— Нет, — сказал я.
   — Нет? Ну как же нет? Это куда ты устраиваться приходил. Да, и ещё, — спохватился он. — Будь пораньше, я инструктаж проведу и амуницию выдам.
   — А где Виталя? — севшим почему-то голосом спросил я. — Зом…
   — А Виталю убили этой ночью, — сказал Циклоп, перебив меня на полуслове. Повернулся и вышел быстрым шагом.
Дневник Антона Басарыги. 16 мая, пятница.
   Начал курить. Ольга пока не знает и это весьма хорошо. Может, брошу. Даже скорей всего. Последний раз я затягивался сигаретой на мальчишнике, перед свадьбой, исполняя обет, данный невесте: "Мужем — ни-ни!!!" Тому минуло… Жутко представить, сколько. Тогда, помнится, был «Данхилл», дорогой и ароматный. Сейчас — крупно порезанный табак-самосад. Он много ароматней «Данхилла» (здорово отдает грибами), притом совершенно бесплатен. Холщовый мешок с самосадом я отыскал на полатях, под ворохом таких же мешков с сушёными опятами, плодами шиповника и разными травками-корешками. Разведением табака в прошлом годе занимался тесть и даже начинал подымливать доморощенной махрой, рядясь в народнические одежды, но скоро бросил. То есть картуз, жилетку с серебряной луковицей антикварного брегета в кармашке и шёлковую рубаху при яловых сапожках да полосатых плисовых штанах он иной раз и одевает-обувает на праздничные гулянья. На Троицу, например, Пасху или на "День посёлка", совпадающий с точностью до ближайшего воскресенья с языческим Иваном Купалой. Но козью ногу больше не смолит. Я его отлично понимаю; понимание идет из глубин организма. Махорка вызрела столь зла, что даже сейчас, за полгода изрядно выдохнувшись, продирает не токмо до нутра, но до самых митохондрий и клеточных ядер. После первой же затяжки слезы выжимаются с ошеломляющим давлением: они брызжут, словно пущены из водяного пистолета — на полметра, а то и поболее. Глотку дерёт будто бороной, волосы по телу встают и вытягиваются во фрунт, а селезёнка ёкает и стремится оборваться к семи лешим.
   Превосходно. Как раз то, что доктор прописал. Плохо одно: газеты нынче имеют очень уж узкие поля. Из чего мужику самокрутку-то завернуть, скажите на милость?
   Но не закурить было решительно невозможно.
   Дорожка к возобновлению вредной привычки началась со сравнительно безобидного, пожалуй, даже очаровательно-сентиментального эпизода семейной жизни.
   Вернувшись намедни с работы, я первым делом, едва помыв руки, заглянул в горницу-светлицу, поцеловать ненаглядную доченьку, чей милый голосок звучал оттуда хрустальным колокольчиком. Машенька лежала прямо на полу, попкой вверх, и гладила огромного рыжего короткошерстого котяру. Зверь повернулся, я оторопел. Наглая его круглая морда до того мало отличалась от физиономии приснопамятного Суседка, что мне насилу удалось сдержать порыв перекреститься. А паче того, перекрестить кота. Те же бакенбарды и кисточки на ушах. Те же глаза разумного существа.
   "Откель така ярка животина? — с шутовской строгостью спросил я дочку, взяв себя в руки. — Ветеринарная справка об отсутствии блох, остриц и лишаёв есть ли? Чисты ли лапки и ушки?" — "Ну, папка, ты даёшь! Он же ещё третьего дня к нам пришёл, — сообщила Машенька. — Сидел в дровянике, на поленнице, а сегодня бабуля позвала в избу, он и забежал. Ты не бойся, папка, мы его в бане вымыли горячей водой со специальным кошкиным шампунем, а он даже не вырывался. Его Люська зовут". — "Кота? — спросил я. — Или это всё-таки кошка?" — "Папка, ты что? Ну протри ты очки, если не видишь", — сказала Машенька и продемонстрировала мне неоспоримые доказательства того, что Люська — кот.
   Скотина покорно стерпела бесцеремонное отношение и довольно решительные манипуляции с задиранием хвоста. "Отчего же мальчик — и вдруг Люська?" — спросил я, стыдливо отводя взгляд от анатомических деталей, характеризующих рыжего прохвоста, как неутомимого кошачьего дона Жуана. "Он мне сам сказал", — с обезоруживающей детской верой в собственную правоту сказала дочка и погладила котищу, прижавшись вдобавок к нему щёчкой. Ох, фантазерка! "Люська или Люсьен, если тебе так больше нравится. Он бродяга и трущобник, а непутёвый… Совсем-совсем давно, когда он ещё жил-поживал в Серебряном, у одной ласковой бабушки, его звали Барбаросса. Еле выговоришь, да, Люська? Только старая хозяйка умерла, а люди, у которых он поселился, дали ему новое имя, Васька. Когда эти злюки осердились на него за что-то и хотели задавить, он в лес убежал. Стал диким охотником. А зимовать пришёл в Петуховку. Чтобы не замёрзнуть или на обед рыси не угодить. Обитался в таком огро-о-омном пустом доме, на чердаке. Бедняжечка, ему приходилось птичек ловить для пропитания… Летом он собирался снова в лес вернуться, но в дом как раз приехали новые жильцы, стали кормить его рыбкой, угощать валерьяночкой и прозвали Люсьеном. Потом я не знаю, что случилось, беда какая-то, и Люська понял, что надо идти к нам. И правильно! Он хороший. Я его люблю".
   Люська-Васька-Барбаросса громко замурчал, показывая, что Машенькина ласка приходится ему по сердцу, что он в ней тоже души не чает. "Но он же пришлый…" — шёпотом простонал я, обращаясь к подошедшей жене. "Вот и славно, — сказала Ольга. — Пришлые кошки счастье в дом приносят, если приветить. А гнать их решительно не рекомендуется". — "Да никто и не собирался гнать этого вашего новоиспеченного любимца", — сказал я и, переместившись на расстояние мануального контакта, погладил крепкую тёплую спинку Люсьена.
   Кот артистично, безусловно, напоказ выгнулся и посмотрел мне в глаза, почти по-человечески улыбаясь. Сейчас же сделалось понятно, что мы с ним преотлично столкуемся и уживёмся. "А кончик-то хвоста у тебя белый, — задумчиво сказал я ему, почёсывая шейку, — и эта верная примета характеризует тебя, рыжулька, как прирождённого вора. Особенно яиц и цыпушек. Только не отпирайся, сделай одолжение. За что-то же на тебя разгневались те граждане, что Васькой кликали? А вы, девушки, не заступайтесь за него и вообще не встревайте. У нас чисто мужской разговор пошёл. Так вот, знай, котофей, цыплят мы не разводим… но ежели заладишь красть продукты со стола — накажу! Доступно излагаю? Ну, то-то же! Впрочем, в соседских домах я не хозяин…" Я подмигнул. Он ответил мне тем же. Разве что двумя глазами — не одним.
   Шалопай, с симпатией подумал я.
   После всё было, как в скверном повторяющемся сне. Снова я проснулся среди ночи. От чего, не запомнил. На комоде снова сидел пребольшущий кот, обняв лапами часы и уронив на бок «ухажёрского» плюшевого медведя. Снова светила луна, а на чердаке шуршали не то шаги, не то чёрт знает, что. Только кот на сей раз был не наваждением, не мороком, а Люсьеном. На меня он смотрел без ненависти, а заметив, что я проснулся, негромко мявкнул, спрыгнул с комода и побежал к выходу из спальни, неся хвост трубой. На пороге остановился и уставился на меня. Во взгляде читалось явственное приглашение следовать за ним. "Сгинь, нечистая сила!" — приказал я, шаря по полу в надежде нащупать какой-нибудь метательный снаряд, например, тапочек. Люська, проигнорировав угрозу расстрела шлёпанцами, вернулся к кровати и вновь мявкнул. Ругаясь про себя последними словами, я поплёлся за ним, кутаясь в растянутый домашний джемпер.
   Привёл меня Люсьен на улицу. Не вполне веря собственным глазам, я уставился на соседскую скамейку. История повторялась, как ей и положено, фарсом. Скамейку занимала гренадерского сложения девица, сражённая на полном скаку печалью-кручинушкой, обливающаяся горючими слезами. Борясь с позывами закатиться истерическим смехом, я приблизился и привычно молвил: "О чем, дева, пла…" Девка, перебивая, разревелась в голос. Надо полагать, стены Иерихона рассыпались ещё раз. Возможно, в пыль и труху. (Непременно нужно посмотреть вечерние «Новости», там уточнят.)
   Руководствуясь единственно чувством самосохранения, я рухнул на скамью и прижал её лицо к своему плечу. Всхлипывания стали поглуше, но джемпер тут же пропитался горячей влагой. Существенную часть влаги составляли, наверняка, сопли, но в тот момент я старался об этом не думать. "Ну-ну, — говорил я, гладя по-бараньи кудрявую девчачью голову. — Будет тебе. Успокойся, успокойся, маленькая, хорошо?"
   Она понемногу успокоилась, и события пошли своим чередом. Я повел её домой, уже знакомым маршрутом (опять улица Дмитрия Менделеева, только номер дома другой, двадцать четыре), попутно выяснив, что сегодня победу в любовной войне торжествует моя старая знакомая, веснушчатая Алёна Горошникова. Гренадерская девица, разумеется, оказалась Алёниной соперницей Надькой. Между прочим, ржала Надька действительно потрясающе — наподобие ломовой лошади, и как лошадь же топала ножищами сорок последнего размера. И всё равно, была она, при всей громадности и нескладности обыкновенной, вполне симпатичной пятнадцатилетней девчонкой с разбитым сердцем. Я проникся к ней чем-то вроде отеческой нежности и жалел совершенно всерьёз. Развеселить её было легче лёгкого. Стоило назвать Алёну Горошникову конопатой кнопкой, как Наденька тотчас просияла и перестала шмыгать носом.
   Мы выворачивали в «Базарный» заулок, когда гренадерская девица Надюша вдруг перестала слушать весёлую историю про обезьяну, мывшую окна на небоскрёбе, взвыла сдавленным дурным воем, на верхней ноте вроде как захлебнулась и попыталась спрятаться за мою спину. "Что случилось?" — спросил я, но она безмолвствовала (это при распахнутом-то, что окошко в погожий день ротике), только всё больше бледнела да цеплялась за одежду. Красивые Надюшины глазки — васильковые, большущие, с густющими ресницами длиною едва не в аршин — совсем уж изладились обморочно закатиться. Я покрутил головой… да и сам чуть малодушно не вытолкнул Надю вперёд, вместо живого щита.
   Над пушистой и душистой цветущей кроной близкой черёмухи колыхался туманный белёсый силуэт, несколько напоминающий человечий. Не сводя с него зачарованного взгляда, я медленно попятился. Надюша цеплялась за меня пуще прежнего, щипала до синяков, но в обморок падать передумала, что-то забормотала. "Белая баба, — разобрал я, — белая баба…" Я остановился. Меня пронизало великое спокойствие. Белая Баба — известнейший петуховский призрак-автохтон, возрастом равный трёхсотлетнему посёлку, а то и старше. На уровне преданий Белая Баба знакома абсолютно всем жителям; въяве видана очень и очень многими. Обыкновенно эта сверхъестественная персона возрождается из небытия в период цветения садов и уходит на покой вдогон за окончанием бабьего лета. Белая Баба, в общем, не опасна, прогнать её можно любой, даже самой немудрящей молитвой или ещё проще — показав обнаженный зад (в идеале — перед). Однако столкнуться с нею радость невеликая. Ибо призрачная эта женщина возникает преимущественно перед юными парочками, как бы предупреждая своим появлением девушку о том, что парень намерен поступить с ней нечестно. Обмануть да и бросить. Кому поглянется? Не пойму, что привлекло Белую Бабу к нам? У меня в мыслях не было обмануть Надюшу, она же совсем ребёнок.
   К тому же совершенно не в моем вкусе.
   "Вздор, — сказал я громко и твёрдо. — Вздор, Надежда, опомнись, какая это Белая Баба? Обыкновенное явление природы. Шалости атмосферного электричества вроде огней святого Эльма. Гляди, оно ж не белое, а вовсе даже напротив, желтоватое. И женского в нём ничегошеньки — ни фигуры, ни лица, ни волос. Как есть мокрое холщовое полотенце, изношенное до дыр".
   Сказав так, я сейчас же себе поверил. Благо подтверждением слов была озоновая свежесть, разлившаяся в воздухе и поведение моего джемпера. Джемпер, состоящий на восемьдесят процентов из синтетики, на остальные двадцать из шерсти, неприятно липнул к телу, словно его натёрли плексигласовой плитой, и он получил мощный электростатический заряд. И как будто даже покалывали кожу бегучие электрические искорки. Девочка, заметив мою невозмутимость, перестала щипаться, задышала ровнее. А видение — или явление природы — опустилось в черёмуховую кипень, где и растворилось, единой мельчайшей веточки не потревожив, единого мельчайшего лепесточка не сронив.
   Однако ж движение мы, не сговариваясь, продолжили кружным путем. Значительно более длинным, зато обходящим заулок с провинившейся черемухой стороною.
   На всякий случай, для вящего душевного спокойствия.
   Надина мама — крупная простоволосая женщина, определённо мне знакомая (кажется, она служит на заводе кладовщицей при гараже), ждала непутевое чадушко, сидя на завалинке, с отстраненным видом наблюдая звёздное небо и лузгая семечки. Кивком поблагодарила меня за услугу по доставке Надюши, прошипела: "Явилась, бесстыдница. Как людей-то не совестно", — и рывком зашвырнула девочку во двор. Ворота захлопнулись. Тут же зазвенели шквальными овациями оплеухи да затрещины. Посторонние звуки вроде материнских укоров или дочерних оправданий экзекуцию не сопровождали.
   "Видишь, брат, — сказал я Люсьену-Барбароссе, невесть откуда взявшемуся подле моих ног, — сколько со взрослыми-то дочерьми забот? Эх, да разве ж тебе понять, четвероногому? Твоя планида куда безоблачней — знай гусарь, пока гусарится". Кот согласился, а затем принялся куда-то меня звать: тёрся об ноги бочком, тоненько просительно мяукал, отбегал и возвращался. Неугомонный какой, подумал я. Но, пребывая под впечатлением непрекращающихся чудес этой ночи, не способный более чему-либо удивляться, побрёл вослед. Заартачился я, только поняв, что путь наш лежит в Трефиловский дом. Э, брат Люська, сказал я, тут уж ты не обессудь — не пойду. Мало того, что мне страшно повстречаться с беспокойными душами убиенных здесь людей, я ещё не хочу вступать на территорию, отмеченную каббалистическим знаком уголовного розыска. Видишь, ворота запирает печать свинцовая на веревочке? Нельзя нарушать. Dura lex, sed lex, понимаешь?
   Кот выслушал внимательно, на «дура» небрежно фыркнул, а затем шмыгнул к близкому забору, где ужом проскользнул в какую-то щель. Качнулась потревоженная доска, болтающаяся на одном гвозде. Намёк Барбароссы был понятен. Спорить с суровым законом нельзя, однако его можно обойти.
   Крупные сомнения в целесообразности предприятия ничуть не помешали мне влезть в дыру. Пройдя за Люськой через заваленный барахлом яблоневый садик, порядком перепачкавши обувь во влажной весенней земле, я очутился перед низенькими, но широконькими двустворчатыми воротцами, ведущими под крыльцо Трефиловского дома. Воротца были не заперты и не опечатаны. С гвоздика, вбитого подле воротец в стену, свисала керосиновая лампа типа "летучая мышь". Тут же на полочке лежали спички, моток дратвы и шило с крутобокой деревянной рукояткой и длинным жалом. Шило было глубоко воткнуто в толстый, почти кубический кусок промасленной кошмы, я не без труда выдернул — оно засияло в ночи остро отточенной синевой. Таким жутким инструментом, похожим на небольшую острогу, пользуются, подшивая валенки; дратва нужна для того же.
   Удивительное дело, спички не отсырели, зажглась первая же испробованная. В лампе плескалось немного керосина, фитиль с трудом, но выдвигался. Я затеплил огонёк, опустил поворотом особого проволочного рычага стеклянную колбу лампы в рабочее положение, неумело перекрестился и вошёл.
   Мой хвостатый вергилий (равноправен отечественный вариант: дедушка Сусанин) побежал вперёд. Его шкура в свете лампы точно сделалась вмиг ярко-оранжевой и переливалась, будто была подсвечена изнутри. Время от времени он исчезал, я не успевал заметить, куда. Мне было не до того. Барахла под крыльцом скопилось куда как больше чем в яблоневом садике, а я и там-то едва не переломал ноги. Я перешагивал пыльные доски с угрожающе торчащими из них заржавленными гвоздями, огибал пыльную поломанную мебель, брезгливо сторонился отвратительной пыльной рухляди, в коей угадывались очертания бывшей одежды. А ещё встречались под порогом вёдра без днищ, стеклянный бой, жестянки из-под краски, половики в рулонах. Стоптанная обувь, конечности, головы и тела от кукол (всё почему-то по отдельности) и иные детские игрушки, разломанные невосстановимо. И везде пыль, пыль, пыль… За кругом света скрывались совсем уж неописуемые вещи-тени, — возможно, представители альтернативной небиологической жизни; они тягуче и одновременно ломано шевелились, перебрасывались паутинными лохмотьями, сухо поскрипывали. Я грозил теням шилом, зажатым в потном кулаке и опасным мне самому, наверное, гораздо больше. Упади, вдруг споткнувшись — плоть пропорешь в два счёта. А начнёшь шило извлекать, так все внутренности вовне выворотишь. Ой.
   Подкрылечный поход закончился около новой двери, ведущей, по-видимому, в подполье дома: косяк её был насмерть вделан в фундамент. Дверь когда-то обили для утепления ватой, а поверх ваты — клеёнкой, перетянутой витою медною проволокой. Клеёнка от старости полопалась, завернулась в трубочку, клочья потемневшей ваты неопрятно торчали наружу. Однако цепкий глаз покорного вашего слуги отметил, что проволока натянута на обойные гвоздики с жёлтыми шляпками-ромашками не абы как, но создает узор: древнеславянскую свастику, знак Солнца. Солнце в подвале, подумал я мимоходом, какая нелепица, и потянул кованую скобу, заменявшую дверную ручку.
   Чистый сухой подпол был просторен и пуст. Наверх вела крутая, крепкая и широкая лестница. Мы с котом поднялись по ней, я откинул крышку.
   Люсьен начал проявлять признаки нетерпения ещё в подполье, оказавшись же в доме, полетел стрелой. Я за ним. Он взбежал на второй этаж, там промчался по длинному коридору до конца, подскочил к раскоряченному, крашенному бело-зелёной эмалью приземистому шкафу вроде буфета и заорал, крутясь на месте как волчок, как вошедший в священный транс дервиш. Делать нечего, пришлось буфет вскрывать. Створки напитались влаги, разбухли, что ли? — заклинили и не поддавались, сколько я не цеплял их ногтями. Ручек на дверцах не было вовсе. Тут мне наконец-то пригодилось шило — просунул в щель, зацепил крючочком изнутри рыхлое дерево, дёрнул. Первый раз сорвалось, я просунул-зацепил-дёрнул сызнова. Буфет распахнулся. Котик рявкнул совсем уж не по-кошачьи и немедленно скрылся внутри, бешено урча. Из буфета посыпались какие-то тёмные клубки с торчащими белёсыми волосками.
   Я насадил один клубок на шило, поднёс к носу, принюхался. Собственно, принюхиваться было незачем, я уже и так понял смысл нашей удивительной вылазки. Люсьен привел меня, своего нового лучшего друга, к предмету высшего кошачьего вожделения — хранилищу сушеных корней валерианы.
   Раб низменного порока, подумал я, навязался ты на нашу голову.
   Пока кот пировал, а затем пьяно гулял- катался по полу, бегал по стенам, мебели и едва ли не по потолку, выводя замогильные рулады невразумительных песен, — я осматривал второй этаж. На первый меня могли бы свол о чь разве трое и более дюжих мужиков, предварительно связав и оглушив. Мне казалось, там всё ещё не выветрился густой обморочный запах беды и смерти. Обойдя дюжину комнат и комнатушек, сколько-нибудь любопытное для себя обнаружил я лишь в одной. Бедные ихтиологи устроили в ней опрятную спаленку на единственное (зато просторное) койко-место. Вместо постельных принадлежностей поверх поролонового матраса лежали яркие спальные мешки. Обниматься, забравшись в них?… Экие затейники! — подумал я. Небольшой столик, притулившийся у изголовья арены для отвратительных однополых ристалищ, украшали букетик бессмертника в высоком керамическом стакане и картинка в деревянной рамочке. Я взял картинку, всмотрелся. Оказался фотопортрет, сделанный приблизительно в конце девятнадцатого — начале двадцатого века. Лицо почудилось мне знакомым, где-то когда-то виденным. Знать, один из Трефиловых, решил я. Уж не сумасбродный ли Артемий, знавшийся с нечистым?
   Мне вдруг стало как-то не по себе. Огромный пустой дом, ночное убежище бесприютных душ, где не просохла ещё кровь убиенных сатанистов, наполненный воплями слетевшего с нарезки кота… — что ты в нём делаешь, Антошка?! Машинально зажав портрет под мышкой, втянув голову в плечи, я поспешил вон. Окликнул Люсьена. Шатаясь на подламывающихся лапах, очумело вращая глазами, Люсьен подбежал и принялся ластиться, просясь ко мне на руки. Взял и его. И угораздило же меня бросить взгляд в окно! Проклятая Белая Баба была тут как тут, болталась над ивой и размахивала просторными рукавами. Так мне показалось. Я пискнул: "Ёб!" — и, даже не подумав оборонительно заголить ягодиц, ссыпался горохом по лестнице, кажется, сразу в подпол.
   До своего дому я долетел вмиг, не оборачиваясь и не глядя по сторонам. Вот уж, верно, было зрелище-сюр: Антоша-Анколог, в руках которого горящая керосиновая лампа, большая фотография в рамке, чудовищное шило и голосящий, благоухающий валерианой кот, несётся по ночной Петуховке, словно за ним гонятся все демоны ада!
   (Если кто-то видел — пойдут слухи, уверен.)
   Уф, даже вспоминая, и то п о том облился! Одного такого приключения всякому пещерному схимнику хватило бы, чтобы закурить, запить горькую и вымыться вдобавок с мылом… но тому озорнику, что заведует моей судьбой, этого показалось мало! Разглядывая сегодня поутру трофейный портрет, я едва не лишился дара осмысленной речи. Артемий Трефилов — а то был он, сзади обнаружилась каллиграфическая подпись фиолетовыми с прозеленью чернилами — точь-в-точь, словно однояйцевый брат-близнец, с которым нас разлучили в детстве, походил на меня! Для полной идентичности только постричь ему по-иному усы да приглушить впечатанное в лицо благолепие Серебряного века, — хотя бы порцией свежей горчицы с хреном или долькой лимона. Да ещё не помешали бы Артемию Федотовичу мои модные очочки с прямоугольными линзами. Ну, вылитый стал бы Антон Басарыга. Вылитый!
   Да только близнецов у меня отродясь не бывало. А уж сто лет назад, да ещё в Петуховке, точно.
   Так какого рожна?!

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ,

    в которой я вознесён на пьедестал. Символы. Казус белли. Mad профессор и мешок, полный эмоций.
   Глаза раскрывать не хотелось. До тошноты. До тошноты не хотелось двигаться. Разве что ос-то-рожненько, бережно-бережно повернуться на бочок, потом на живот, засунуть руки под подушку и вытянуться до хруста в суставах. А затем расслабиться и понежиться неподвижно с полчаса в таком чудесном положении. Именно в таком, именно неподвижно. Почему? Потому что в таком положении, лёжа на кровати с руками под подушкой, меня перестанет тошнить. Убеждён. Если существует на свете справедливость — не высшая, нет, самая хотя бы немудрящая, — меня должно перестать тошнить сразу же, стоит затолкать руки под подушку.
   "Однако хрен мне моржовый, полуметровый, не подушка. Хрен китовый, не кровать", — подумал я и открыл глаза.
   Трудно поверить, но мне сразу полегчало. Наверное, тошнота — непозволительная роскошь для узников, уяснивших, осознавших, поверивших наконец, что они узники. Причём всерьёз и надолго.
   А в том, что я лишился свободы, сомнений не оставалось.
   …Стоило мне выйти из "Центра информационных технологий «Вектор» по завершении последнего дежурства, как прямо в подъезде на меня навалились сильные, энергичные люди числом трое, оглушили и принялись с энтузиазмом вязать. Вернее, начали было глушить и вязать. Потому что после первого же удара тяжёлым твёрдым предметом (очевидно, любимой в «Фагоците» арматуриной), который пришёлся мне по загривку, я возмущенно взбрыкнул. И тем самым несколько изменил планы нападавших. Откорректировал их в свою пользу.
   Циклопу, который встал на пути моего стремительного прорыва наружу, я въехал коленом между ног, а локтем — в челюсть. Никакого баловства и любви к ближнему: я был весьма сердит на него за злые фокусы с арматурой. Возможно, Циклоп ещё выживет, но репродуктивная и жевательная функции его организма вряд ли восстановятся в полной мере. Поделом ему. Швырнув отключившегося «фагоцита» в объятия остальных налётчиков, я выскочил во двор. И тут же получил ружейным прикладом под дых. Постарался милашка Демон, вооруженный помповым "Моссбергом".
   "Непозволительно быть таким шустрым человеку с переломом ключицы и двух рёбер", — подумал я, падая на асфальт и ловя разинутой пастью воздух, как собака ловит надоедливых мух. Столь же безрезультатно, впрочем. "Наверное, он и вправду демон, — подумал я, когда Демон засадил своим аппаратом Илизарова мне в бок. — Воистину нелюдь, раз боли не чувствует. Ну, не может живой человек изувеченной и незажившей ногой пинаться!" "Хорошо хоть не пальнул", — порадовался я, «плывя» от повторной встречи с «Моссберговским» прикладом. На сей раз Демон хватил ружьишком мне по голове, но не очень сильно. "А ведь мог и пальнуть", — подумал я напоследок, после чего связно думать оказался уже не способен.
   Шатающимся из памяти в беспамятство и обратно сознанием я ещё отмечал, что меня волокут в машину, торопливо вгоняют в вену иглу одноразового шприца. Машина трогается, тело немеет; я из последних сил бью ногой кому-то в харю, попадаю, харя с воплем исчезает, а за ней исчезает и всё остальное…
   До теперешнего тошнотворного пробуждения.
   Каземат, куда меня заточили, выглядел, в общем, премиленько. Очень похож на недавно отреставрированный совмещенный санузел в квартире-"сталинке". Далёкий потолок с лепниной виноградных гроздьев по линии примыкания к стенам. Новенькая чугунная ванна у левой стены и новенький смеситель над ней. Новенький кафель повсюду, даже на полу. Новенький унитаз, на котором сижу я. Подумать только, до чего предусмотрительно и гигиенично! Из-за этого унитаза я и заключил, что буду узником длительное время. А о том, что меня принимают всерьёз, сообщали кандалы на руках.