж, как могла, задобрила его, молочка свеженького налила и конфету свою отдала. Но он же старенький, обидчивый… Так что, гляди: если он тебе сегодня ночью задаст головомойку — сам виноват". Я стал упрашивать её не ругать меня, клянясь, что вину осознал и готов искупить не только молочком и конфетами, но буде потребуется и всем своим жалованием за текущий месяц. Машенька фыркнула недовольно, лобик нахмурила, ножкой эдак маленечко притопнула: "Я тебя предупредила, папка", — и отбыла почивать.
   "А книжечку почитать?" — медовым голоском спросил я, подлизываясь. "Мы уже с бабулей договорились", — сказала она, не оборачиваясь, и это значило, что приговор утвержден, вынесен и обжалованью не подлежит: я в опале. Причем минимум на неделю. Сопротивление бесполезно: характер у Машки Ольгин — вредный, кержацкий.
   Беда мне с этими женщинами!
   …Проснулся я от страшного трезвона.
   Дверной звонок надрывался так, словно за нажимавшим его гналась не жравшая месяц волчья стая голов в дюжину. Кого хоть раз в жизни вырывал из сна взбесившийся дверной или телефонный звонок, или шальной стук в дверь, тот никогда не забудет своего состояния в первые секунды после пробуждения. Обычно оно исчерпывающе выражается словом «паника» — со всеми сопутствующими эффектами: учащённым сердцебиением, поднятием шерсти дыбом и так далее. Я слетел с кровати в момент и, уже натягивая штаны, сообразил, что в доме вообще нет никакого дверного звонка, а телефон на ночь отключил я лично. Да и чуткая Ольга спала себе покойно, как надувшийся грудного молока младенец. Следовательно, звонок мне приснился. Я с облегчением опустился на стул и тут же почувствовал, что сзади на меня кто-то смотрит. Упорно и без малейшей симпатии.
   Я медленно, заранее настраиваясь на худшее — хоть не знал, что в такой ситуации может считаться худшим — обернулся. Луна лила неяркий свет (это, определённо, цитата — не соображу только, откуда). Задрапированный в лунные лучи на комоде сидел, дырявя меня взглядом, Некто. То ли зверь, то ли человек. Толстенький. Меховой. Рыжий в полоску. Размером с очень большую кошку — килограммов на девять. Встречаются такие монстры среди кастрированных сибиряков, сам видел. Сидел Некто столбиком, как сурок — лапки на животике, и по-кошачьи (правду говоря, на кота он походил изрядно) мёл хвостом вокруг себя. То слева обовьёт, то справа. Недоволен, наверное. Рожа у него была… вроде забавная, а вроде и жуткая. Почти человечья, но уши, пышные бакенбарды, нос розовый и влажный, и глаза — рысьи. И, кажется, зубки. Бородка ухоженная, наподобие тетеревиного хвоста раздваивается. Усы торчком, а кончики усов напомажены и лихо завиты вверх. Походила эта рожа на актёрскую, загримированную к театрализованной детской сказке. Я тотчас вспомнил Машенькино предупреждение — уже без малейшей к нему иронии, без капли сомнения в нём. Так вот ты какой, Дедушко-Суседушко, подумал я, и совсем собрался заговорить с домовым, разрешить недоразумение, как он опустился на четыре лапы, выгнул спину, ощерился и гневно зашипел.
   Меня первобытным страхом до самого копчика продрало. Всё-таки, домовой из сказочки-побасёнки это одно, а живой, сердитый, выпускающий и втягивающий фосфоресцирующие вершковые когти всего в полушаге от вас — это совсем другое. К тому же полночь, ветер в трубе плаксиво завывает, и на чердаке словно бы кто-то ходит, похрустывая утеплительной засыпкой, и под кроватью кто-то шебаршит и постанывает, а в оконное стекло что-то постукивает, скребётся этак зловеще… и ты один на один со всей этой чертовщиной. А тем временем в комнате и без того тёмной, стало аккордно темнеть, темнеть, и Луна за тучку спряталась, и уже через один мой прерывистый вдох-выдох темень сгустилась до кромешной и непроницаемой. Только Суседкины глаза пылали холодной зеленью да когти снимали тонкую, свивающуюся в спираль стружку с полировки комода. Я не выдержал и завопил.
   Меня растолкала Ольга. Проворчала: "Ты чего мычишь, телок? Кошмар приснился?"
   "Ага", — сказал я, опасливо косясь на комод. На комоде сидел большой белый плюшевый, так называемый «ухажерский» медведь, подаренный Ольге неизвестным поклонником ещё до её знакомства со мной. Между растопыренными нижними лапами медведя стояли часы в массивном стеклянном корпусе. На ступнях мишки были нашиты розовые кружочки: поменьше — пальчики, покрупнее — пяточки. Козёл, подумал я привычно об ухажере.
   "Пойди, водички попей", — пробормотала Ольга, повернулась к стене и покойно засопела.
   И вот, я пошёл, попил водички, отдышался, бросил в рот мятную карамельку, после чего занялся дневником. Всё одно сон меня бежал, выражаясь языком старинных романов. Или я бежал его. "А ну, как засну, — думал я, — а этот — с напомаженными усами, опять явится пугать? Проснёшься заикой или того хуже окривеешь на оба глаза — с перепугу-то всяко бывает". Между прочим, я побывал за печкой и шёпотом попросил у Суседки смилостивиться над дураком. Посетила, знаете ли, минута слабости, простительно… С другой стороны, лучше предусмотреть любые повороты сюжета. Играется-то не выдуманная пиеска — собственная жизнь.
   Пойду, оправлюсь, свежим воздухом подышу.
    Тот же день, 16 часов.
   Спать хочется жутко, но заснуть не могу. И дело даже не в том, что светло. Окна, в конце концов, можно занавесить. Ворочался полчаса и понял — пока всё не запишу, сна не будет. Какой-нибудь психотерапевт посоветовал бы для успокоения выговориться. Так я, в общем, и поступаю: чем дневник не собеседник?
   Дьявольщина! Определенно, сегодня не мой день. Различные страсти-мордасти валятся на бедную Антошину головушку камнепадом. Но всё по порядку.
   Ночью, выйдя подышать за ворота, я увидел, что на соседской скамеечке кто-то сидит, понурясь, съёжившись и обхватив себя руками. Руки были вниз от локтя голые и, определенно, женские. Слышались приглушенные всхлипывания. Мне стало интересно — кто такая, почему одна, зачем грустна? Да и пожалел я обладательницу голых рук. Замёрзла, небось. Свежа была ночь для короткого рукава, даже слишком.
   "О чём, дева, плачешь, о чём слёзы льёшь? — спросил я ласково. — Неужто об этом своём паразите? Так он не стоит и одной твоей слезинки". Она осторожно выглянула из колодца, образованного сплетёнными в одно целое руками, отчаянием, разочарованием, неверием в справедливость — словно из тёмной норки. Круглая мордашка в веснушках, носик картошечкой. Светлоглаза, светлоброва, лет около пятнадцати. Коса, заплетённая "в колосок". Миленькая отечественная пейзаночка, практически не испорченная цивилизацией. Внимательно изучив нежданного доброхота, она решила пока придержать как слёзы, так и грубые слова. Видимо, я ей понравился.
   "Что вы понимаете…" — пробормотала она, утираясь измызганным платочком. "Всё, — уверенно сказал я. — Он, конечно, скотина неблагодарная, но ты его всё равно любишь. И он ещё пожалеет, сам приползёт на карачках. А ей… ей, гадине, ты все глазёнки наглючие повыцарапаешь". — "Кому — ей? — вяло поинтересовалась девица, чуть распрямившись. — Надьке, что ли? Больно надо. Да он сам от неё завтра сбежит. Она же дура". — "Это уж без базара, — сказал я. — Надька — дура, идиотка полная, круглая и неизлечимая. А ржёт как? — чисто кобыла ногайская! — добавил я наугад (девица несколько повеселела). - Но ты-то ведь не дура. Поэтому идём-ка, красавица, пока не заработала ты на этой скамейке воспаление придат… э-э-э, воспаление лёгких". — "Куда?" — спросила она почти с интересом, покорно подымаясь. "Домой, конечно, — ответил я, — к мамочке. Ну, а потом зубки почистишь, сделаешь пи-пи — и в постельку. Поверь дяденьке Антону, душенька моя, для пролития слёз девичьей обиды на мужской поганый род нет лучшего места, чем подушка. Пошли, пошли, сударыня! — Я заставил её надеть мою «олимпийку», подхватил под локоток. — Тебя как звать?" — "Алёна Горошникова", — сказала она. "Так в какую сторону нам идти, Алёна Горошникова?" — спросил я бодро. Девочка шмыгнула последний раз носом. "В ту, — сказала она. — Улица Дмитрия Менделеева, тридцать один".
   Проводив спасённую для жизни отроковицу Алёну Горошникову до потемневших от старости тесовых ворот дома N31 по улице Менделеева, я отправился восвояси. В чистом ночном воздухе далеко разносились звуки моих шагов и грозовые шумы, исторгаемые Алёниной мамой, встретившей долгожданное чадо в самом скверном расположении духа. Мне было жаль девочку, но и её добрую матушку я отлично понимал — у самого дочка растет.
   Посёлок крепко спал — даже собаки не брехали. Поэтому мне показался довольно странным тот факт, что несколько окон огромного Трефиловского дома были освещены. Неужели экологи всё ещё работали? Лучше бы мне было пожать плечами да пройти мимо. Но меня как обухом по голове огрели: я вспомнил неуместно пылкие взгляды, бросаемые одним из них, белобрысым Алёшей, на мою Ольгу. И его гладкие речи, обращенные к ней, неумеренно сдобренные комплиментами и рискованными остротами. И Ольгину странную благорасположенность к столь откровенным, вызывающим знакам мужского внимания…
   Ревность — отвратительное чувство, — смрадное, гнетущее… но одновременно и подстёгивающее, будоражащее. Ревность основана не на разуме и тем более не на душевных борениях. Мне кажется, логово ревности — спинной мозг, со всеми рождаемыми им атавистичными порывами, унаследованными человеком от диких предков. Одолеть её безумно трудно, почти невозможно — особенно в тот проклятый момент, когда она взметнётся в груди чёрным пламенем. И я, узнав, что мой гипотетический соперник бодрствует в сей глухой час, вдруг возревновал. Мне как шлея под хвост попала. А ну-ка, зайду, сказал себе я, мало-помалу зверея. Надо объяснить мальчику, что поскольку он «голубенький», то его пидарские выходки оскорбляют мою жену. А если он почему-то решил порвать с однополой ориентацией именно сейчас, то выбрал он, мудак из мудаков, не лучший объект для первого гетеросексуального опыта. Потому что в наших палестинах очень даже просто за подобные хамские взоры-разговоры с замужними дамами по лицу схлопотать.
   Во дворе свет не горел, и к крыльцу я пробирался практически на ощупь. Можно было, конечно, постучать в окно и попросить хозяев зажечь лампу. Но я же всё-таки не с визитом вежливости прибыл. Ввалиться внезапно и с порога заорать что-нибудь грозно-маргинальное — таков был мой зловещий план. Для создания убедительного облика разгневанного мужа я спрятал в карман чересчур интеллигентские очки, которые ношу скорее из рисовки, чем по необходимости, взъерошил рукой волосы и поддёрнул до локтей рукава. Ах, если бы от меня ещё разило могучим сивушным перегаром!…
   В сенях тоже было — глаз выколи. Я споткнулся о какую-то железяку, торчавшую из пола прямо посреди прохода, и больно зашиб ступню. Обут-то я был традиционно по-деревенски — в калоши. Каким кретинам пришло в голову вколотить её тут, подумал я свирепо. Капкан бы ещё поставили. Волчий, например.
   В прихожей прежде всего бросились мне в глаза оголённые мужские ягодицы и спина. Я, конечно же, с маху решил, что попал в самый разгар творимого биологами содомского греха. Потом до меня дошло, что грехом тут пахнет, это да… — но не содомским. Человек лежал ничком прямо на голом полу, голова его была в запекшейся крови, на теле виднелись свежие синяки и кровоподтёки. Очень нехорошие. По-видимому, он полз наружу, но ослабел и, наверное, потерял сознание.
   Я осторожно перевернул его на спину. Ещё до того я знал, что это Алёша, но злорадства не испытывал. Ненависть моя развеялась напрочь — осталась одна только жалость. И, быть может, отчасти брезгливость. Он приоткрыл один глаз — другой затёк — и зашептал: "Ёрш, ёрш… Где он?…" — "Какой ёрш?" — спросил я механически, растерянно соображая, что мне делать в первую очередь — искать телефон? Самому бежать в больницу? Бежать к участковому? Или попытаться оказать первую помощь, а уж потом куда-нибудь бежать?
   Тут раненый вцепился мне в ворот, встряхнул и довольно отчётливо произнёс: "Послушайте, Яша жив? Вы видели его?" — "Нет, — сказал я, — какой Яша?" — "Мой друг. Он вышел ещё до того, как эти мерзавцы… Надеюсь, он жив. Послушайте, что я скажу. — Голос Алёши окреп, он торопился говорить, часто облизывал разбитые губы. — Вы отличный человек, я вас знаю, я вас узнал, только не помню, как зовут… Вы тот счастливчик… у которого жена — Ольга… Она так чудесно всегда улыбается… совсем, как фея добр а . Потрясающая женщина, я таких ещё не встречал… Раз она вышла за вас, значит вы стоящий человек. Да слушайте же меня! — выкрикнул он, видя, что я отвернулся. Спрашивается, а как я должен был поступить, заслышав его восторги в Ольгин адрес? — Пожалуйста, пойдите, разыщите Яшу. За меня не беспокойтесь. Раз я не умер до сих пор, то уже не умру. Болевой шок мне не страшен, я нажрался анальгина. Я хотел сам, но у меня ничего не вышло, кажется, обе ноги перебиты… Слушайте, слушайте! Если эти мерзавцы убили Яшу, сделайте, как я скажу. Если он тяжело ранен, сделайте, как я скажу. Если он в порядке… впрочем, тогда он был бы здесь. Значит, он… его… Тогда так… Во дворе стоит наша машина, «Бычок». Заберитесь в фургон. Там битком разного научного барахла, но важно только одно. С левого борта есть маленький стол под окошечком. Сядьте возле столика на корточки — увидите встроенный холодильник. Дверца с детской наклейкой — снеговик, нос-морковка и метла, — вы её сразу узнаете. В дверце есть замок, но ключ из него, скорее всего, не вынут. Откройте. Если заперто — найдите инструменты и взломайте к чёртовой матери! Увидите два пузырька. Синее стекло, притёртые пробки, на них латинские буквы чёрным маркером: «A» и «D». Заберите. Унесите домой, спрячьте в холодильник. На верхнюю полку, но только не в морозильную камеру. Потом вызывайте милицию, «Скорую»… О пузырьках никому не сознавайтесь. Никому. Это сокровище, но только мы с Яшей знаем, как им пользоваться. А начнётся следствие, их обязательно потеряют или испортят или ещё что… Когда всё закончится, я заберу их у вас. Заплач у , сколько пожелаете. Теперь идите. Да идите же вы, не тормозите, Бога ради!"
   На обратном пути я снова угодил в сенях ногою по железяке, торчавшей из пола. Карамба! Той же самой ногой, по той же самой железяке! Поскольку я спешил — ушибся много сильнее, чем в первый раз. Наверное, с мизинца слезет ноготь — сейчас он уже почернел. Но это к слову… Я нашёл выключатель, зажёг свет во дворе. Фургон был совершенно обычный, вроде продуктового, разрисованный зверями. А вот дверь покорёжена неведомым способом. Такое ощущение, что их таранил изнутри бревном взвод солдат.
   Я распахнул болтающиеся створки. В нос ударил запах мочи. Яша лежал, свернувшись калачиком, выкинув вперёд перетянутую розовым медицинским жгутом руку. Был он мертвее египетской мумии, это я понял сразу. Рядом со скрюченными мраморно-белыми пальцами валялись использованный одноразовый шприц, синий пузырёк объёмом со стакан и стеклянная пробка, надписанная: «А». Я поднял пузырёк (в нём оставалось немного пахнущей несвежей рыбой жидкости), заткнул пробкой, положил в карман «олимпийки» — вместо очков, застегнул карман на молнию. Переступил через мёртвого — это далось мне на удивление просто — и присел возле столика. Дверца холодильника, украшенная наклейкой со снеговиком, была приоткрыта. Из замочной скважины выставлялся обломок ключа. Я запустил руку в холодильник, нащупал холодное стекло, достал второй пузырёк и сунул в другой карман, тоже под молнию. Снова перешагнул разящий мочой труп… и тут-то меня скрутило. Но выскочить я всё же успел.
   Полоскало меня долго и смачно. Господи, а я ведь в жизни повидал всяких покойников! Были среди них о-го-го какие — не чета этому превысившему дозу наркоману! В армии на моих глазах, буквально в двух-трёх метрах, пустил очередь в рот звезданутый самострельщик. Из автомата. Старая история с якобы неверной девушкой, оставшейся дома, и другом-доброхотом, поспешившим солдатику о её неверности сообщить. Да ещё психологические трудности первого года службы. Дождался бедолага очередного караула и прямо в оружейной комнате караулки влепил пулю в мягкое нёбо — только голова дёрнулась. Вернее, то, что от головы осталось. Так вот, даже там, при виде каши из крови и мозгов, забрызгавшей стену, при виде агонии его уже умершего, но ещё не верящего в собственную смерть тела меня не тошнило, а тут…
   В общем, отблевался я, отнес вонючие секретные «сокровища» ихтиологов домой, засунул их в «Бирюсу», после чего позвонил участковому. А дальше… Весь день меня мурыжили менты. Измучили, чисто палачи-каты: что, да как, да почему? Алексея, страстно убеждавшего следственную бригаду в моей невиновности — и убедившего-таки, увезли в уезд, в "интенсивную терапию". В Трефиловском доме нашли ещё парочку трупов. Оба были убиты страшно. Шофёр «Бычка» разрублен напополам, как осиновое полено. А несчастным малолетним кошкодавом Клаусом словно выстрелили в стену из катапульты. Давая предварительные показания, Алёша сообщил, что всего нападавших было трое, верховодил звероподобный тип в камуфляжной форме, очень сильный физически и чудовищно проворный. Он пропал без следа.
   Судя по всему, режиссёрами трагедии явились люцифериты, решившие казнить во славу господина Сатаны грешников-мужеложцев. На месте преступления были обнаружены изобличающие дьяволопоклонников разнообразные, но однообразно зловещие атрибуты, необходимые для человеческого жертвоприношения. Гвозди, чёрные с алым свечи, ритуальные ножи — мерзость всякая. В кухне валялся маленький револьвер, все патроны в нём были расстреляны. Палили из него в белый свет как в копеечку, все пули засели в стенах. Отчего сатанисты передрались, да ещё с такой беспримерной жестокостью, остается тайной.
   Чем «ширнулся» насмерть перепуганный Яков Кравченко, предстоит выяснить патологоанатомам. Помогать им я пока не намерен. Погожу…