Не выказывая такому неожиданному приёму ни малейшего удивления, я сунул руки в карманы и принялся беззвучно покачиваться с носка на пятку. К исходу второй минуты молчания путнички замялись и начали постреливать нетерпеливыми глазками на самого худого своего, самого старшего и, кажется, абсолютно трезвого товарища. Видимо, был он за главаря, а также за водителя старушки «Тойоты». Тому смотреть было не на кого, он виновато изучал носки своих сандалий. Затем решился:
   — Остановились вот… похавать, там… то да сё…
   — Ага, — сказал я. — Я понимаю, понимаю… — И вновь замолчал, глядя поверх голов, как Кучум с брезгливым видом обнюхивает колеса «Тойоты», а затем задирает на них лапку.
   Последовавшие за этим пять минут тишины были, наверное, самыми жуткими в жизни бедных путников. Они успели протрезветь, проклясть и пляж, на котором так опрометчиво расположились, и свою поездку и жизнь свою беспутную заодно. Они были бандерлоги, а я был — Каа. Они ждали от меня смерти, никак не меньше. Причем смерти мучительной и страшной. И без того бледненькие, они сделались совсем бесцветными, вдобавок покрылись п о том. А мне уже не казался странным испуг этих довольно крепких и недавно ещё уверенных в себе мужиков; я принимал его как должное и чувствовал, что при желании запросто смогу им манипулировать.
   — Итак, — мягко сказал я, и мои контрагенты выжидательно навострили ушки, — вы имели счастье остановиться на привал в поистине райском уголке. Я вас понимаю — места красивейшие. Жители здешние гостеприимны. Добро пожаловать. — Они нерешительно начали улыбаться, а я продолжал, уже жёстче и напористей: — Но, увы и ах, гостеприимством вы посчитали возможным злоупотребить. Повели себя, как свиньи за столом и козлы в нату… в огороде.
   Я недобро сверкнул глазами. Метатель камней принялся хлебать воздух открытым ртом, закатывать глазки и клониться набок — пока ещё медленно. Главарь, кусая губы, точил слезу. Остальные… остальным тоже было несладко.
   — Корить вас не стану. Но даю совет, — сказал я. — Сейчас вы бойко, однако усердно ликвидируете все следы своего пребывания на этом берегу, а затем с облегчением на сердце отсюда испаряетесь. Притом рекомендую не забывать, что скорость передвижения по посёлку любого транспорта ограничена тридцатью километрами в час. Кроме того, водителю следует быть вдвойне осторожным: на улицах полно детей, домашних животных и птицы. При выезде не забудьте остановиться возле полосатой будки со шлагбаумом и уплатить дорожную пошлину в муниципальную казну. Обязательно потребуйте квитанцию установленного образца. — Я прищёлкнул пальцами: — Вот, пожалуй, и всё, мальчики. Время пошло.
   Мальчики немедленно засуетились, а я вернулся к Милочке.
   Милочка взирала на меня с изумлением, смешанным с восторгом.
   — Знаешь, — сказала она, — ты был великолепен! Не знаю, чем и как ты заколдовал этих неприятных типов, но, слушай! — это выглядело потрясающе. И очень, очень впечатляло. Мне стоило огромного труда продолжать считать ситуацию забавной. Мне даже захотелось немедленно нацепить погоны и фуражку и отдать тебе честь.
   — За чем же дело стало? — спросил я, облизнулся по-кошачьи, поиграл бровями в лучшем стиле прежнего плейбойства и страстно сжал двумя руками её локоть. — Мм-м? За фуражкой? Мой добрый приятель Матрос думаю, уступит нам свою на сутки-другие. Как и китель. Милицейская форма, надеюсь, подойдет? — озаботился я наигранно.
   — Ах, предупреждала меня маменька, что у всех мужчин мысли в девичьем обществе исключительно на один предмет заострены. — Милочка отвела смеющиеся глазки. — Почему я ей не верила?… Смотри, уезжают.
   "Тойота", действительно, медленно и осторожно, словно под колесами были рассыпаны в обилии хрупкие, но ценные предметы, выруливала с берега. Лица сидящих в ней, за исключением водителя, были обращены на меня. На лицах читалось почтительная охота услужить по первому знаку, борющаяся со страстным желанием смыться с глаз жуткого человека как можно скорее. Чего было больше, не понять. Скорей второго. Бивуак остался чист и ухожен: ни бумажки, ни соринки; даже бутылка была извлечена из воды, а песок — так мало что не просеян, а примятая телами трава — так уж и не причёсана ли?
   И тут мне стало совестно. Ах, до чего мне стало совестно!
   Какого рожна, страдал я, меня потянуло пугать проезжих? Ведь это же п о шло. П о шло и мелко. Мачизм. Глупая напыщенная показуха. Я — щенок, задирающий лапку на поверженных противников. Если быть беспристрастным, то ведь и не мной даже поверженных. Не мной. Тем, что мне было дано. Так неужели только для этого пылали в напалме люди, превращённые в "лейденские банки"? Получал увечья и горел Тараканов? Страдала Милочка? Наконец, Гойда, Демон, безымянные «игвы», расстрелянные мною быстро и хладнокровно, умерли только для этого? Распятые «люциферитами» бомжи и наркоманы? А запуганный до смерти двухмиллионный Императрицын?
   Неужели всё— только для этого?!!
   Мне люто захотелось отхлестать себя по щекам.
   — Мила, — сказал я негромко. — Помоги мне, Мила. Как сейчас скажешь, так и будет. Я о предложении Штольца. Может, в самом деле стоит принять его?
   Она не ответила. Лицо её стало чуть-чуть растерянным, а ещё задумчивым и немного грустным, словно на иконе. Она изо всех сил, как-то очень уж быстро прильнула ко мне и опустила лицо. Всхлипнула?…
   — Люблю тебя, — сказал я, и это было правдой. — Люблю.

ЭПИЛОГ

    Дневник Антона Басарыги. 21 июня, суббота.
   Нынче рыбачили. Хариусов. ("Харюзьев", по-здешнему.) На искусственную мушку. Нахлыст, господа, есть благородная потеха истинных джентльменов. Это вам не донки. Не кружки, понимаете, не жерлицы. Это даже не спиннинг. Нахлыст, господа, это в первую очередь ритуал. Нуждается в антураже соответствующем. Реки лучше всего подходят неброженые, ледяные, дикие, с перекатами, омутами и стремнинами. Места, где те реки текут, годятся лишь нехоженые. Медвежьи углы. О снастях вообще разговор отдельный. Между прочим, лучшие нахлыстовые мушки получаются из пёрышек с шеи петуха и волосков — внимание! — с лобка любимой женщины. За такими хариусы, простите, харюзья выстраиваются в очередь. До драки дело, случается, доходит. О как!
   В свете такого знания не хочется даже думать, из чего могут быть связаны наиболее уловистые Ольгины мухи.
   Добирались долго. Не раз буксовали на последних лесных километрах, сползали юзом по выступающим поперёк звериной тропы (что была нам дорогой) склизким корням, а в одном месте так и вовсе толкали тестеву «Ниву» плечом. Я, разумеется, потянул при этом жилу на ноге. Про грязь, которая не смогла миновать моей физиономии, и упоминать бессмысленно.
   С нахлыстом у меня тесной дружбы никогда не получалось. Снасть тонкая, требует навыков. Глазомера там, пластики и согласованности движений эт сетера. Мне вручили поплавочную удочку и червей. Выбрав заводь поспокойнее, я устроился на по-васнецовски живописной коряге, забросил наживку и приготовился ждать поклёвки царь-рыбы. Утр унос родственникам-снобам, самонадеянно мечтал я. Выволоку форель на полпуда.
   Время утекало, червей объедала вёрткая мелочь, которую я не успевал подсекать. Царь-рыба меня аудиенции удостоить не спешила, и сделалось скушно. Я собрал удочку и пошёл по путям, проторенным среди речных лопухов истинными рыболовами-спортсменами. Нету клёва, чего зря воду стегать.
   Рыболовы-спортсмены имели написанный на мордах азарт. Им везло. Тесть изловил шесть харюзков граммов по двести, а Ольга всего двух, зато один был красавец! На фунт с лишком; спинной плавник — как китайский императорский веер. Я возгорелся, попробовал силы на быстрине, но только засадил крючок за утонувшую ольховую ветку. Оборвал его к чертям собачьим (тесть крякнул — крючок-то, блин, японский!), и смотал удочку окончательно.
   Ольга, сердце доброе, меня пожалела.
   "Чего тебе, Антоха, маяться без дела? — сказала она. — Предлагаю, знаешь, что? Наведайся-ка ты во-он туда". — "А что там?" — с исчезающе малым проблеском любопытства вопросил я. "Посёлок заброшенный. Жуть, до чего любопытно! Сама давно собираюсь побывать. Говорят, в нём ведьмы водились и колдуны. Настоящие, без дураков. Без шарлатанства. Злобные, хоть и осторожные. Целая популяция. Коров помаленьку портили, девок портили, воздух тоже бывало… А как перемёрли, так и добрые люди отчего-то не задержались — разъехались кто куда". — "А может, их там и вовсе не было, добрых-то людей?" — "Хм. Может, и не было, — согласилась жена. — Так как, пойдешь?" Я кивнул. "Ты только смотри — поосторожней держись. А то колодцы обвалившиеся, другое всякое… Ведьмачьи причиндалы, опять же. Поосторожней, в общем…"
   Поселок звался Большой Уд. Большой! Сим подразумевалось, по-видимому, что существует (или же существовал некогда) и другой — поменьше. А так же Верхний, Нижний, Средний и просто Уд. С чего я взял? Так топонимика, ёлы-палы! Вкупе с элементарной логикой. Река, при устье которой стоял названный Большой Уд, имела имя Арийка, что давало широчайший простор фантазиям совсем уж неприличным. "Большой такой, понимаете, уд, яро стоящий, понимаете, при устье одной — хе-хе — арийки. Холодной, однако бурливой". Или же при пойме. Я в этих понятиях не силён, постоянно я в них путаюсь. Пойма — это где что-то можно поймать? А устье — это где что-то куда-то втекает, так?
   Двусмысленность на двусмысленности. О, язык мой, великий и могучий, а тако же похабный и грешный! Вырвать его? Да ни за что!
   Уд, как и обещано, был мёртв. И не яро он стоял, ой не яро. Улицы заросли, дома обрушились, провалились сами в себя, словно коллапсировали. Крапива да репейники главенствовали безраздельно. Да разросшаяся черёмуха. Крапива в отсутствии постоянной борьбы с внешними врагами утратила свой злобный нрав вместе со значительной частью стрекательных клеток. Я отводил её при ходьбе сперва удочкой, опасаясь обжечься, но потом расхрабрился и стал отмахиваться прямо рукой.
   На некогда, должно быть, уютной центральной площади (поверьте, была и такая!), где сквозь древний растрескавшийся бетон пробивалась напористая, как российский младобизнесмен сорная трава, я увидел предмет, который принял за гордый символ сего местечка. За Уд, то есть. Впрочем, будучи весьма большим и даже гордым — устремлённым в зенит, почти вертикально, — выглядел он не ах. Плачевно выглядел. Словно подвергался длительной и непрекращающейся ни на миг совокупной интервенции различных трепанем бледных, спирохет и шанкров всех мастей — от крайне мягких до крайне твёрдых. Со всеми вытекающими последствиями в виде "крестов Вассермана".
   При ближайшем рассмотрении оказалось, что реальность намного скучнее вымысла. Это был всего-навсего остов какого-то великого человека, лишённый не только верхних конечностей, но и большей части одежды, а также лица. Голова присутствовала. Без ушей, зато, кажется, лысая. Из-под долгополого пальто торчали ржавые прутья арматуры, обутые в неплохо сохранившиеся башмаки породы "большие сталеварские". Или же "большие докерские".
   Идентифицировать личность навскидку мне не удалось. Обойдя постамент кругом, не обнаружил я и никаких следов мемориальной таблички — видимо человека в народе знали и так.
   Несколько оживив скульптуру вознесением к её подножию букета пижмы, я поплыл, разгребая бурьяны, в направлении близкого административного здания, сложенного из когда-то беленного и штукатуренного дикого камня. Один этаж, дощатое крылечко о трёх ступенях. «Поссовет» — проглядывало сквозь пыль и ржу веков над навечно распахнутыми дверями. Под плотно, палец не просунешь, заколоченными окнами безрадостно отблёскивали редкие осколки стекла. Били его, очевидно, изнутри.
   Я осторожно вошёл, простукивая путь комлем удилища. Пол слегка поскрипывал под моими семьюдесятью шестью килограммами, но в остальном держался молодцом. На стенах коробились выцветшие плакаты, указующие, к а к следует себя вести в случае ядерной, химической или биологической агрессии. Люди с наспех забинтованными дыхательными органами, похожие на мумии, люди в респираторах, похожие на животных, люди в противогазах, похожие на людей в противогазах строго посматривали на меня, встревоженные моей беспечностью. Суровей всех глядел сквозь прямоугольное окошечко противорадиационной камеры КЗД младенчик в чепце морально устаревшего покроя. КЗД (камера защитная детская) стояла почему-то совершенно без присмотра со стороны взрослых, одна-одинёшенька на смертельно зараженной земле. Её ремённые ручки бессильно свешивались, снова и снова напоминая о поражающих факторах радиации, опасных в первую очередь наружным органам размножения. Мужским.
   Пришлось заверить граждан, что в носу у меня лепестковые фильтры последнего поколения, в ушах — беруши, а на глазах — плёночные линзы, но они, кажется, не поверили.
   На всех дверях висели амбарные замки, и только библиотека дружелюбно отворилась мне. Стол с длинными ящиками для каталожных карточек, пустые стеллажи, на полу — связанные бечёвкой журналы «Огонёк» за 1967 год. Два комплекта, оба попорчены мышами и тронуты тлением. Прикасаться к ним не хотелось. На стуле — с полопавшимся пузырем отслоившейся от сиденья фанеры — лежит книжка малого формата. "Справочник молодого ёкаря", изданный «Трудрезервиздатом» в 1958 году. Прежде он был справочником токаря, но кто-то приложил немалый труд, исправляя химическим карандашом «то» на "ё".
   Я взял книжку за уголок, сдул пыль и пролистал несколько страниц. Несмотря на изменение заголовка, содержание справочника осталось изначальным: скорости резания, скорости подачи, углы заточки инструмента, всякие полезные станочные приспособления. В конце — несколько чистых страниц, озаглавленных "для записей". Записей всего три, почерк у всех разный, но ни одна прямого отношения к токарному делу не имеет. "Нинка Т. даёт каждому! Каждый, посети Нинку Т.!" "Ст. мастер механасборочнога учаска Завьялов гандон!" И наконец: "В ПОДСОБКЕ!!!" Последняя фраза ещё и подчеркнута трижды.
   Всего-то несколько слов и знаков препинания, а вот уже живая история дышит мне в лицо. Тут вам и сведения о темпераментной в шестидесятые годы удовчанке Нине, и о нелюбимом рабочими мастере Завьялове. Тут вам и информация о том, что функционировал здесь некогда механосборочный участок, а значит — было, что собирать. Тут вам и тайна, связанная с некоей подсобкой. Уж не безотказная ли Нина принимала там молодых токарей-ёкарей? А может, строгий "ст. мастер Завьялов" сделал её штабом, где творил пакости не шибко грамотным подчинённым? Я бережно положил замечательную книгу на место. Глядишь, ещё кого заинтригует — лет этак через сорок.
   Больше ничего любопытного в библиотеке не осталось, и я её покинул. Коридор тянулся дальше, загибался влево. За поворотом было почти темно, громоздились в два яруса тяжёлые школьные парты, большей частью поломанные. Заканчивался отвороток тупичком с двустворчатой дверью во всю ширь. Глаза мои скоро привыкли к сумраку, и я разглядел: замок валяется на полу вместе со скобами. Стараясь не беспокоить покой мебели, я пробрался к дверям. "Подсобное помещение. Пожароопасное, категория А2". Уж не та ли самая загадочная подсобка?
   Меня было теперь не остановить.
   В пожароопасном помещении было довольно светло, но тесно от нагромождения различных предметов материальной культуры, преимущественно школьных. Те же парты, шкафы, рулоны прелых географических карт, бюсты пролетарских поэтов-буревестников, поэтов-глашатаев, битая химическая посуда. Стопки использованных классных журналов. В противоположной стене присутствовали (а вернее, отсутствовали — створки вырваны из косяков с мясом) воротца, ведущие наружу. Всепобеждающая крапива ломилась в них наперегонки с солнечным светом и прочей дрянью вроде наслоений прелых листьев и колонн бледных тонконогих грибов. На самом сохранившемся из шкафов стояли в рядок гипсовые головы синантропа и австралопитека, неандертальца и кроманьонца, череп нашего современника. Недостающего звена эволюции человека как всегда не хватало. Острую макушку наиболее древнего из троглодитов прикрывала грязная кепочка в клетку. В щербатую, стянутую от самопроизвольного раскрытия несколькими витками проволоки пасть черепа была воткнута целая папироса. Пожелтевшая, с выкрошившимся табаком.
   Я поддел черепушку за глазницу концом удилища, снял с насиженного места, отряхнул и осмотрел. Надо же, удивился, не искусственная. Нижняя челюсть прикреплена хитрой системой рычагов из воронёной стали; видны по меньшей мере два шарнира с каждой стороны и возвратная пружина, что должно обеспечивать высокую подвижность, близкую к натуральной. Для чего же скреплять такую великолепную конструкцию вдобавок проволокой? Никакой эстетики. Я живо расправился с дряхлой проволокой, положил череп на ладонь, вынес на некоторое расстояние перед собой и молвил с болью в голосе: "Бедный Йорик!…"
   "Я не Йорик", — ворчливо сказал череп.
   "Если уж тебе столь необходимо как-то именовать меня, дорогой юный любитель Шекспира, зови Отелло", — пробубнил череп. С дикцией у него пока было не очень, но постепенно голос набирал силу, расцвечивался обертонами и интонациями. Какой-либо акцент отсутствовал. Череп продолжал шамкать: "Он, бедолага, был хоть и параноидальной личностью, легко попадающей под власть наветов, но всё-таки мавром. Как и я".
   "Так ты, небось, и есть легендарный Сарацин, именем которого назван город?" — спросил я неуверенно. Опасения за собственный рассудок не позволяли участвовать в разговоре с обычной для меня непринуждённостью. "Что ж, пожалуй, — ответил Отелло после недолгого раздумья. — Он самый и есть. Легендарный… Приятно, чёрт возьми! Да ты не дрейфь, парень… м-м, Артём? Нет, нет, не поправляй меня… Антон! Верно, Антон же?" — "Верно", — сказал я. "Ну, вот видишь! — бодро воскликнул череп. — Успокойся, ты не спятил, я существую на самом деле, народные предания не врут. Прикинь, как здорово тебе повезло, лаки мэн!"
   "И всё-таки говорящих черепов не бывает, — упрямился я. — А если даже ты мифический Сарацин, почему у тебя словарный запас современный? "Лаки мэн, прикинь…" И вообще, у тебя нет речевого аппарата, нет мозгов, ничего нет, чтобы вести полноценный диалог. Челюсть подвешена на пружинках, а не двигается. Вывод напрашивается сам собой: у меня рухнула башня. А твоя болтовня — слуховые глюки. Грустно, — я вздохнул. Подумав, решил, что до жёлтого билета дело всё-таки ещё не дошло, и сказал чуть веселее: — Пусть пока только закачалась, но всё равно, я скорее поверю в собственную близкую и окончательную шизию, чем в разумную кость".
   "Эвона, куда скакнул, иноходец! — сказал череп с прежним задором. — Костью облаял. Ладно, не мёртвой хоть. Безусловно, я не говорю, не думаю. Ты прав — нечем. Однако диалог ты ведешь самый настоящий, поверь. С кем? Не знаю. Возможно, с самим собой — с подкоркой сапиенса Антона Басарыги. Возможно, с "коллективным бессознательным". С Богом. С чёртом. С космическими братьями-сёстрами по разуму. Не суть важно. Важен результат, который налицо. Ну а я… что я? — скромно выступаю в роли резонатора. Усиливаю тот самый таинственный информационный сигнал до приемлемого уровня, преобразую в звуки человеческой речи посредством дифракции и интерференции… Ты загляни-ка лучше ко мне внутрь, Фома неверующий!"
   Внутри у Отелло действительно чего только не обнаружилось. Правильные ячеистые структуры по всей поверхности свода, какие-то ребристые перетяжки от виска к виску с наросшими на них костяными «цветочками», хрящеватый вырост из темени, похожий на камертон. И было там значительно темнее, чем должно бы. Причём тьма, хоть и абсолютная с первого взгляда — этакое маяковское "свинцовоночие", — пронзалась взглядом со странной лёгкостью. Краем глаза улавливались световые сполохи — где-то на периферии.
   "Латеральные зрительные аберрации", — важно подсказал Отелло. "Ну-ну, не умничай, — огрызнулся я, продолжая сомневаться, хоть и не так отчаянно, как минуту назад. — Что ж ты раньше молчал?" — "Во-первых, сам же видел — рот проволокой был зашит. Но основная причина не в этом. Тем более, как ты уже отмечал, челюсть всё одно неподвижна. Правда, это только до поры до времени, уж поверь. Вскорости так начну клацать, что палец не клади! Так вот, какой-то мудила, прости уж старика за непечатную брань, на заре двадцатого века выскоблил меня изнутри до зеркального блеска; да ещё и лаком покрыл, маляр долбаный. Регенерация костной ткани, производимая без подпитки витальной энергией, минеральными солями, белками и витаминами — процесс не скорый. Там одного полезного вещества перехватишь десяток молекул, тут другого… Скорости черепашьи. В последние годы только хорошо стало. После того, как какие-то отроки, мечтавшие поживиться сокровищами прошлого, ворота вынесли. Ничем-то они не разжились, зато для вашего покорного слуги счастливые времена установились. То плесень на мне заведётся, то гусеница какая окуклится, мечтая бабочкой стать. Солнечные ванны без стеклянных преград диво как хороши. Атмосферная влага тоже. Вот и оклемался. А тут и ты подоспел. Удачно получилось, что решил ты ко мне с живым словом обратиться. Я уж начал в летаргию впадать, думая: человечество сгинуло навек. У меня ведь пока собеседника, резонирующего в унисон, нету, я — та самая мёртвая кость, от которой никакого проку окромя красоты".
   "С красотой ты загнул, дедуля, — сказал я, поспешно пряча говорящую черепушку в рыбацкую сумку. — Не обижайся, меня — слышишь? — ищут. Потом поболтаем". — "Я слышу всё, что слышишь ты, дорогой мой симбионт, и даже много больше, — шепнул Отелло. — Но ты прав, не время мне триумфально являть себя миру. Сперва — адаптация". Он умолк.
   "Я здесь! — заорал я во всю мощь лёгких, выбираясь сквозь крапиву на волю. — Эгей, Ольга, я здесь, возле управы!"
   За моей спиной шумно повалилось потревоженное барахло.
    Июнь 2000 г. — Май 2001 г.