Страница:
а
" Фредди Меркьюри. Его тоже за педика примешь? — спросил себя Костя, и ему сделалось стыдно.
— Здравствуйте, — сказал он, подойдя к мотоциклисту, и улыбнулся, стараясь, чтобы получилось натурально.
— Привет, — отозвался дядя Тёма, не отрывая глаз от игры. — Ты Констант э н? — уточнил он с некоторым квазифранцузским прононсом. — Подрос. Совсем большой стал. Полезай в люльку, одевай каску. Если есть курточка, тоже одень. Поедем быстро, — в одной рубахе живо-два продует.
Костя усмехнулся про себя. Констант э н! Француз, фу ты ну ты! "Одевай каску". А во что, позвольте поинтересоваться, её одевать?
Курточка у него была; он немного повозился с заедающей молнией, одержал победу и взялся за шлём. Шлём ("каска") выглядел совершенно непрезентабельно: мутно-зелёный, поцарапанный, с маленьким расколотым козырьком и наушниками из потрескавшегося кожзаменителя. Когда-то его оклеили для красоты полосками синей изоляционной ленты. Сейчас лента почти вся отклеилась, остались лишь грязные следы. Бр-р-р! Внутренний матерчатый рант пропитался за долгие годы службы п о том и отвратительно жирно поблёскивал. Костя натянул шлём поверх бейсболки, решив, что потом её обязательно постирает.
Дядя Тёма проиграл вчистую, о чем пискляво возвестила победная мелодия тетриса. Он легонько беззлобно чертыхнулся, сунул игрушку в карман и принялся заводить мотоцикл.
— Заедем ещё ко мне домой, ладно? — прокричал он, когда двигатель заработал. — У меня в Серебряном огородик, дак надо кое-чё туда отвезти.
Костя лишь кивнул. Он как раз пытался поудобнее пристроить в коляске ноги, но этому мешали: топор в чехле из обрезанного голенища болотного сапога, пустая десятилитровая канистра, металлический ящичек, из-под полуоткрытой крышки которого виднелись мотоциклетные запчасти, гаечные ключи, отвёртки и разные крепёжные метизы. А ещё под ногами присутствовали большой моток веревки и свёрнутая клеёнка. Костя ставил ноги так и этак — всё зря.
Асфальт, пусть плохонький, оказывается, кончался сразу за автобусной остановкой. А ведь и начался-то совсем незадолго до неё, лишь на въезде в деревню… Дядя же Тёма выбирал путь для мотоцикла так, чтобы переднее колесо катилось по более-менее ровной дороге. Все рытвины в результате такой предусмотрительности ложились точно под колесо коляски. Костю трясло и швыряло, ранец с пожитками грозил вылететь за борт, да и полезные хозяйские вещи под ногами тоже не добавляли комфорта.
Ох, Россия, Россия. Дураки и дороги, твердил Костя про себя, словно молитву, дураки и дороги. Странно, но это заклятие каким-то образом помогало легче переносить лишения.
Мотоцикл остановился возле добротного бревенчатого дома. Перед домом росла роскошная старая ива, под сенью которой возили по песчаной горке игрушечные машинки два мальчика лет четырех-пяти. Песок был уже порядком прибит и притоптан, изрыт автомобильными трассами и тоннелями, украшен строениями из щепок и деревьями из свежесломленных ивовых веточек. Один карапуз при приближении дяди Тёмы поднялся с колен, серьёзно вытянул вперед руку со сжатым грязным кулачком. Дядя Тёма осторожно стукнул по нему своим волосатым кулаком, взъерошил мальчишке волосы. Сын, наверное, подумал Костя. Похож. Точно сын.
Костя выбрался из коляски. К нему тут же подлетел крупный комар, твёрдо нацеленный поживиться свежим гемоглобином. Ещё один. Детишек же, одетых только в трусики и сандалии, кровопийцы почему-то игнорировали. Деревенских комары не кусают, вспомнил Костя чьи-то слова, которым никогда не верил, считая байкой. И вот, на тебе! Воплощённое чудо? А может, они просто репеллентом намазаны?
Изо двора появился дядя Тёма со связкой мотыг, сопровождаемый длинной и плотной приземистой собачонкой тёмно-коричневого цвета. Несмотря на короткие кривенькие ножки и бочкообразный торс, собачонка была подвижна, точно ртуть. И жизнерадостна, точно щенок.
"Тёма и Жучка", — подумал Костя.
— Скоро огребать картошки поедем, — сообщил дядя Тёма сразу всем. — Ты как, малыш, наготове?
Сын запрыгал от радости и подтвердил, что да — готов, готов хоть сейчас.
— Сейчас не надо. Завтра с утра отправимся.
— Дядя Тёма, — умоляющим голосом спросил Костя, с ужасом глядя, как тот привязывает проволокой к «люльке» мотыги, — можно я на заднем сиденье пристроюсь?
— Не, не получится. Туда — не получится. Дорога, понимаешь, хреновенькая. Всё время правый уклон, того и гляди, перевернёшься. Когда человек в люльке сидит — оно надёжнее получается. Противовес, понимаешь? Обратно повезу — пожалуйста. А туда никак. А чё, сидеть неудобно?
— Да. Довольно неудобно, — смущённо признался Костя.
Дядя Тёма подумал немного, а потом решительно вытащил из коляски (из бокового прицепа, — вспомнил наконец Костя технически безукоризненное наименование) сиденье, оставив только спинку. Сдвинул на его место ящик с инструментами, покрыл сверху рулоном клеёнки и предложил:
— Ну-ка, пробуй.
— Вроде лучше, — не совсем уверенно сказал Костя, надеясь, что его двусмысленные обертоны обратят жесткое дяди Тёмино сердце в сторону смягчения.
— Ну, раз получше, значит поехали!
…Дорога впрямь оказалась никудышной. Кроме бокового наклона, она имела также множество ухабов и огромных луж в затенённых местах, окружённых густой грязью, похожей на пластилин. Кое-где торчали из дороги вершины здоровущих камней, тела которых уходили глубоко в грунт, и вообще… Но дядя Тёма, следует признать, вел «Ижа» мастерски. Они даже ни разу не забуксовали, хоть и казалось время от времени: вот здесь-то мы точно засядем. Накрепко. Как это: "В грязи у Олега застряла телега. Сидеть здесь Олегу до самого снегу…"
Дураки и дороги, да.
Дважды они останавливались.
Первый раз — на выезде из посёлка. Перед тем, как пойти круто в гору, дорога проходила по хребту длиннющей плотины, отделяющей поселок от красивого спокойного пруда. Склон плотины, обращённый к посёлку, был высок, крут, густо зарос куриной слепотой и мать-и-мачехой. Противоположный — отлог и выложен бетонными плитами, уходящими в воду. На плитах кое-где располагались загорающие, а кое-где лежали опрокинутые кверху днищем лодки.
Возле одной и притормозил дядя Тёма. (Возле одной из лодок или одной из загорающих, было не совсем ясно.) Пока он делал вид, что проверяет, насколько плотно законопачены лодочные швы, на самом деле косясь на аппетитную тётечку, что развалилась под солнышком невдалеке, Костя, посчитавший женщину староватой, хоть и заслуживающей комплиментов за приличную фигуру, восторженно осматривался по сторонам.
С плотины открывался вид как на Петуховку, так и на сопутствующие пейзажи. Деревня (которую местные жители гордо именовали посёлком, аргументируя наличием заводика-задохлика и ещё чего-то промышленного, столь же не впечатляющего размахом, но однако не аграрного, нет — индустриального!) сплошь утопала в зелени. Лишь кое-где сквозь кроны проглядывали крыши и стены двух- и трехэтажных строений. Справа деревня граничила с узенькой речушкой. В речке женщины полоскали бельё, плавали утки. За рекой сразу вздымалась лесистая гора.
Вообще, горы окружали Петуховку со всех сторон. На левую с переменным успехом пытались вскарабкаться просторные огороды, обнесённые дощатыми заборами. Навстречу огородам сползало кладбище. Деревьев на нем было не меньше, чем могил. Костя помнил, как родители гордились древностью своей покинутой в погоне за цивилизацией и образованием, но не забытой родины. Лет ей было как бы не четыреста. По плотности заселения кладбища — так точно четыреста. Замыкала поселковый периметр плотина, на которой стоял Костя.
Вода в пруду была чуть зеленоватой, но изумительно прозрачной, в ней отражались ёлки, небо и солнышко — сквозь акварельные облака. У самого берега плавали окуни. Там, где плотина оканчивалась, плавно смыкаясь со склоном горы, по брюхо в воде стояли коровы, смешно задрав хвосты. Видимо, не хотели их мочить.
Парили тонкие длиннокрылые чайки.
Косте подумалось, что когда-то, миллиард лет назад, сюда рухнул огромный метеорит. И эта котловина, в которой расположилась Петуховка вместе с прудом, речкой, стадионом и коровами — не совсем качественно залеченный временем шрам на теле Земли. А может, кратер давно потухшего, но не умершего насовсем вулкана, который когда-то проснётся, и новые Брюлловы получат превосходную тему для художественных полотен. Не хотелось бы мне укрываться от горячего пепла и вулканических бомб своей ветровкой, подумалось ему ещё.
Коровы не только стояли в воде, но и неторопливо, тяжело шли мимо Кости, изредка роняя на ходу сочные духовитые лепёхи. Обработать коров репеллентом не пришло никому в голову: слепни, мухи и прочая гнусь ела их поедом, они остервенело мотали башками и хвостами. Одна из коров, рыжая, с мокрым тугим животом, выменем до земли и угрожающе торчащей арфой рогов, вдруг остановилась возле мотоцикла. Часть оводов оторвалась от её персонального вампирского роя, устремившись к Косте. Тот подобрался и замахал руками, стараясь не делать излишне резких движений. Коров он, надо сказать, побаивался.
Вытянув морду, с которой капала слюна, и закатив глаза, корова взревела, обдавая Костю густым запахом травяной жвачки и парного молока. Рев её ничуть не напоминал классическое «Му-му». Динозавры и мастодонты приходили в это время трепещущему Косте на ум, слоны и бегемоты, паровые сирены, тепловозные гудки — только не нежное мычание Бурёнушки из сказки.
Дядя Тёма на голос коровы отреагировал странно. Он лёгким скачком перемахнул метровую ограду из толстых труб, разделяющую дорогу и бетонный скат плотины, и направился к скотине со словами: "Да ты моя Малютушка! Да хорошая ты моя! Нагулялась, родимая…" — и далее, в том же режущем Костины уши духе. Лодка, как и полуголая селянка в момент лишились его внимания, пав жертвою хозяйской любви к скотине-кормилице. Впрочем, кажется, дяди Тёмина измена ничуть их не задела.
Обласкав Малютушку, родимую, хорошую, и приказав ей шагать домой, дядя Тёма, заметно просветлевший лицом, завел мотоцикл.
— Поехали дальше? — крикнул он.
— Поехали, — крикнул в ответ Костя.
Его удивляла привычка дяди Тёмы разговаривать непременно и в основном при работающем двигателе. Недоумевая, Костя, тем не менее, придерживался правил игры.
А куда деваться?
Скача по крупной щебенке дороги, точно архар и немилосердно дымя в две трубы, «Иж» взобрался на гору, перевалил вершину и покатился вниз. Дядя Тёма при этом отключил передачи и вовсе заглушил двигатель — шпарил накатом. Подобная сомнительная экономия бензина слегка напугала осторожного Костю. Если тормоза мотоцикла откажут, на такой скорости (а дядя Тёма также и не притормаживал — берёг вдобавок резину) очень даже просто можно расстаться с жизнью или сделаться калекой. Не спасёт и каска.
Обошлось. Спуск закончился, мотор затарахтел. Они въехали в населённый пункт, о котором погнутый дорожный указатель немногословно сообщил: «Мурышовка». Хотя, судя по цветовому оформлению указателя — белые буквы по синему фону, — Мурышовка населённым пунктом как бы не считалась, и в ней можно было даже не сбавлять скорости.
И дядя Тёма подкинул газку.
Замелькали дома и трактора, стоящие под окнами домов. Собаки, спящие в тени тракторов. Грязные, поджарые почти до стройности и очень жизнерадостные поросята, бегающие мимо спящих собак взапуски друг с другом и с мотоциклом дяди Тёмы. Долгомерные брёвна, лежащие вдоль дороги, и козы, ошкуривающие брёвна зубами. Неуместно выглядящий телефон-автомат под ярким пластиковым козырьком, приколоченный к серой стене перекошенного сенного сарая, помнящего, должно быть, падение Римской империи. Сельскохозяйственные навесные орудия — красные, воинственно растопырившие блестящие серпы, спицы и лемеха. Длинные поленницы, крытые от непогоды толем и поленницы, аккуратно сложенные на манер эскимосских иглу и не крытые ничем. Пыль стала столбом, волочилась за «Ижом» пышным объёмистым шлейфом. У Кости клацали зубы и от встречного ветра слезились глаза. Ящик под задницей громыхал железом, щедро поддавал Косте углами. Клеёнка давно куда-то подевалась. Дядя Тёма жестко, почти кирпично улыбался из-под усов, не разжимая губ, и походил на жокея или скорее, кавалергарда; на гусара, мчащегося косить, бить, расчленять, давить конскими копытами врага в бешеной атакующей лаве таких же бесшабашных рубак.
Эх, вольная воля, русский простор! Эх, быстрая езда, которую кто же у нас не любит?! Эх, дороги! И дураки, разумеется, тоже. Эх…
Второй раз они остановились, когда Косте уже решительно стало казаться, что он давно умер, по-видимому, ещё в автобусе. Выпал через распахнувшуюся на ходу заднюю дверь, которую забыли закрепить на болты, убился… — а всё, произошедшее с ним после — самое настоящее чистилище. Или, быть может, даже вовсе ад. Ну а дядя Тёма — стало быть, бес, приставленный к Косте на первых порах. Оттого и изгаляется. Работа у него такая…
Костя скосил глаза — виден ли бесовский хвост? Пола дяди Тёминой штормовки лежала на сиденье, вздувшись пузырем, под которым вполне поместился бы хвост размера коровьего и даже более.
— Гляди, Константэн, Марьин утёс! — сквозь треск адского мотора провозгласил тем временем дядя Тёма. — Смотрел старое кино "Тени исчезают в полдень"? Помнишь, там белобандиты и подкулачники большевичку со скалы сбросили? Во, это она и есть, та скала! Ух, красотища!
Костя посмотрел.
Марьин утёс походил на избитый всеми штормами нос титанического каменного ледокола ушедших цивилизаций, погрузившегося некогда в океанические глубины. Занесённый миллионнолетними донными отложениями, а сейчас, спустя эпохи, частично вынырнувший — уже из земли, поскольку океан давно отступил, — ледокол так и не сумел выбраться на поверхность целиком. Наклонно уходящая в склон горы палуба поросла тёмными елями, без которых тут никуда, а на месте форштевня из последних сил цеплялась корнями за камень кривоватая берёзка. Под утёсом струилась речушка, стояли яркие палатки любителей отдыха на лоне природы. Кто-то удил рыбку.
Дядя Тёма, зычным голосом превосходя шум мотора, рассказывал историю каменной достопримечательности — с легендарной древности и до новейших времен. Он был горд ею так, словно сам её воздвиг. Даже тем, что кроме киношных большевичек с утеса падали и настоящие, живые люди.
Костя бездумно кивал, согласный с чем угодно, уже даже не пытаясь улыбаться. Когда, пардон, попа болит, словно сплошная рана, а впереди котлы с кипящей смолой, не до улыбок, знаете ли. Что вы говорите! Революционерку сбросили? Ай-яй-яй, беда какая! В набежавшую, то есть волну… Ужас, ужас! Фобос, так сказать, и Деймос. Так ведь Ад, товарищи большевики и большевички, чего вы хотели? Думали, ежели в него не верить, так его и не станет — так, что ли?…
— Безусловно. Именно так они и думали, — подтвердил дядя Тёма.
Ой, ужаснулся Костя, так я что же, вслух?…
— И знаешь, были по-своему правы, — продолжал греметь дядя Тёма. — Ежели Рай, Ад и сопутствующие метаформации являются предметами религиозно-духовной культуры, то в тонком мире, связанном с обществом атеистов, они постепенно стали разрушаться.
— Рай и Ад? — спросил Костя.
— Конечно. Понимаешь, почему?
— Нет, — признался Костя. — А почему?
— Ну, это же просто! Душа в России была объявлена категорией материальной. Совокупностью электрических сигналов мозга. То бишь категорией исключительно земной. Даже приземлённой. Большевистская наука поставила знак равенства между нею и сознанием. Народ же российский, получивший наконец вожделенное образование — в основной массе именно атеистические и материалистическое образование, — электрической теории свято поверил… — дядя Тёма осёкся. — …Ну, ежели позволено мне будет применить слово «свято» в таком вот контексте. Поверил, практически свершив тем самым массовое самоубийство. Которое, как известно, Душу у человека демонтирует напрочь.
— Как это — самоубийство? — спросил Костя.
— А так. Если человек агрессивно убеждает себя и окружающих, что душ и у него вовсе нету, ей рано или поздно приходит конец. Мучительный. Она ж нежная, только на вере и держится. И что получилось в итоге? Горняя высь и Преисподняя остались без поступления свежего материала, свежей идеальной энергии, поддерживающей их существование. И если Эдем ещё пополнялся кое-какими святыми да светлыми, особенно — страдающими за веру, то Тартару пришлось совсем туго. Грешники, основной полуфабрикат, в него больше не верили. "Ад? — восклицали они. — Ха-ха-ха! Да вы шутить изволите. Черви и тление, товарищи, и более ничего!" Иностранные Души российское Запределье питать, разумеется, не могли. Веры разные, культуры разные, менталитеты. Эгрегоры, если хотите — разные. Железный занавес жив и за чертой земного бытия.
— Границы в Раю? — спросил Костя. — Похоже на кощунство.
— Кощунство? — нацелил на него палец дядя Тёма. — Отнюдь нет! Печальный факт. Тебя, Константэн, насторожило, что я называю зарубежных христиан иноверцами? Тем не менее, это так. Нужно ли пояснять, что католическое и тем паче протестантское христианство — религии, к православию никакого отношения много столетий уже не имеющие? Ислам я нарочно оставляю за скобками нашего сегодняшнего анализа. Возможно, он держался чуть крепче, но коммунисты изрядно пошатнули и его. Итак, перед нами открывается картина адской трагедии. Преисподняя ветшает, грешники поступают с перебоями, в рядах бесов депрессия и уныние. Стало быть, дабы не зачахнуть, дьявольской вотчине вкупе с её нечистыми рогато-копытными, воняющими серой гегемонами оставался единственный выход. Самый простой. Просочиться в наш мир. Овеществиться. Когда гора не идёт к Магомету… И Магомет, простите, Иблис — пришёл. Чего это ему стоило, трудно представить. Дорогого стоило, как мне думается. Но он, как известно, от веку был настойчив и последователен в своих решениях и не привык считаться с трудностями. "Грянет буря, мы поспорим и поборемся мы с ней!" Поспорил. Поборолся. Превозмог. И пришёл. И, похоже, прижился настолько, что изгнать его теперь восвояси — в магмы Преисподней — очень и оч-чень проблематично. Да и кто возьмётся?… Кто поверит?…
— Что же делать? — шёпотом спросил Костя, тягостно вздохнув.
— Штаны снимать да бегать, — со вкусом расхохотался дядя Тёма, откинувшись телом назад и хлопая ладонью по коленке. — Очнись, Константэн, мон энфант, я ж шучу! Ты что, поверил? Ну, даёшь! Поехали, грешник!…
Он вёл мотоцикл значительно медленней, чем прежде, и продолжал похохатывать, озорно поглядывая на Костю. Костя насупился. Ему было обидно. А ещё ему было страшно. Теперь уже по-настоящему. Жутковатая шутка дяди Тёмы давила его так, словно воздух сделался вдруг жидким стеклом, жидкой прозрачной грязью. И обрушился на него всеми триллионами тонн невидимой жижи изменённого навечно атмосферного столба.
Словно он впрямь уже погрузился в "магмы".
Лихо прокатив по горбатому мостику без перил, сложенному из толстых деревянных плах, они миновали быстротечную речку, обозначенную как Арийка, и поехали вдоль неё. Вечерело. Над Арийкой носились за мушками огромные стрекозы, а из воды то и дело выскакивали рыбёшки, столь же охочие, как и стрекозы, до сладких летающих букашек. В одном месте дорогу пересекал ряд вертикально торчащих из земли полусгнивших бревен различной высоты. Дядя Тёма объехал бревна ловко, не снижая скорости, и крикнул:
— Тут плотина раньше была. Давно, лет сто или больше. Крепко строили — чурбаки ни один бульдозер не берёт. На мотоцикле-то ладно ещё, объедешь, а вот если сено везти, дак не больно хорошо. Роняли тут с машины сено, было как-то пару раз. Ну, не мы, мы-то не здесь косим. А люди роняли. Ох, и поеблися, наверно, ох и поматькались…
Костя порозовел. Нельзя сказать, чтобы он был настолько рафинированным мальчиком, чтобы совсем уж не знать мата. Да в компании друзей он и сам очень даже мог выразиться крепко и забористо! Однако в его семье было не принято, чтобы взрослые ругались нецензурно при ребенке, поэтому словечко, слетевшее с дяди Тёминого языка, задело его неприятно. Царапнуло. Колхозник, вдруг зло, с пренебрежением подумал о нём Костя. Невежа. Философ доморощенный. Кликуша. Коммунисты — демоны, Сталин — сатана. Тьфу!
Дороги — да, но в первую очередь — дураки!
Баба Оня сидела на скамеечке в тени сирени и щурилась на подъезжающий мотоцикл из-под сухонькой загорелой ладошки, приставленной козырьком ко лбу. Рядом стояла её знаменитая "бад о жка" — отполированная до блеска крепкая неровная тросточка с шишковатым наплывом вместо набалдашника. Нижняя часть "бад о жки" была на добрую пядь обита красной медью и имела стальной заточенный конец. По стеблю вились вырезанные ножом травяные орнаменты. Именно ею баба Оня пригвоздила несколько лет назад к капустной грядке бешеную лису, которая пришла из близкого леса кусать, заражать неизлечимой хворью дворовую бабы Онину живность.
В один из прошлых приездов Костя, тогда ещё десятилетний, всерьёз обдумывал, как бы трость половчее спереть. Она, даже без учёта легенды, казалась настолько современной и стильной, что Костя болел ею, грезил по ночам. К тому же hand made, ручная работа. Сегодня Костя изумлялся детской своей слепоте. Ну, палка и палка. Клюка старого человека. Невзрачная, поизносившаяся.
Соскочив с мотоцикла, Костя улыбнулся, вложив в изгиб губ всё тепло, которое испытывал к этой трижды согбенной старушке с голосом мультяшного персонажа, и поспешил её обнять.
Баба Оня была родной сестрой бабушки, папиной мамы. Когда бабушка умерла, Костя и родители продолжали приезжать к ней в Серебряное, и она честно им радовалась. Сколько помнит Костя, баба Оня ничуть не менялась, разве что горбик становился круче. Костя её любил. От неё не пахло старушечьим запахом, она никогда не жаловалась на болезни и не заставляла его немедленно садиться за стол или немедленно ложиться спать. Она вообще не заставляла его что-то делать, всецело предоставляя самому себе. За Костей в её доме числилась крошечная комнатка, куда баба Оня ни разу не вошла без стука. Кушать он мог в любое время — в подполе всегда стояло прохладное молоко, творог, сметана. Свежий домашний хлеб, накрытый полотенцем, ждал его в залавке — старинном кухонном шкафу. На обед бывал наваристый суп, найти который можно было в печи. Огород, садик с иргой, крыжовником и смородиной — в полном распоряжении: угощайся витаминами, сколько влезет.
Ради подобной свободы Костя каждое лето без колебания жертвовал городской цивилизацией. Папа называл это его паломничество "поездкой на этюды" или «пленэром» и всячески приветствовал. Как и мама.
Костя рос одарённым юношей. Он занимался в художественной школе, писал стихи, которые с удовольствием печатали в городской воскресной газете, посещал кружок любителей истории при Доме творчества учащихся. При этом он не был оранжерейным цветком — отлично плавал (второй юношеский разряд), мог постоять за себя не только в интеллектуальном сражении, но и в уличной потасовке. Одноклассники его уважали, однако близких друзей у него не было — побаивались его, что ли?
В Серебряном у Кости рождались лучшие стихи, лучшие акварели. Кажется, сам воздух, пропитанный ароматами цветущей природы и угасающего человеческого существования (в деревне доживали век старики возраста, перевалившего за грань семидесятилетия, остальные обитатели давно разлетелись из отеческого гнезда), чудесным образом сублимировался в бурлящую творческую энергию.
Лето обычно пролетало незаметно.
2. ПРОВОКАЦИИ
— Здравствуйте, — сказал он, подойдя к мотоциклисту, и улыбнулся, стараясь, чтобы получилось натурально.
— Привет, — отозвался дядя Тёма, не отрывая глаз от игры. — Ты Констант э н? — уточнил он с некоторым квазифранцузским прононсом. — Подрос. Совсем большой стал. Полезай в люльку, одевай каску. Если есть курточка, тоже одень. Поедем быстро, — в одной рубахе живо-два продует.
Костя усмехнулся про себя. Констант э н! Француз, фу ты ну ты! "Одевай каску". А во что, позвольте поинтересоваться, её одевать?
Курточка у него была; он немного повозился с заедающей молнией, одержал победу и взялся за шлём. Шлём ("каска") выглядел совершенно непрезентабельно: мутно-зелёный, поцарапанный, с маленьким расколотым козырьком и наушниками из потрескавшегося кожзаменителя. Когда-то его оклеили для красоты полосками синей изоляционной ленты. Сейчас лента почти вся отклеилась, остались лишь грязные следы. Бр-р-р! Внутренний матерчатый рант пропитался за долгие годы службы п о том и отвратительно жирно поблёскивал. Костя натянул шлём поверх бейсболки, решив, что потом её обязательно постирает.
Дядя Тёма проиграл вчистую, о чем пискляво возвестила победная мелодия тетриса. Он легонько беззлобно чертыхнулся, сунул игрушку в карман и принялся заводить мотоцикл.
— Заедем ещё ко мне домой, ладно? — прокричал он, когда двигатель заработал. — У меня в Серебряном огородик, дак надо кое-чё туда отвезти.
Костя лишь кивнул. Он как раз пытался поудобнее пристроить в коляске ноги, но этому мешали: топор в чехле из обрезанного голенища болотного сапога, пустая десятилитровая канистра, металлический ящичек, из-под полуоткрытой крышки которого виднелись мотоциклетные запчасти, гаечные ключи, отвёртки и разные крепёжные метизы. А ещё под ногами присутствовали большой моток веревки и свёрнутая клеёнка. Костя ставил ноги так и этак — всё зря.
Асфальт, пусть плохонький, оказывается, кончался сразу за автобусной остановкой. А ведь и начался-то совсем незадолго до неё, лишь на въезде в деревню… Дядя же Тёма выбирал путь для мотоцикла так, чтобы переднее колесо катилось по более-менее ровной дороге. Все рытвины в результате такой предусмотрительности ложились точно под колесо коляски. Костю трясло и швыряло, ранец с пожитками грозил вылететь за борт, да и полезные хозяйские вещи под ногами тоже не добавляли комфорта.
Ох, Россия, Россия. Дураки и дороги, твердил Костя про себя, словно молитву, дураки и дороги. Странно, но это заклятие каким-то образом помогало легче переносить лишения.
Мотоцикл остановился возле добротного бревенчатого дома. Перед домом росла роскошная старая ива, под сенью которой возили по песчаной горке игрушечные машинки два мальчика лет четырех-пяти. Песок был уже порядком прибит и притоптан, изрыт автомобильными трассами и тоннелями, украшен строениями из щепок и деревьями из свежесломленных ивовых веточек. Один карапуз при приближении дяди Тёмы поднялся с колен, серьёзно вытянул вперед руку со сжатым грязным кулачком. Дядя Тёма осторожно стукнул по нему своим волосатым кулаком, взъерошил мальчишке волосы. Сын, наверное, подумал Костя. Похож. Точно сын.
Костя выбрался из коляски. К нему тут же подлетел крупный комар, твёрдо нацеленный поживиться свежим гемоглобином. Ещё один. Детишек же, одетых только в трусики и сандалии, кровопийцы почему-то игнорировали. Деревенских комары не кусают, вспомнил Костя чьи-то слова, которым никогда не верил, считая байкой. И вот, на тебе! Воплощённое чудо? А может, они просто репеллентом намазаны?
Изо двора появился дядя Тёма со связкой мотыг, сопровождаемый длинной и плотной приземистой собачонкой тёмно-коричневого цвета. Несмотря на короткие кривенькие ножки и бочкообразный торс, собачонка была подвижна, точно ртуть. И жизнерадостна, точно щенок.
"Тёма и Жучка", — подумал Костя.
— Скоро огребать картошки поедем, — сообщил дядя Тёма сразу всем. — Ты как, малыш, наготове?
Сын запрыгал от радости и подтвердил, что да — готов, готов хоть сейчас.
— Сейчас не надо. Завтра с утра отправимся.
— Дядя Тёма, — умоляющим голосом спросил Костя, с ужасом глядя, как тот привязывает проволокой к «люльке» мотыги, — можно я на заднем сиденье пристроюсь?
— Не, не получится. Туда — не получится. Дорога, понимаешь, хреновенькая. Всё время правый уклон, того и гляди, перевернёшься. Когда человек в люльке сидит — оно надёжнее получается. Противовес, понимаешь? Обратно повезу — пожалуйста. А туда никак. А чё, сидеть неудобно?
— Да. Довольно неудобно, — смущённо признался Костя.
Дядя Тёма подумал немного, а потом решительно вытащил из коляски (из бокового прицепа, — вспомнил наконец Костя технически безукоризненное наименование) сиденье, оставив только спинку. Сдвинул на его место ящик с инструментами, покрыл сверху рулоном клеёнки и предложил:
— Ну-ка, пробуй.
— Вроде лучше, — не совсем уверенно сказал Костя, надеясь, что его двусмысленные обертоны обратят жесткое дяди Тёмино сердце в сторону смягчения.
— Ну, раз получше, значит поехали!
…Дорога впрямь оказалась никудышной. Кроме бокового наклона, она имела также множество ухабов и огромных луж в затенённых местах, окружённых густой грязью, похожей на пластилин. Кое-где торчали из дороги вершины здоровущих камней, тела которых уходили глубоко в грунт, и вообще… Но дядя Тёма, следует признать, вел «Ижа» мастерски. Они даже ни разу не забуксовали, хоть и казалось время от времени: вот здесь-то мы точно засядем. Накрепко. Как это: "В грязи у Олега застряла телега. Сидеть здесь Олегу до самого снегу…"
Дураки и дороги, да.
Дважды они останавливались.
Первый раз — на выезде из посёлка. Перед тем, как пойти круто в гору, дорога проходила по хребту длиннющей плотины, отделяющей поселок от красивого спокойного пруда. Склон плотины, обращённый к посёлку, был высок, крут, густо зарос куриной слепотой и мать-и-мачехой. Противоположный — отлог и выложен бетонными плитами, уходящими в воду. На плитах кое-где располагались загорающие, а кое-где лежали опрокинутые кверху днищем лодки.
Возле одной и притормозил дядя Тёма. (Возле одной из лодок или одной из загорающих, было не совсем ясно.) Пока он делал вид, что проверяет, насколько плотно законопачены лодочные швы, на самом деле косясь на аппетитную тётечку, что развалилась под солнышком невдалеке, Костя, посчитавший женщину староватой, хоть и заслуживающей комплиментов за приличную фигуру, восторженно осматривался по сторонам.
С плотины открывался вид как на Петуховку, так и на сопутствующие пейзажи. Деревня (которую местные жители гордо именовали посёлком, аргументируя наличием заводика-задохлика и ещё чего-то промышленного, столь же не впечатляющего размахом, но однако не аграрного, нет — индустриального!) сплошь утопала в зелени. Лишь кое-где сквозь кроны проглядывали крыши и стены двух- и трехэтажных строений. Справа деревня граничила с узенькой речушкой. В речке женщины полоскали бельё, плавали утки. За рекой сразу вздымалась лесистая гора.
Вообще, горы окружали Петуховку со всех сторон. На левую с переменным успехом пытались вскарабкаться просторные огороды, обнесённые дощатыми заборами. Навстречу огородам сползало кладбище. Деревьев на нем было не меньше, чем могил. Костя помнил, как родители гордились древностью своей покинутой в погоне за цивилизацией и образованием, но не забытой родины. Лет ей было как бы не четыреста. По плотности заселения кладбища — так точно четыреста. Замыкала поселковый периметр плотина, на которой стоял Костя.
Вода в пруду была чуть зеленоватой, но изумительно прозрачной, в ней отражались ёлки, небо и солнышко — сквозь акварельные облака. У самого берега плавали окуни. Там, где плотина оканчивалась, плавно смыкаясь со склоном горы, по брюхо в воде стояли коровы, смешно задрав хвосты. Видимо, не хотели их мочить.
Парили тонкие длиннокрылые чайки.
Косте подумалось, что когда-то, миллиард лет назад, сюда рухнул огромный метеорит. И эта котловина, в которой расположилась Петуховка вместе с прудом, речкой, стадионом и коровами — не совсем качественно залеченный временем шрам на теле Земли. А может, кратер давно потухшего, но не умершего насовсем вулкана, который когда-то проснётся, и новые Брюлловы получат превосходную тему для художественных полотен. Не хотелось бы мне укрываться от горячего пепла и вулканических бомб своей ветровкой, подумалось ему ещё.
Коровы не только стояли в воде, но и неторопливо, тяжело шли мимо Кости, изредка роняя на ходу сочные духовитые лепёхи. Обработать коров репеллентом не пришло никому в голову: слепни, мухи и прочая гнусь ела их поедом, они остервенело мотали башками и хвостами. Одна из коров, рыжая, с мокрым тугим животом, выменем до земли и угрожающе торчащей арфой рогов, вдруг остановилась возле мотоцикла. Часть оводов оторвалась от её персонального вампирского роя, устремившись к Косте. Тот подобрался и замахал руками, стараясь не делать излишне резких движений. Коров он, надо сказать, побаивался.
Вытянув морду, с которой капала слюна, и закатив глаза, корова взревела, обдавая Костю густым запахом травяной жвачки и парного молока. Рев её ничуть не напоминал классическое «Му-му». Динозавры и мастодонты приходили в это время трепещущему Косте на ум, слоны и бегемоты, паровые сирены, тепловозные гудки — только не нежное мычание Бурёнушки из сказки.
Дядя Тёма на голос коровы отреагировал странно. Он лёгким скачком перемахнул метровую ограду из толстых труб, разделяющую дорогу и бетонный скат плотины, и направился к скотине со словами: "Да ты моя Малютушка! Да хорошая ты моя! Нагулялась, родимая…" — и далее, в том же режущем Костины уши духе. Лодка, как и полуголая селянка в момент лишились его внимания, пав жертвою хозяйской любви к скотине-кормилице. Впрочем, кажется, дяди Тёмина измена ничуть их не задела.
Обласкав Малютушку, родимую, хорошую, и приказав ей шагать домой, дядя Тёма, заметно просветлевший лицом, завел мотоцикл.
— Поехали дальше? — крикнул он.
— Поехали, — крикнул в ответ Костя.
Его удивляла привычка дяди Тёмы разговаривать непременно и в основном при работающем двигателе. Недоумевая, Костя, тем не менее, придерживался правил игры.
А куда деваться?
Скача по крупной щебенке дороги, точно архар и немилосердно дымя в две трубы, «Иж» взобрался на гору, перевалил вершину и покатился вниз. Дядя Тёма при этом отключил передачи и вовсе заглушил двигатель — шпарил накатом. Подобная сомнительная экономия бензина слегка напугала осторожного Костю. Если тормоза мотоцикла откажут, на такой скорости (а дядя Тёма также и не притормаживал — берёг вдобавок резину) очень даже просто можно расстаться с жизнью или сделаться калекой. Не спасёт и каска.
Обошлось. Спуск закончился, мотор затарахтел. Они въехали в населённый пункт, о котором погнутый дорожный указатель немногословно сообщил: «Мурышовка». Хотя, судя по цветовому оформлению указателя — белые буквы по синему фону, — Мурышовка населённым пунктом как бы не считалась, и в ней можно было даже не сбавлять скорости.
И дядя Тёма подкинул газку.
Замелькали дома и трактора, стоящие под окнами домов. Собаки, спящие в тени тракторов. Грязные, поджарые почти до стройности и очень жизнерадостные поросята, бегающие мимо спящих собак взапуски друг с другом и с мотоциклом дяди Тёмы. Долгомерные брёвна, лежащие вдоль дороги, и козы, ошкуривающие брёвна зубами. Неуместно выглядящий телефон-автомат под ярким пластиковым козырьком, приколоченный к серой стене перекошенного сенного сарая, помнящего, должно быть, падение Римской империи. Сельскохозяйственные навесные орудия — красные, воинственно растопырившие блестящие серпы, спицы и лемеха. Длинные поленницы, крытые от непогоды толем и поленницы, аккуратно сложенные на манер эскимосских иглу и не крытые ничем. Пыль стала столбом, волочилась за «Ижом» пышным объёмистым шлейфом. У Кости клацали зубы и от встречного ветра слезились глаза. Ящик под задницей громыхал железом, щедро поддавал Косте углами. Клеёнка давно куда-то подевалась. Дядя Тёма жестко, почти кирпично улыбался из-под усов, не разжимая губ, и походил на жокея или скорее, кавалергарда; на гусара, мчащегося косить, бить, расчленять, давить конскими копытами врага в бешеной атакующей лаве таких же бесшабашных рубак.
Эх, вольная воля, русский простор! Эх, быстрая езда, которую кто же у нас не любит?! Эх, дороги! И дураки, разумеется, тоже. Эх…
Второй раз они остановились, когда Косте уже решительно стало казаться, что он давно умер, по-видимому, ещё в автобусе. Выпал через распахнувшуюся на ходу заднюю дверь, которую забыли закрепить на болты, убился… — а всё, произошедшее с ним после — самое настоящее чистилище. Или, быть может, даже вовсе ад. Ну а дядя Тёма — стало быть, бес, приставленный к Косте на первых порах. Оттого и изгаляется. Работа у него такая…
Костя скосил глаза — виден ли бесовский хвост? Пола дяди Тёминой штормовки лежала на сиденье, вздувшись пузырем, под которым вполне поместился бы хвост размера коровьего и даже более.
— Гляди, Константэн, Марьин утёс! — сквозь треск адского мотора провозгласил тем временем дядя Тёма. — Смотрел старое кино "Тени исчезают в полдень"? Помнишь, там белобандиты и подкулачники большевичку со скалы сбросили? Во, это она и есть, та скала! Ух, красотища!
Костя посмотрел.
Марьин утёс походил на избитый всеми штормами нос титанического каменного ледокола ушедших цивилизаций, погрузившегося некогда в океанические глубины. Занесённый миллионнолетними донными отложениями, а сейчас, спустя эпохи, частично вынырнувший — уже из земли, поскольку океан давно отступил, — ледокол так и не сумел выбраться на поверхность целиком. Наклонно уходящая в склон горы палуба поросла тёмными елями, без которых тут никуда, а на месте форштевня из последних сил цеплялась корнями за камень кривоватая берёзка. Под утёсом струилась речушка, стояли яркие палатки любителей отдыха на лоне природы. Кто-то удил рыбку.
Дядя Тёма, зычным голосом превосходя шум мотора, рассказывал историю каменной достопримечательности — с легендарной древности и до новейших времен. Он был горд ею так, словно сам её воздвиг. Даже тем, что кроме киношных большевичек с утеса падали и настоящие, живые люди.
Костя бездумно кивал, согласный с чем угодно, уже даже не пытаясь улыбаться. Когда, пардон, попа болит, словно сплошная рана, а впереди котлы с кипящей смолой, не до улыбок, знаете ли. Что вы говорите! Революционерку сбросили? Ай-яй-яй, беда какая! В набежавшую, то есть волну… Ужас, ужас! Фобос, так сказать, и Деймос. Так ведь Ад, товарищи большевики и большевички, чего вы хотели? Думали, ежели в него не верить, так его и не станет — так, что ли?…
— Безусловно. Именно так они и думали, — подтвердил дядя Тёма.
Ой, ужаснулся Костя, так я что же, вслух?…
— И знаешь, были по-своему правы, — продолжал греметь дядя Тёма. — Ежели Рай, Ад и сопутствующие метаформации являются предметами религиозно-духовной культуры, то в тонком мире, связанном с обществом атеистов, они постепенно стали разрушаться.
— Рай и Ад? — спросил Костя.
— Конечно. Понимаешь, почему?
— Нет, — признался Костя. — А почему?
— Ну, это же просто! Душа в России была объявлена категорией материальной. Совокупностью электрических сигналов мозга. То бишь категорией исключительно земной. Даже приземлённой. Большевистская наука поставила знак равенства между нею и сознанием. Народ же российский, получивший наконец вожделенное образование — в основной массе именно атеистические и материалистическое образование, — электрической теории свято поверил… — дядя Тёма осёкся. — …Ну, ежели позволено мне будет применить слово «свято» в таком вот контексте. Поверил, практически свершив тем самым массовое самоубийство. Которое, как известно, Душу у человека демонтирует напрочь.
— Как это — самоубийство? — спросил Костя.
— А так. Если человек агрессивно убеждает себя и окружающих, что душ и у него вовсе нету, ей рано или поздно приходит конец. Мучительный. Она ж нежная, только на вере и держится. И что получилось в итоге? Горняя высь и Преисподняя остались без поступления свежего материала, свежей идеальной энергии, поддерживающей их существование. И если Эдем ещё пополнялся кое-какими святыми да светлыми, особенно — страдающими за веру, то Тартару пришлось совсем туго. Грешники, основной полуфабрикат, в него больше не верили. "Ад? — восклицали они. — Ха-ха-ха! Да вы шутить изволите. Черви и тление, товарищи, и более ничего!" Иностранные Души российское Запределье питать, разумеется, не могли. Веры разные, культуры разные, менталитеты. Эгрегоры, если хотите — разные. Железный занавес жив и за чертой земного бытия.
— Границы в Раю? — спросил Костя. — Похоже на кощунство.
— Кощунство? — нацелил на него палец дядя Тёма. — Отнюдь нет! Печальный факт. Тебя, Константэн, насторожило, что я называю зарубежных христиан иноверцами? Тем не менее, это так. Нужно ли пояснять, что католическое и тем паче протестантское христианство — религии, к православию никакого отношения много столетий уже не имеющие? Ислам я нарочно оставляю за скобками нашего сегодняшнего анализа. Возможно, он держался чуть крепче, но коммунисты изрядно пошатнули и его. Итак, перед нами открывается картина адской трагедии. Преисподняя ветшает, грешники поступают с перебоями, в рядах бесов депрессия и уныние. Стало быть, дабы не зачахнуть, дьявольской вотчине вкупе с её нечистыми рогато-копытными, воняющими серой гегемонами оставался единственный выход. Самый простой. Просочиться в наш мир. Овеществиться. Когда гора не идёт к Магомету… И Магомет, простите, Иблис — пришёл. Чего это ему стоило, трудно представить. Дорогого стоило, как мне думается. Но он, как известно, от веку был настойчив и последователен в своих решениях и не привык считаться с трудностями. "Грянет буря, мы поспорим и поборемся мы с ней!" Поспорил. Поборолся. Превозмог. И пришёл. И, похоже, прижился настолько, что изгнать его теперь восвояси — в магмы Преисподней — очень и оч-чень проблематично. Да и кто возьмётся?… Кто поверит?…
— Что же делать? — шёпотом спросил Костя, тягостно вздохнув.
— Штаны снимать да бегать, — со вкусом расхохотался дядя Тёма, откинувшись телом назад и хлопая ладонью по коленке. — Очнись, Константэн, мон энфант, я ж шучу! Ты что, поверил? Ну, даёшь! Поехали, грешник!…
Он вёл мотоцикл значительно медленней, чем прежде, и продолжал похохатывать, озорно поглядывая на Костю. Костя насупился. Ему было обидно. А ещё ему было страшно. Теперь уже по-настоящему. Жутковатая шутка дяди Тёмы давила его так, словно воздух сделался вдруг жидким стеклом, жидкой прозрачной грязью. И обрушился на него всеми триллионами тонн невидимой жижи изменённого навечно атмосферного столба.
Словно он впрямь уже погрузился в "магмы".
Лихо прокатив по горбатому мостику без перил, сложенному из толстых деревянных плах, они миновали быстротечную речку, обозначенную как Арийка, и поехали вдоль неё. Вечерело. Над Арийкой носились за мушками огромные стрекозы, а из воды то и дело выскакивали рыбёшки, столь же охочие, как и стрекозы, до сладких летающих букашек. В одном месте дорогу пересекал ряд вертикально торчащих из земли полусгнивших бревен различной высоты. Дядя Тёма объехал бревна ловко, не снижая скорости, и крикнул:
— Тут плотина раньше была. Давно, лет сто или больше. Крепко строили — чурбаки ни один бульдозер не берёт. На мотоцикле-то ладно ещё, объедешь, а вот если сено везти, дак не больно хорошо. Роняли тут с машины сено, было как-то пару раз. Ну, не мы, мы-то не здесь косим. А люди роняли. Ох, и поеблися, наверно, ох и поматькались…
Костя порозовел. Нельзя сказать, чтобы он был настолько рафинированным мальчиком, чтобы совсем уж не знать мата. Да в компании друзей он и сам очень даже мог выразиться крепко и забористо! Однако в его семье было не принято, чтобы взрослые ругались нецензурно при ребенке, поэтому словечко, слетевшее с дяди Тёминого языка, задело его неприятно. Царапнуло. Колхозник, вдруг зло, с пренебрежением подумал о нём Костя. Невежа. Философ доморощенный. Кликуша. Коммунисты — демоны, Сталин — сатана. Тьфу!
Дороги — да, но в первую очередь — дураки!
Баба Оня сидела на скамеечке в тени сирени и щурилась на подъезжающий мотоцикл из-под сухонькой загорелой ладошки, приставленной козырьком ко лбу. Рядом стояла её знаменитая "бад о жка" — отполированная до блеска крепкая неровная тросточка с шишковатым наплывом вместо набалдашника. Нижняя часть "бад о жки" была на добрую пядь обита красной медью и имела стальной заточенный конец. По стеблю вились вырезанные ножом травяные орнаменты. Именно ею баба Оня пригвоздила несколько лет назад к капустной грядке бешеную лису, которая пришла из близкого леса кусать, заражать неизлечимой хворью дворовую бабы Онину живность.
В один из прошлых приездов Костя, тогда ещё десятилетний, всерьёз обдумывал, как бы трость половчее спереть. Она, даже без учёта легенды, казалась настолько современной и стильной, что Костя болел ею, грезил по ночам. К тому же hand made, ручная работа. Сегодня Костя изумлялся детской своей слепоте. Ну, палка и палка. Клюка старого человека. Невзрачная, поизносившаяся.
Соскочив с мотоцикла, Костя улыбнулся, вложив в изгиб губ всё тепло, которое испытывал к этой трижды согбенной старушке с голосом мультяшного персонажа, и поспешил её обнять.
Баба Оня была родной сестрой бабушки, папиной мамы. Когда бабушка умерла, Костя и родители продолжали приезжать к ней в Серебряное, и она честно им радовалась. Сколько помнит Костя, баба Оня ничуть не менялась, разве что горбик становился круче. Костя её любил. От неё не пахло старушечьим запахом, она никогда не жаловалась на болезни и не заставляла его немедленно садиться за стол или немедленно ложиться спать. Она вообще не заставляла его что-то делать, всецело предоставляя самому себе. За Костей в её доме числилась крошечная комнатка, куда баба Оня ни разу не вошла без стука. Кушать он мог в любое время — в подполе всегда стояло прохладное молоко, творог, сметана. Свежий домашний хлеб, накрытый полотенцем, ждал его в залавке — старинном кухонном шкафу. На обед бывал наваристый суп, найти который можно было в печи. Огород, садик с иргой, крыжовником и смородиной — в полном распоряжении: угощайся витаминами, сколько влезет.
Ради подобной свободы Костя каждое лето без колебания жертвовал городской цивилизацией. Папа называл это его паломничество "поездкой на этюды" или «пленэром» и всячески приветствовал. Как и мама.
Костя рос одарённым юношей. Он занимался в художественной школе, писал стихи, которые с удовольствием печатали в городской воскресной газете, посещал кружок любителей истории при Доме творчества учащихся. При этом он не был оранжерейным цветком — отлично плавал (второй юношеский разряд), мог постоять за себя не только в интеллектуальном сражении, но и в уличной потасовке. Одноклассники его уважали, однако близких друзей у него не было — побаивались его, что ли?
В Серебряном у Кости рождались лучшие стихи, лучшие акварели. Кажется, сам воздух, пропитанный ароматами цветущей природы и угасающего человеческого существования (в деревне доживали век старики возраста, перевалившего за грань семидесятилетия, остальные обитатели давно разлетелись из отеческого гнезда), чудесным образом сублимировался в бурлящую творческую энергию.
Лето обычно пролетало незаметно.
2. ПРОВОКАЦИИ
Посвежевший после купания в гигантской огородной бочке, Костя сидел на скамейке перед домом и лузгал семечки. Благородные бабы Онины семечки, полосатые словно зебры, крупные-крупные, сушенные в русской печи за два — три приема, совершенно не походили на тех чёрненьких, пыльных уродцев, что продают алчные городские старухи стаканами. Шелуху он сплёвывал в припасённый газетный кулёк. В палисаднике за спиной стрекотали кузнечики. По полузасохшему тополю, чья скелетообразная вечерняя тень настойчиво тянулась к Косте через дорогу, неутомимо скакала, изредка потрескивая, сорока. У сороки на тополе было устроено гнездо, и она волновалась, не разрушит ли новый человек её семейного уюта. В Косте потихоньку закипало, побулькивая, пока неведомое варево, которое к ночи, чувствовалось, со свистом и струями обжигающего пара выплеснется в новые стихи. Костя не торопил событий — пускай готовность копится до невыносимого, предэкстатического напряжения. О, взрыв будет великолепен!
Баба Оня тихонечко примостилась рядышком, на коленях у неё лежал Костин плеер, наушники потешно охватывали беленький платочек с голубыми цветочками. Она слушала "Ивана Купалу", тоненько подпевала: "Брови мои брови, брови мои чёрныя. Не давали, не давали на улицу выйти…" и счастливо улыбалась. Под скамейкой подрёмывал дворовый Музгар. Рыжий Барбаросса, задрав заднюю лапу, вылизывал блестящую шёрстку на брюшке и вокруг. В детстве Костя звал кота Барбариской, потому что "Барбарис — такие конфеты, а Барбаросса — не знаю что, не то Барбоса, не то вообще ерунда!"
Баба Оня тихонечко примостилась рядышком, на коленях у неё лежал Костин плеер, наушники потешно охватывали беленький платочек с голубыми цветочками. Она слушала "Ивана Купалу", тоненько подпевала: "Брови мои брови, брови мои чёрныя. Не давали, не давали на улицу выйти…" и счастливо улыбалась. Под скамейкой подрёмывал дворовый Музгар. Рыжий Барбаросса, задрав заднюю лапу, вылизывал блестящую шёрстку на брюшке и вокруг. В детстве Костя звал кота Барбариской, потому что "Барбарис — такие конфеты, а Барбаросса — не знаю что, не то Барбоса, не то вообще ерунда!"