Чуть позже, когда закончится очередная серия мыльной белиберды, к длинной бабы Ониной скамеечке с высокой удобной спинкой подтянутся соседки — вплоть до весьма отдалённых — и однорукий сосед дядя Николай. Сама бабушка, в прошлом учительница географии, сериалы недолюбливала, предпочитая им, если уж захочется развлечься, чтение приключенческих книг XIX века — начала XX. "Копи царя Соломона", "Похитители бриллиантов", «Прерия», "Всадник без головы" и всё такое…
   Сзади кто-то приближался. Шёл по дороге. Тротуаров в Серебряном нету, незачем — автомобильное и тракторное движение оживляется лишь в страду, да и то не бывает ни быстрым, ни плотным. Шедший был лёгок: ни шарканья стариковских калош, ни покашливания или постукивания тросточкой. Деревенское любопытство удивительно заразно. Костя неспешно обернулся. Из-за разросшихся в палисаднике мальв идущего не было видно целиком — только фрагменты.
   Не может быть, взволнованно подумал Костя. Ему почудилось мелькание стройных высоко открытых ног.
   Господи, он не ошибся! Какая симпатичная! Какая грациозная! А глаза, ресницы-то! Шея, а?! "Спасайте, — подумал Костя с восторгом и трепетом, — тону!" Он неожиданно порозовел, когда девушка — кажется, чуть старше его и, кажется, чуть выше ростом — улыбнулась и кивнула. Ему? Нет, с облегчением, но и разочарованием понял он, бабе Оне.
   Баба Оня кивнула в ответ, но не слишком приветливо. И махнула рукой: не то здравствуй, мол, голубушка, не то ступай себе мимо. Костя дождался, пока девушка отойдёт на безопасное расстояние, и испытующе посмотрел на старушку.
   — Не знаю, Костенька, — сказала она. — Поселились с каким-то парнем в школе, вдвоём. Неделю уж, а то и поболе. Коля-однорукой ходил, интересовался. Говорят, родные брат с сестрой. Приникнуть, мол, к истокам захотелось неудержимо. Вырваться на краткий миг из городской толчеи и суеты. Книгу, что ли, пишут на пару. Он искусствовед, студент, она — школьница, балерина. Танцует здорово, нечего говорить. Прямо на травке пришкольного двора. Там ведь знаешь, ворот-то давненько нету — поэтому видно хорошо. Живут не шумно. Загорают на крыше нагишом, купаются тоже вовсе без одежды. Блудить, так вроде, не блудят: Коля раз всю ночь подслушивал, старый дурак, — ничего не выслушал. Обходительные, воспитанные. Молоко покупают у Тони Сергеевой. Я всё равно как-то сторонюсь их. Не дело это — молоденьким парню с девкой вместе жить, а особенно наготы взаимной не смущаться. Может, я и старомодная в этом, но какая уж есть. А ты сходи, познакомься, всё веселей будет.
   — Я и так не скучаю, — сказал Костя, против воли соображая, откуда лучше всего видна школьная крыша. С тополя, конечно. Однако взбираться на сухое дерево с театральным биноклем будет слишком уж откровенно. Впрочем, спохватился он, вряд ли баба Оня лазала на дерево, а ведь видела же. Интересно, где они купаются, подумал он ещё, и почувствовал подступающее возбуждение. Юношеская богатая фантазия завелась с пол-оборота. Да и то сказать, одно дело ночные каналы с "девушками Плейбоя" втайне от родителей, и совершенно другое — живая, очаровательная обнажённая плоть.
   — Ну, может, когда потом, — сказала баба Оня, поправляя наушники и отжимая кнопку паузы.
   — Может, — безразлично сказал Костя, аккуратно запечатывая кулёк с шелухой. — Пойду, поваляюсь, что-то захотелось расслабиться.
   Баба Оня понимающе опустила веки, сопроводив лёгким наклоном головы.
   В Костиной комнате стояла прохлада, волшебно дополняемая полумраком. Окна комнаты, затеняемые кустами сирени и яблонь-дичков, выходили на восток; солнце, более жаркое ввечеру, давно ушло калить западную половину дома. Из отворённого окна легко пахло цветами. Костя постоял немного перед висящим на стене большим старинным зеркалом. Зеркало было с пожелтевшей, облупившейся в углах амальгамой, точёная его деревянная рама рассохлась и кое-где потрескалась. Прямо посредине стекла присутствовал дефект — воздушный пузырёк. Волны искривлённого отражения растекались от пузырька влево и вверх, отчего часть Костиного лица приобретала немного искажённые пропорции: лоб, ухо и верхняя скула. Глаз будто косил. Нос, совпадающий с эпицентром дефекта, напоминал долгохвостого головастика. Костя не обращал на лицо внимания, он изучал тело. Собственное тело ему нравилось — худощавое, с гладкой и невеликой, но всё-таки заметной мускулатурой. Он согнул руку. Бицепс выразительно напрягся.
   Костя отчего-то смутился. "Собираешься играть мышцами, привлекая внимание незнакомой девушки? Похвально, хоть и несколько по-жлобски. А как насчёт решимости к такой демонстрации?"
   "Никак", — ответил он себе честно.
   Он лёг на кровать, забросил босые ноги на спинку. Задумчиво намотал на палец бахрому крошечного настенного коврика. Коврик был привезён более двадцати лет назад его отцом из ГДР. Отец служил там в частях советской ракетной ПВО, а демобилизуясь, накупил родным подарков. Всем женщинам привёз такие вот коврики из набойной ткани, всем мужчинам — отличные немецкие фонари на три батареи.
   По поводу именно этого коврика отец много лет с неизменной серьёзностью мистифицировал Костю. Он утверждал, что картинка на нем постоянно меняется. На коврике был выткан пасторальный западноевропейский пейзаж: далёкие лесистые горы со стоящим на них замком, дорога, преодолевающая на переднем плане узкий ручеёк по замшелому каменному мостику. Человек с ружьём возле дороги и девушка с полной винограда корзиной на плече возле домика с черепичной крышей. Скачущая по дороге пара пятнистых лошадей, запряжённых в карету с гербом. Охотник и девушка с любопытством смотрят на экипаж. Кучер в высокой шляпе размахивает кнутом.
   Отец утверждал, что когда коврик был новеньким, карета едва показалась из ворот замка, девушка обрывала виноград, а охотник, стоя на одном колене, пил горстями воду из ручья. Костя, естественно, не верил. Отец предлагал замерить линейкой взаимное расположение персонажей и сравнить его с тем, которое будет через год. Костя несколько раз измерял, но за время, протекающий от каникул до каникул, успевал забыть дробные значения.
   В прошлом году он их записал.
   Внутренне усмехаясь, он снял с этажерки тоненький томик Бирса, вытряхнул согнутый пополам тетрадный листок в клетку и целлулоидный школьный угольник. Посмотрим, шепнул он, предвкушая, как сразит в августе папку наповал с фактами в руках. Папка, конечно, начнет трепыхаться, затребует свидетелей… В крайнем случае, попрошу расписаться искусствоведа с балериной, азартно подумал Костя. Чем не повод для знакомства? Отличная мысль! Удачная мысль! Непринуждённое знакомство, то да сё… Ай да я! Каков, оказывается, хитрец и дипломат!
   Он приложил угольник к коврику.
   Так, кратчайшее расстояние от пера на шляпе охотника до края подола сборщицы винограда составляло год назад восемь сантиметров четыре миллиметра. Из-ме-ряем. Семь сантиметров девять миллиметров. Что за чёрт! А ну-ка, ещё раз. Нет, всё точно — 7,9 см. Полсантиметра разницы!
   Должно быть, ошибся в прошлый раз, огорчённо подумал Костя.
   Однако расстояние от копыта ближайшей лошади до того же пера на шляпе охотника, выбранного Костей за точку отсчёта, уменьшилось тоже. На целый сантиметр. И сдвинулся кнут возницы. А был ли здесь вот этот камешек, вылетевший из-под колеса кареты? Костя обалдело глядел то на собственноручно начертанные числа, то на дешёвый, низкого качества германский гобелен. "Ну, папка, — подумал Костя, — а ты, оказывается, играешь всерьёз. Никак с бабой Оней сговорился? Исправить карандашные записи не столь уж и сложно, так ведь?"
   Он тщательно измерил все расстояния заново, а значения записал шариковой ручкой на тот же листок. Копию спрятал в блокнотик для внезапных мыслей, с которым не расставался. Ещё один экземпляр на листке из блокнота он свернул в трубочку и спрятал в полую ножку кровати; подписи свидетелей на нём не будет, зато и узнать о нём никому не удастся.
   Костя надел любимую белоснежную теннисную рубашку, любимые светло-голубые джинсы, свежие бело-голубые носки, причесался и, полный решимости не отступать, двинулся за свидетельскими подписями.
   Шнурки кроссовок почему-то долго не завязывались как следует.
   Колени чуточку подрагивали.
   Сопровождаемый взглядами собравшегося на скамеечке стариковского общества, он шагал в сторону бывшей школы и внутренне проговаривал разные варианты беседы в первые минуты знакомства. Получалось неважно, косноязычно и однообразно. Дальше, чем: "Привет, я Костя", дело практически не шло. Почему так, Костя сообразить не мог. Собственная внезапная робость раздражала. Он попытался начать думать о чём-нибудь другом, но снова скатился на "Привет, я Костя". Он крепко сжал засунутые в карманы кулаки. В кармане тихо, но отчетливо хрустнуло. Он поглядел на обломки авторучки. Надо же, сломал. Вот псих…
   Двухэтажное бревенчатое школьное здание с кирпичным полуподвалом не имело ни одного целого окна. Что не разбили давным-давно хулиганистые мальчишки — Костин папа, например, — растащили в последние годы местные жители на теплицы и парники. Несколько лет подряд в школе останавливались приезжающие на летний трудовой семестр бойцы студенческих строительных отрядов и строители-армяне. Впрочем, точной национальности шабашников в Серебряном не знали и армянами называли по привычке, выработавшейся в советское время. Те возводили на окраине Серебряного свинокомплекс, зернохранилище, что-то ещё. Они затягивали окна прозрачной полиэтиленовой плёнкой.
   Сейчас от плёнки остались лишь пыльные лохмотья.
   Школа выглядела чуточку зловеще. Казалось, в ней самое место для привидений, ядовитых змей, крыс размером с собаку и вурдалаков.
   Костя вошёл в пришкольный двор. На дощатой, сравнительно неплохо сохранившейся открытой веранде стоял круглый столик с дымящим самоваром. В гамаке раскачивался длинный светловолосый парень в шортах, с «джонленноновскими» очками на носу и курил. Давешняя девушка, закинув ножку на перильца веранды, выполняла глубокие изящные наклоны, почти касаясь коротко остриженной головкой пола. Костю ослепила сверкнувшая из-под платьица белизна трусиков. Он закусил губу.
   — О, к нам гости! — воскликнул, ловко вывалившись из гамака, парень. — Наконец-то! А мы уж подумывали хлебнуть чайку, да и самим отправляться знакомиться. Добрый вечер! Я Никита, это — Катюша.
   — Котся, — сказал, запнувшись, Костя, пожимая узкую, но твёрдую ладонь Никиты. — То есть Костя. — Он рассмеялся.
   Никита рассмеялся тоже. Ободряюще, ничуть не обидно.
   — Идём за стол, чай уже закипает. Видал, какой у нас красавец? — Он осторожно и быстро, чтобы не обжечься, постучал по зеленоватому латунному боку самовара. — Столетний. Полутораведерный. Пока всё не выпьем, домой тебя не пустим. Правда, Кать?
   Костя, старающийся не смотреть в сторону Кати, чтобы не покраснеть (а краснеет он крайне некрасиво, пятнами), храбро заявил:
   — Да я и сам не уйду.
   — Ну что ты, какая книга. Везением будет, если удастся хотя бы статью в более-менее серьёзном журнале опубликовать, — сказал Никита.
   — А тема? — Костя глотнул горячей зеленоватой жидкости, пахнущей смородиной, откусил от бутерброда с мёдом и сметаной. Было вкусно. На носу тут же выступили бисеринки пота.
   — Тема, надеюсь, неизбитая. Влияние так называемого хилиазма на поэзию приходящего века.
   — И что есть сей хилиазм? — спросил Костя, слизнув с пальца мед. Никогда он не считал зазорным спрашивать о том, чего не знает.
   — Сей хилиазм есть болезненная идея наступления Страшного Суда во время смены веков. Ну а в последнем, недавнем случае — и тысячелетий. Идея, проистекающая непосредственно из Откровения святого Иоанна Богослова. Идея, периодически овладевающая человечеством и рождающая раз в столетие взрыв всякого рода мистицизма. А влияние его на поэзию, смею уверить, велико. Одного анализа текстов Серебряного века русской поэзии достанет на несколько монографий.
   — Мы и сейчас в Серебряном, — выстрелил Костя осенившую его мысль. — И век новый.
   — И ты, должно быть, вдобавок поэт! — подхватил Никита с непонятным выражением не то взаправдашнего восторга, не то тщательно скрываемой издёвки.
   — Конечно, — подтвердил Костя, покосившись на Катю. Катя задумчиво изучала дырку в столешнице, оставленную выпавшим сучком, и в беседе участия не принимала. Костя вообще не слышал ещё её голоса. — Скажи, а ты разве не был поэтом в моем возрасте?
   Никита, рассмеявшись, погрозил ему пальцем:
   — Ого! Переходишь в контрнаступление? Великолепно. В наше время для начинающего поэта, не имеющего пока громкого имени, чертовски важно быть напористым, иначе — затопчут. Надеюсь, в будущей моей книге раздел, посвященный Константину Холодному, займёт, по крайней мере, главу. Кстати, Холодный — это ведь литературный псевдоним?
   — Почему ты так решил? Мой возраст, так?
   — Не важно. Я же не ошибся?
   — Ты ошибся, — сказал Костя, самую малость покривив душой. Одну букву в своей фамилии он всё-таки изменил: последнюю малоросскую «х» на более богемную "й".
   — Ого, — удивился собственной оплошке Никита. — Такое со мной впервые. Теряю нюх. Что ж, тем хуже для меня. Между прочим, ты можешь показать нам что-нибудь из своих стихов?
   — Сейчас нет. Декламировать не люблю, а записанного не захватил. Давайте завтра? — Он посмотрел поочерёдно на брата и сестру.
   Никита кивнул, закурил. Катя тоже кивнула и посмотрела на Костю в упор. Косте показалось, что в её взгляде он различил заинтересованность, чуть грустную улыбку и отголосок чего-то, могущего быть вызовом или даже приглашением. К чему? Неужели?…
   Господи, подумал он, какие только мысли не приходят в романтическую мою головушку. Это всё антураж виноват. Слишком душистый чай, слишком поздний вечер, слишком сладкий мёд…
   И слишком большою сделалась вдруг интимность: Никита как бы устранился. Он откинул голову и пускал дым в потолок, и сам, казалось, стал словно дым. Его относило ветерком куда-то за пределы веранды, вместе с табуретом, самоваром, столом. Катю же напротив притискивало к Косте почти до взаимного касания. Всё стало темно и плоско, только девушка виделась объёмно, отчётливо, и острые напрягшиеся соски почти просочились уже сквозь тонкую ткань сарафана, а может, это сарафан впитывался в её тело, оставляя на загорелой поверхности лишь цветные татуировки геометрически-бесконечного греческого орнамента. Гулко, торопливо бухало по ржавой школьной крыше чьё-то сердце. Бесстыдно топорщились чьи-то голубые джинсы. «Собачка» молнии, открывая зубчик за зубчиком, сползала вниз. Пот выступил по всему лицу. Катины губы приоткрылись, показавшаяся полоска зубов была нечеловеческой — частокол из кривых перламутровых игл, похожих на рыбий хребет — но прекрасной и манящей. К ней хотелось прикоснуться языком…
   А ещё слишком впечатлительный юнец, добавил Костя безжалостно, впиваясь в бутерброд и отчасти в язык, который, оказывается, частично уже выглянул изо рта. Реальность скачком вернулась на место.
   Дальнейшее чаепитие проходило в молчании и скоро и скомкано окончилось.
   Уже прощаясь, Костя вспомнил "собственно, генеральную-то причину" посещения. Стараясь, чтобы в голосе звучало побольше легко распознаваемой иронии, он поведал о коврике, собственных замерах расстояний и плуте-отце.
   Брат и сестра восприняли его рассказ необычайно серьёзно.
   — Может быть, ты напрасно смеешься, Константин, — сказал Никита. — Проникновение в наш мир иных измерений и тамошних обитателей на протяжении всей истории человечества не вызывало сомнений у многих и многих совсем не глупых людей. Вовсе не обязательно, чтобы оно сопровождалось огненными столпами до неба или вздохами привидений в заброшенных замках. Твой случай, пожалуй, даже более показательный. На метафизические проявления в быту мало кто обращает внимание, считая ерундой или же, вот как ты, ошибкой. Хотя как раз тебе-то, как поэту, подобная недоверчивость не делает чести, уж прости. Разумеется, мы подпишем твою бумагу, но сначала должны взглянуть на поле, так сказать, действия потусторонних сил. Приноси завтра свой коврик, мы произведем совместные обмеры, а полученные результаты скрепим подписями. Ведь ты не хочешь, чтобы мы занимались лжесвидетельством? — попытался он разрядить обстановку, но за шутливым тоном последней фразы таилась едва ли не угроза. Напряжение, по крайней мере, точно. — И не забудь стихи, — напомнил он.
   — Не забуду, — угрюмо пообещал Костя. Он понял, что завтра в гости к ним не пойдёт. Хватит с него мистики и мистификаций. Сначала шутник и матерщинник дядя Тёма, теперь вот Никита.
   Хилиазм, как видно, поражал не только поэтов Серебряного века.

3. ТЕНИ БЫЛОГО

   Голосили лягушки. Позвякивал во дворе цепью Музгар. В оконное стекло бился мохнатый ночной мотылек. Баба Оня спала тихо-тихо: Костя едва слышал её дыхание, необыкновенно органично сплетённое с тиканьем ходиков. Он как будто слышал ещё чьё-то покойное дыхание и без ненужного удивления полагал, что оно принадлежит Кате, так как от его звука рождалась вибрация внизу живота, подтягивалась мошонка, а возникающие образы были откровенно эротичны.
   Стихи появились пока без первой строфы, но Костя на неё не отвлекался: потом, всё потом — название, редактирование, вылизывание и глянцевание. Текст «пёр», "пёр" как никогда прежде, и следовало поспевать записывать:
 
Вот картина: желаю, чтоб отзвук шагов потерялся в летящем тумане,
Голубом, как последний прозрачный дымок дорогих сигарет.
Чтобы губы и пальцы, и скольженье, скольженье на грани…
И дрожание слов: Осторожнее, милый… Мне больно… О, нет!…
Чтоб румянец стыда, и испуганный трепет девичьей ресницы,
И хрустальная в небе луна над хрустальной студёной водой.
Чтобы шёпоты трав, и кустов, и полночное пение птицы,
И волшебная капля пупка, и пушок под пупком золотой…
Чтоб прерывистый вздох!… и сверчков и цикад кастаньеты.
Чтобы слышалась девичья песня под позднюю где-то гармонь.
Чтобы звёзды роняли на крыши лучей серебристых монеты,
И костёр на горе… И его романтичный, немного неверный огонь…
Чтоб безумие страсти — проснувшейся, рвущейся к небу!
Чтобы ивы косами по пыли дорожной мели.
Чтобы ветер трепал ковыли, и неясно — ты был или не был…
Чтобы мошки свече жизнь в полёте, как сладкую жертву, несли…
Чтобы…………………………………………………
Чтобы рыбки плескались в пруду, дробя на осколки луну.
И чтоб слёзы, как росы. И охряный восход. И ни звука.
И блаженство смежения век, и отход к долгожданному сну…
 
   Застопорилось вдруг и сразу. Первой строчки не было. Не было вообще. Нигде. Ни внутри Кости, ни снаружи. Кажется, её не было во всей Вселенной. Или же Вселенная почему-то отсоединилась от Кости.
   Скорее всего.
   Прислушавшись к себе, Костя понял, что причиной «отключения» стало исчезновение какого-то звука. Да, Катиного сонного дыхания, конечно. Оно не ушло, но сделалось другим: прерывистым, со стонущими всхлипами, перебивалось чужим бормотанием, едва ли не причмокиваниями и гнусным гоготом. Костя боялся поверить отвратительной догадке. Ему захотелось расплакаться, а ещё пробраться к школе и взглянуть на всё своими глазами, удостовериться в спасительной ошибке или же безжалостной правоте.
   Он выбежал в огород и бултыхнулся в бочку, как был — в трусах и футболке. От тёплой воды припахивало болотцем, под ступней задёргалась щекотно какая-то букашка, пытаясь выбраться на волю. Костя шевельнул ногой, выпустил козявку, набрал воздуха и погрузился с головой. "Балбес, — думал он, сидя под водой — только макушка торчала наружу. — Ничего ты не мог слышать, понимаешь! Ничего. Навоображал в творческом угаре невесть чего, а сейчас буровишь. Неужели не совестно? Нет?!"
   — Утопить бы тебя, паразита, — сказал он себе, выныривая и отфыркиваясь.
   В солидарность с ним из-за тучки вынырнула Луна, узкая как остриженный ноготь, отфыркалась обрывками небесной облачной влаги.
   По крыше сенцев пробежал Барбаросса, спрыгнул в соседний огород. Тут же раздались грозные кошачьи завывания. Барбаросса, оправдывая имя, расширял свои владения. Мурзик дяди Коли-однорукого тому по обычаю противился.
   Костя вылез из бочки, подобрал комок земли и швырнул в горлодёров. Взвыв на прощание ещё разочек, коты разбежались, зашуршав молодой коноплёй, густо растущей на меже.
   Бесшумно кружилась по двору Катя. Никита с Костей, расстелив коврик на столе, сверялись с последними Костиными записями. Записи совпадали в пределах минимальной погрешности, проистекающей из физических свойств гобеленовой ткани. Плюс-минус миллиметр.
   — Разве ей не нужна музыка? — спросил шёпотом Костя.
   — Нет, она же глухонемая, — грустно ответил Никита.
   Косте словно плеснули в глотку одеколоном. (Так было однажды — всю семью измотал его ночной кашель, и папа предложил старый варварский способ. Подействовало просто отлично. Но одеколон — гадость неописуемая!) Наверное, стоило на этом и завершить расспросы, заткнуться, но он зачем-то бросился уточнять:
   — От рождения?
   — Около двух лет. Её сбил автомобиль. Повреждений никаких, а слух пропал на восемьдесят процентов. Речь исказилась до полной неразборчивости. Вот она и молчит.
   — А как же танцует?
   — А как Бетховен музыку писал? — с раздражением выкрикнул Никита. — Внутри у неё звучит, понимаешь?
   — Прости, — сказал Костя. — Я, конечно, дурак бестактный.
   — Ладно, забудем. Стихи принёс? — спросил Никита спокойно.
   — Да. Вот. Свеженькие. — Костя протянул ему стихи, переписанные начисто. — Одной строчки не хватает. Рифмы хорошей на «звука» всё никак не подберу. Крутится на языке "а ну-ка, ну-ка", хоть ты отрежь его. Поможешь, собрат по перу, а?
   — Запросто. Погоди.
   Костя, наблюдая за лицом Никиты, старался угадать, какие чувства вызывают в нём стихи. Но студент был непроницаем. Очки-хамелеоны, опять же, за ними глаз не разглядишь.
   Закончив читать, Никита сказал:
   — Чего-то в этом роде я, признаюсь, и ожидал. Ну, может быть, чуть менее откровенного, смелого. Ты оставь их мне, хорошо? Я напишу рецензию. Тебе будет интересно прочесть, мне — полезно поработать на живом материале.
   — Возьми. Только Катерине не показывай.
   — Поскольку автор не велит, ни за что не покажу. Слово мужчины. Ну, а с первого взгляда… Что можно сказать? Впрочем, ничего говорить не стану. Фигушки, помучайся ожиданием.
   — А рифму? Забыл?
   — Да сколько угодно! — воскликнул Никита. — Хоть дюжину. Позволь, черкну на обороте? — он подвинул к себе листок с записями расстояний.
   — Позволяю. — Костя отвернулся и стал смотреть на танцующую девушку. Почему-то сейчас он не переживал более жалости к ней, так обжегшей его в первый момент. В чувствах трудно было разобраться. Больше всего было эротического, почти грубого, почти скотского желания. Причиной его являлись, по-видимому, последствия ночной мистерии, закончившейся купанием. Когда из идеального образа она, капризом взбудораженного Костиного воображения, превратилась в жертву (а то и добровольную участницу) инцеста. Впрочем, отвращения к ней Костя не испытывал, и глядеть на неё было по-прежнему удовольствием.
   — Держи, — на всё про всё у Никиты ушло каких-то несколько секунд, едва ли больше минуты.
    Н.С. Возницкий
    О складных словах
    (в помощь собрату-версификатору)
 
Кантата Глюка — что запах пука,
что эхо стука, реки излука
иль гибель Кука.
Иль Левенгука.
Или наука стрельбы из лука…
Какая мука с собой разлука!
Какая мука…
Тщета… Докука…
Ах, рифма-сука!…
 
   Костя не мог поверить в свершившееся. Что это, злая шутка? Откровенное издевательство? Фанаберия? Он скомкал листок и сунул в карман, поднимаясь с табурета.
   — У-у, кажется, я переборщил. Константи-ин, отзовись. — Никита пощелкал пальцами перед его лицом. — Ты ещё здесь?
   — Уже нет. Прощайте! — Костя смотрел поверх головы чёртова фиглярствующего искусствоведа, ловя пальцами коврик. Слёзы не то чтобы прямо уж наворачивались на глаза, но близко к тому…
   — До встречи. За рецензией завтра приходи, — сказал безмятежно вслед ему Никита. — Раньше не управлюсь.
   — Забудь, — сказал Костя, держа голову вполоборота. — Не трудись. Я обойдусь как-нибудь. Спасибо за угощение.
   — На здоровье, — догнали его вежливые слова. — Милости просим в любое время. Между прочим, учти, ты Кате очень понравился. Слышишь? Очень!
   "Козёл!" — подумал Костя.
   Следующие два дня Костя вёл жизнь дачника. Купался в ледяной Арийке, в ней же ловил рыбу — чаще всего неудачно, только Барбароссе полакомиться. Помогал бабе Оне окучивать картошку, перечитывал Буссенара и Хаггарда, рисовал тополь с сорочьим гнездом.
   Однажды, находясь на рыбалке, он стал невольным свидетелем купания брата и сестры. Сами они Костю, похоже, не заметили. Миф об их пресловутой бесстыдной наготе разбился вдребезги. Катя носила крошечный белый с розовым купальник-бикини, пусть и минимально, но прикрывающий "горячие точки" стройного девичьего тела, а Никита — плавки телесного цвета. Спереди на плавках был изображен огромный скрипичный ключ, который при известном воображении и старческой близорукости аборигенов Серебряного мог, вероятно, показаться издали обнаженными гениталиями. Скорей всего, модельер плавок именно на это и рассчитывал.