А дальше все сначала. Наступление Красной Армии. И дали мне команду вместе с беженцами двинуться на запад. Так я и побрел пешком, оставив весь наработанный своим хребтом скарб. А в вещевом мешке тащил мощи Святителя Киприана.
   Отец Федор глубоко затянулся. Видно было, он и сейчас переживал за свой приход.
   – Знаешь, долгий был путь, через Любек. День на немецком транспорте в дикой давке, под постоянной угрозой торпедных атак. Все заблевано, женщины качку не переносят, у детей дизентерия. Весна 1945 года. Чего ты хочешь? И у меня вместо радости от победы нашего оружия – стучит в висках: что теперь будет со мной? До сих пор дивлюсь, что меня тогда не прибили. Как немецкого прихвостня, я ведь и в самом деле сотрудничал с фашистскими властями, поневоле, чтобы сохранить храм. А получилось по-другому. Знаешь, шутят, в одной семье двое от тифа не умирают. А тиф я в американском фильтрационном лагере схватил. Но выжил. Авдотья вот умерла, а я выжил…
   Отец Федор помолчал, покурил.
   – А потом лежу я в больнице при лагере, возле Дрездена, выздоравливаю. Знаешь, я при моем росте весил сорок два кг. И сосед по койке, которого в тот день выписывали, шепчет мне по-русски, чисто: «Альфред Вениаминович, не волнуйтесь, все в порядке. Мы о вас помним. В свой час вы получите указания, а теперь отправляйтесь в Италию и постарайтесь устроиться настоятелем русской церкви под константинопольским патриархатом. Деньги найдете под матрасом». Вот так… Словом, я погрузился на пароход в Любеке, сбрил бороду, поменял имя, стал отцом Филиппом.
   Опустился на самое дно жизни. Стал беженцем, самой последней тварью, которой любой американский солдат мог дать пинком под зад… За долгие годы я стал почти нормальным человеком. Обзавелся было семьей. Любил ли я ту женщину – не знаю. Я вообще не знаю, что такое любить. Я и себя не люблю. Я не знаю, что такое дружба, но друзья у меня были… Умный человек мне как-то объяснил: есть такие спящие агенты. Их засылают не на год, не на два, а на десятилетия вперед – авось пригодятся. Ну а не пригодятся, вреда-то не будет. Хлеба они не просят, пусть себе живут. Вот, видно, и я превратился в такого спящего агента. Системе я не нужен…
   Чувствовалось, что отец Федор приближается к концу своей исповеди.
   – Я разуверился любить. Никакой я не священник, я все равно остаюсь тайным агентом НКВД, и нет у меня ни малейшего шанса скрыться от всевидящего ока этой адской машины… Ладно, я буду спящим агентом, но я буду дожидаться не вашего часа, а своего. Того часа, когда я смогу сделать больно вашей поганой системе, по-настоящему больно. К примеру, убить тебя, перспективного агента – разве это больно? Да о тебе не вспомнят на следующий день. Убить советского посла – десятки людей обрадуются: какая шикарная вакансия образовалась! Убить резидента – на Лубянке только потрут руки: во, хорошо, не придется отзывать. Но разрушить операцию, над которой трудились десятки людей длительное время, – это уже другое.
   – Какую операцию?
   – А по завладению документами о Гоголе. Я не совсем толком понимаю, в чем ее смысл. Что-то, чему Центр, Москва, Политбюро придают особое значение.
   – А тебя что, поставили в известность?
   – Мне было указание – приследить за тобой и поддержать тебя при необходимости.
   – И ты меня поддержал, – горько процедил сквозь зубы Гремин.
   – Да, я тебя поддержал, как считал нужным. Я тебе дал возможность спокойно поработать, без помех. Снимать кожу с Маркини было, пожалуй, необязательно. Так, для устрашения. А в принципе, останься он в живых, он бы тебе здорово попортил крови. Уже на следующий день он принялся бы к тебе приставать со всякими своими идеями, потом этим занялась бы полиция.
   Гремин понимал, не глядя на часы, что развязка их разговора приближается.
   – Отец Федор, ну а тебе зачем нужны эти чертовы документы? Тебя-то они с какого бока касаются?
   – А с очень простого. Ты забыл, кто такой Альфред Нож?
   – Кто?
   – Альфред Нож, сын Вениамина Городницкого, украинского националиста, хотя и кухонного. Ты у меня дома ведь бывал. У меня тоже висят рушники. И тоже на видном месте лежит том Тараса Шевченко.
   – Ну и что?
   – А то. Вам, москалям, мало что вы лишили нас культуры, истории. Украинская история, по-вашему, по-москальски – это воссоединение Украины с Россией. Да всякие исторические анекдоты, вроде – «Запорожцы пишут письмо турецкому султану». А еще – Мазепа с молодкой Марией. Ничего же больше нет. Ни хера. Что у нас осталось? Наш великий национальный поэт, наша гордость – Тарас Шевченко, которого, кроме украинцев, ни одна живая душа не знает. Да Леся Украинка – ее даже я не читал. Но зато у нас есть Гоголь, якобы русский писатель! Это украинский гений, равный Шекспиру и Данте. Он отразил дух нашего народа, Тарас Бульба – это и есть Украина, которая поднимется да пораскидает своих врагов в разные стороны. И вот вы хотите представить гения некрофилом.
   – Да господи, отец Федор, побойся Бога, каким некрофилом?! Ты же лучше меня знаешь, весь смысл операции в том, чтобы эти документы никогда не стали достоянием гласности.
   – Да не в этом дело. Какой-то придурок сказал: «Книги не горят». Правда, не горят, но главное – не горят мысли. Мысль надо подать. До вашей дурацкой операции никто бы никогда не задумался, а был ли Гоголь некрофилом? Страдал душевной болезнью. И баста. Грешил, зато покаялся и помер в молитвах. Все честно и четко. А вы вытаскиваете скелет из чулана и начинаете его разглядывать, очищать по косточке.
   – Не мы – кто-то другой достанет.
   – Да никто не достанет, господи! Ты же сам до конца не знаешь, для чего НКВД затеяло эту операцию. Ну раз в жизни скажи правду!
   Гремин задумался. Версия с канонизацией теперь действительно выглядела зыбко. Операция прикрытия, чтобы под завесой суеты организовать убийство Тольятти? Или, наоборот, помешать американцам убить Тольятти? Тоже, в общем-то, не сильно убедительно.
   – Ну так что?
   – Если честно, не знаю.
   – Ну вот, не знаешь. И ты хочешь, чтобы я поверил конторе, у которой всегда была одна религия – ложь. Сегодня эти бумаги окажутся у НКВД, завтра они могут оказаться где угодно. Вы их попробуете обменять на икону Казанской Божьей матери или на российское золото в Парижском банке. Хер вас знает.
   – Хорошо, но тебе-то документы зачем? Старому уголовнику? Продать, что ли?
   Отец Федор рассмеялся.
   – Уголовник! Какой я к черту уголовник! Я уже пятнадцать лет отпеваю, крещу. Я хочу сделать больно системе, которая причинила столько зла мне лично и всему миру. А я умею делать больно. Если я уничтожу документы, которые нужны НКВД, это будет удар поддых вашей сучьей конторе. После этого я могу поступать, как хочу. Я могу покончить с собой, могу бесследно исчезнуть, меня могут убить…
   – А отец Гермоген как тебя вычислил?
   – Заподозрил. Какие-то вещи не забываются и не пропиваются. Он возглавлял колчаковскую контрразведку. Учуял, гад. Он меня застал, когда я уже добивал старикашку. Ох уж эта дворянская любовь к позе. Вместо того чтобы пристрелить меня на месте…
   – А дальше что произошло?
   – Прокололся я, первый раз в жизни увлекся. Он бесслышно зашел через террасу и выбил у меня пистолет. Не гляди, что он старик. Он жилистый и кулачным боем владеет лучше. Если бы ему не пришла в голову эта бредятина – завести меня на колокольню и там заставить покаяться и сбросить вниз. И если бы ты по дурости его не окликнул, сегодняшнего разговора не было бы. И ты благополучно отправлял бы добытые документы вместе с победной реляцией на Лубянку.
   – А американцы тут при чем? Они-то как пронюхали?
   – Да благодаря тебе, голубчик, твоим шашням с девками. Но их другое беспокоило. Им документы по херу. Кто такой Гоголь – во всех Соединенных Штатах от силы полтора человека знает. Они опасались, что суета вокруг Гоголя с поисками, погонями, убийствами – лишь ширма для операции по уничтожению Тольятти.
   Отец Федор бросил давно погасшую папиросу. Оглянулся.
   – Вот так, Андрей Николаевич. Но как говорится, надо и стыд знать. Поболтали – и хватит.
   Отцу Федору явно поднадоела игра в кошки-мышки.
   – Обожди, ради бога, обожди, последний вопрос. Честно, обещаю.
   – Ну ладно, бог с тобой, давай. Только быстро.
   – Что имел в виду литовец, когда перед смертью позвонил нам в советское посольство и сказал: «Смотрите портрет!» Понятно, что речь шла о «Портрете» Гоголя, но дальше мы не продвинулись… Обе редакции «Портрета» проштудировали, исследования изучили, ходили по картинным галереям, искали портреты старых ростовщиков и простукивали рамы. Все впустую.
   – Да, я следил за вами. Поначалу все никак не мог сообразить, куда вы клоните. Это единственный вопрос, Андрей Николаевич, на который я не могу тебе ответить. Сам над ним мучался. Ключ, конечно, есть, но нам уже никогда не разгадать. Жаль, что тот гаденыш рано с собой покончил, не успели мы с ним толком покалякать.
   – А откуда он звонил?
   – А вы не засекли?
   – Нет.
   – С вия Сардиния. Если тебе это что-то проясняет.
   Гремину это проясняло все. На вия Сардиния размещался Германский археологический институт, где литовец, очевидно, побывал до своего последнего звонка. Вспышкой молнии Гремину вспомнилось, какая связь существовала между повестью Гоголя «Портрет» и Германским археологическим институтом в Риме. Теперь оставалась безделица – выжить.
   Между тем ностальгическое настроение окончательно покинуло отца Федора.
   – Все, Андрей Николаевич, договор дороже денег. Пора. Отдавай мне документ. Если же ты его где-то припрятал, придется с тобой немножко повозиться. А может – и не потребуется. Решай сам. Ты же прекрасно понимаешь, есть боль, которую человек выдержать не может.
   – Бывают исключения.
   – Да, бывают. Святой Стефан, святой Лаврентий. Святого Лаврентия, согласно легенде, зажарили живьем, чтобы он отрекся от веры. Он не отрекся. Зато стал святым Лаврентием. Кстати, Берию тоже зовут Лаврентием. Но ты не святой. И тебя не придется жарить. Уверен, что ты притащил с собой твою бумагу. И моя со мной, – он вынул из кармана конверт и помахал им в воздухе. – Все полюбовно и порешим.
   С этими словами отец Федор резко повернулся на месте. Он уже давно не сидел, а стоял совсем рядом, в каких-то пяти-шести метрах. Наваждение какое-то.
   Гремин ощутил острейшую боль в правом плече. Он скосил взгляд, продолжая следить за противником. Из плеча торчал нож, всаженный туда на половину лезвия. Тот самый, утренний, матросский. Пистолет, который он едва успел выхватить, соскользнул на мраморный пол.
   – Видишь, батюшка, как все просто, – успокоил отец Федор, медленно приближаясь к Гремину.
   Гремину хватило сил вытянуть из плеча нож и отбросить далеко в сторону. Отец Федор прицокнул языком и проследил взглядом траекторию падения ножа. Двинулся дальше. Ствола у него, похоже, не было.
   Сперва отец Федор рубанул Гремина ребром ладони по кадыку, потом ударил ногой в пах. Гремин согнулся еще ниже, исподлобья отслеживая каждое движение отца Федора.
   Очередной удар. Коленом в солнечное сплетение. Гремин выдержал. Было безумно больно, но он терпел. Двойной удар кулаками по вискам. Свирепый. На долю секунды Гремин потерял сознание. Выпрямился. Они с отцом Федором стояли лицом к лицу. Гремин застонал.
   – Ну вот, сейчас мы проверим твои карманы…
   Схватив Гремина за горло, отец Федор быстро обшаривал его одежду. Толстый маниловый конверт он обнаружил сразу. Кровь едва запачкала краешек…
   И тут случилось непредусмотренное. Гремин стал оседать, теряя сознание. Священник отвел руку с конвертом в сторону, чтобы не помялся, а Гремин все сползал и сползал на него. Отец Федор хотел отшвырнуть Гремина, как собаку, – и почувствовал адскую боль. Золингеровское лезвие, которое Гремин все время прятал в рукаве, вспороло отцу Федору живот, и его тело с тяжелым стуком повалилось на пол.
   Гремин едва стоял на ногах, боясь окончательно потерять сознание. Он из последних сил наклонился, поднял пистолет и выстрелил отцу Федору в рот. Глаза умирающего распахнулись, переполненные не страхом, не ужасом, а животной, бешеной ненавистью, ненавистью бессилия.
   – Аминь, – произнес Гремин. – Да простит тебя Господь. Да простит тебе прегрешения твои. Да упокоит грешную душу твою. Аминь.
   Ему послышалось, что откуда-то, из крипты, чей-то голос на итальянском языке глухо повторил:
   – Аминь!

ГЛАВА 19

   Когда утром открыли врата Сан-Джованни ин Латерано, возле алтаря лежал труп мужчины лет шестидесяти в облачении францисканского монаха. Поодаль валялся окровавленный нож. Смерть наступила в результате резаной раны брюшной полости и выстрела в голову. Об этом сообщили газеты.
   Но Гремин газет не читал. Да Гремина вообще уже не было. Был студент, молодой, с саквояжем, в рубашке в клетку на американский фасон и в дешевой курточке, неоднократно стиранной, в грубых башмаках на толстой подметке. Так одеваются в Германии или Скандинавии. Единственное, что могло привлечь к нему внимание, – неестественная бледность лица да некоторая скованность движений. Он слегка прихрамывал и, по-видимому, ему доставляла боль правая рука. Саквояж он нес в левой.
   Едва ударило десять часов, молодой человек появился у входа в Германский археологический институт, что на вия Сардиния. Хорошенькая девушка, секретарша, веснушчатая блондинка, явно не ожидала увидеть столь раннего посетителя.
   – Вам что, господин? Студент застеснялся.
   – Извините меня, ради бога, прошу, простите за беспокойство. Я проездом в Риме. Уже сегодня после обеда мне нужно переезжать в Перуджу, там у меня курсы. Я понимаю, что требуется записаться заранее, но я только вчера приехал.
   – Чем я могу помочь вам? – спросила девушка.
   Несмотря на робость, в голосе и во взгляде молодого человека что-то приковывало ее внимание. Какой-то магнетизм, внутренняя энергия.
   – Моя мечта – хоть одним глазком увидеть фонды, посвященные назарейцам, – заволновался молодой человек, – это тема моей дипломной работы. Я их обожаю! Если бы можно было оформить временное разрешение, мне нужно хотя бы полчаса. Под вашим надзором, как угодно…
   Девушке странный посетитель нравился все больше и больше. Ее симпатичные полненькие щечки порозовели, глаза заблестели. Она незаметно откинула рукой волосы и привстала, обнаружив приятную тяжесть хорошо сформированного бюста:
   – А вы кто, простите? Немец?
   – Да, немец, – сразу перешел на немецкий посетитель. – Я из Эльзаса. Всю свою жизнь, если не считать войну, я прожил под французской оккупацией. Можете представить?
   Он искательно заглянул в девичьи глаза. Девушке было трудно разделить энтузиазм молодого человека. Ее принадлежность к немецкой расе выражалась в том, что ее отец, аспирант Ла Сапьенца, женился на хорошенькой фрейлейн, дочке директора Германского археологического института. И вот их дочь, итальянка до мозга костей, неважно говорящая по-немецки, раз в неделю, по субботам, помогала на приеме посетителей в институте. Она охотно подыграла своему нечаянному собеседнику.
   – Я тоже немка, как вы догадываетесь! У меня мать немка.
   – Замечательно, мы с вами соотечественники. Ребенком я изучал немецкий язык фактически тайком. Это сказывается на моем произношении…
   В институт было не принято пускать первого встречного с улицы. Но девушке определенно нравился этот молодой человек с его горячностью, и ей не хотелось с ним расставаться
   – А у вас есть какой-нибудь документ?
   – Да. Вот мой студенческий билет.
   – Оставьте его здесь.
   Она пробежала данные глазами: обычный студенческий билет, точнее, билет аспиранта Кельнского университета, по факультету истории искусств. Ганс Кюхельгартен. Мм, Ганс. Немодно, конечно, но ничего.
   – Фонда Товарищества назарейцев как такового у нас не существует. Товарищество никогда не имело четкой организации, выборных органов. Не было и архива. Но я надеюсь, вы не разочаруетесь. Материалов хватает. Почти все назарейцы состояли членами института и регулярно посещали наши мероприятия. Сейчас я вас проведу в хранилище основных фондов.
   – Спасибо огромное. Я разберусь.
   Девушка провела гостя в хранилище. Тот скромно поставил свой саквояж в уголке и радовался, как ребенок, гладя руками шершавые коробки и вскрикивая: «Боже, надо же, не может быть!», когда натыкался на имена: Овербек, Корнелиус… Что-то он снимал с полок, что-то открывал, над чем-то застывал. Лучана, так звали девушку, решила на час-полтора оставить его одного. Пусть поиграется…
   Удостоверившись, что за ним не следят, студент совершенно переменился.
   Он направился к старинному шкафу, выкрашенному в несколько слоев черным лаком. Шкаф состоял из квадратных ящичков, каждый из которых был обозначен буквой латинского алфавита: А, В, С… Это был общий алфавитный указатель Германского археологического института.
   Молодой человек выдвинул ящичек с буквой «С». Внимательно перебрал бумажные карточки.
   Нужного не нашел, но ничем не выказал раздражения. Опустился на колено, слегка скривившись от боли, вытянул ящичек с буквой «Т». На сей раз поиски увенчались успехом. На карточке из плотной светло-коричневой бумаги размером с визитку было аккуратно выведено фиолетовыми выцветшими чернилами крупными псевдоготическими буквами, хотя и на итальянском языке: «Colonnello Al. Tschertkow». Следующей строчкой следовало обозначение архивного дела, цифра и буква. Скорее всего, номер стеллажа и номер полки соответственно. И наконец, третьей строчкой значилось: «Sul registro („Alessandro Certkoff“) in data 12 e 19 aprile 1839».
   Даже для очень хорошо образованного человека, если он не исследовал историю русской колонии в Риме в первой половине XIX века, имя Александр Чертков едва ли что-либо сказало. Однако специалист по творчеству Гоголя мог припомнить, что под фамилией «Чертков» Гоголь вывел талантливого художника, попавшего в сети дьявола и затем обезумевшего – в первой редакции своей повести «Портрет». Правда, во второй редакции фамилию «Чертков» писатель переиначил на «Чартков». В кругу друзей ходил слух, что Гоголь произвел замену, дабы не обижать своего хорошего приятеля, известного археолога и нумизмата полковника Александра Черткова. Но об этом, очевидно, не имел ни малейшего понятия молодой студент-немец.
   Молодой человек проверил имя «Чертков» по журналу посещения мероприятий института и удовлетворенно хмыкнул. И снова углубился в леса стеллажей, пока не нашел коробку, обозначенную интересовавшими его буквами.
   У студента дрожали ноги, он придвинул поближе единственный стул, сел, сдул пыль с коробки, снял крышку. Сверху лежал старый, потертого сафьяна маленький портфель. Поблекшего малинового цвета. Студент открыл его.
   В первом отделении хранилось письмо Черткова ученому секретарю института, в оригинале, написанное на французском языке и датированное 1 мая 1840 года. Этим письмом полковник препровождал перевод доклада директора музея города Керчь, что в Крыму, посвященного нумизматическим находкам на полуострове. К тексту была приколота тусклая карточка такого же цвета и формата, как в алфавитном указателе, с краткой информацией, набитой слегка скачущими буквами первых пишущих машинок – немецкой «Ундервуд» начала века или чего-то в этом роде: «Опубликовано в Анналах Института археологической корреспонденции, том XII, 1840, стр. 5». Молодой человек заложил свою находку обратно.
   Во втором отделении он обнаружил оригинал документа, поискам которого посвятил последние месяцы своей жизни. Студенту не нужно было вчитываться в текст, чтобы проверить себя. Это был тот же самый документ, на старинной бумаге, с архаичной каллиграфией.
   Студент вынул из саквояжа помятую бледно-зеленую корочку. В ней лежали два документа или, точнее, документ и копия, хотя оба относились к прошлому веку, судя по толщине и шершавости бумаги, по ее желтизне, по выцветшим чернилам. Он перебрал страницы оригинала. Ему явно не хотелось расставаться с этими листками бумаги. Он посидел в задумчивости, потом встряхнул головой. Видно, решил в последний раз перечитать.
   Текст гласил:
   «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Аминь.
   Мы нижеподписавшиеся, маркиз Сильвио Альбернони, землевладелец, и Жан Доменико Аннони, адвокат, находясь в здравом уме, твердой памяти и добром здоровьи, свидетельствуем.
   13 февраля 1843 года поздно вечером мы возвращались домой после партии в карты. Особняк Альбернони, как известно, находится на виа Грегориана, а адвокат Аннони снимал этаж в палаццо Летта на вия Дуэ Мачелли. Вечер выдался великолепный, дождя не обещало, поэтому мы отпустили экипажи и решили прогуляться. Проходя по вия Сан Никола да Толентино мимо давно заброшенной и забитой досками церкви Санта Лючия, мы услышали странные звуки, как будто внутри кто-то кого-то колотил и кто-то звал на помощь. Мы прислушались, из церкви на самом деле раздавались крики о помощи. Мы стали стучать в дверь, но она не поддавалась. Не иначе как люди, находившиеся в церкви, проникли туда с другого входа. Наконец с помощью наших тростей мы отодрали доски и вступили внутрь. В церкви никого не было, лишь на алтаре стояла полусгоревшая свеча. Все было покрыто пылью и затянуто паутиной. Мы поспешили на звук голосов.
   С большим трудом, больше наощупь, мы обнаружили спуск в крипту и тихо спустились туда, приготовив трости к бою, но не исключая и того, что нам придется прибегнуть к клинкам, поскольку мы оба были при шпагах. Зрелище, представшее очам нашим, когда мы спустились в крипту, было ужасно. Крипта была совершенно пуста, не было ни распятия, ни дарохранительницы, ни фресок, ни какой-либо церковной утвари, ни лавок. Странным образом в углу стоял грубый деревянный стол, довольно большой, какие ставятся на кухнях для приготовления пищи. На нем лежал труп обнаженной женщины, возраст которой не поддавался точному определению. Судя по раздутости членов и по голубоватому оттенку кожи, а также по исходившему от нее сильному запаху гнили и тины, это была утопленница, уже порядком тронутая тлением.
   В противоположном углу крипты зажался маленький, щуплый человек в сюртуке, закрывавший лицо руками, над которым возвышался обидчик его. Это был крупный мужчина в коротких кожаных штанах, в кожаной куртке без рукавов и полосатой рубашке, как одеваются портовые артельщики, с толстой палкой в руках, которой он лупил съежившегося беднягу. После каждого удара маленький человек взвизгивал, но ничего не отвечал.
   «Что здесь происходит?» – в один голос спросили мы. Нападавший обернулся к нам и, наверное, хотел уже нагрубить, но, увидев двух крепких мужчин с тростями и при шпагах, передумал, переменил выражение лица и попросил разрешения объяснить, что происходит, на что мы ответили согласием. Говоря на римском диалекте, этот простолюдин сказал нам буквально следующее:
   – Сейчас я все поясню вашим светлостям. Я служу при кладбище, и этот окаянный грешник попросил меня добыть ему труп молодой девушки. Он назвался художником и сказал, что это нужно ему для этюда к картине. Все мы христиане, Христос учил нас смирению и снисходительности к грехам ближних наших, и я рассудил, что с этой несчастной все равно ничего не случится, если господин художник посмотрит на нее несколько минут. Мы с ним условились о цене – 20 скудо. Но когда я вернулся в урочное время, то обнаружил эту несчастную совершенно раздетой, как вы видите ее сейчас. Мало того, этот господин отказался платить, говоря, что он заказывал молодую девушку 20 лет, а этой проститутке – он позволил себе назвать эту несчастную проституткой – не меньше 40. Согласитесь, как в этом положении мне не возмутиться. Бог с ним, если она не подходит ему для этюдов, но заплатить-то он должен.
   Артельщик имел типическую внешность человека, промышлявшего людскими пороками, и роль бескорыстного вершителя добродетели ему плохо удавалась. Но рассказанная им история казалась довольно достоверной. Мы не знали, что делать. Нам обоим хотелось быстрее выбежать из церкви и забыть о случившемся. Мы подошли ближе к избитому, и что-то в этой сгорбленной фигуре показалось нам знакомым. Мы пригляделись, это был Николай Гоголь. Он перестал закрывать лицо руками, поднял глаза на нас и разрыдался. Объяснения были излишни. Мы спросили у артельщика, сколько Гоголь был ему должен. На этот раз, видя, что мы знакомы с его клиентом, тот обнаружил большую честность. Выяснилось, что 10 скудо Гоголь ему уже заплатил, и оставалось еще 10 скудо. Мы дали этому презренному причитавшиеся ему деньги и пригрозили сдать его в полицию, если он попадется нам еще раз.