Вместе с тем отец Федор держал себя так, словно знал истинный характер миссии Гремина в Риме. При всей абсурдности подобного подозрения Гремину порой казалось, что отец Федор тоже сотрудничает с МГБ, только его, как очень ценный кадр, не раскрывают новичкам.
   Нет, отец Федор был непрост. Будучи один, он преображался, словно наливался какой-то внутренней, хищной силой, становился крупнее, плечи распрямлялись, черты лица обретали непривычную жесткость. Похоже, в мире теней отец Федор, как и Гремин, тоже был не тем, за кого себя выдавал.
   Нет-нет, отец Федор совсем не по-старчески, пронзительно заглядывал Гремину в глаза и что-нибудь советовал, всегда удивительно в масть. Мог позволить себе упрекнуть его, если считал, что тот не прав. В общем, отец Федор превратился в самого близкого Гремину человека. Чем-то заменил отца, которого у Гремина никогда по-настоящему не было. А Гремин старался выдерживать незримую дистанцию – иначе он не удержался бы и посвятил отца Федора в свою тайну.
   В тот день у них случился такой разговор.
   – Отец Федор, вы мне не одолжите машину до завтрашнего утра. Бензин я, естественно, оплачу, – попросил Гремин.
   Священник улыбнулся.
   – Девушки, они требуют внимания. Это сначала все легко и просто, а потом все сложнее. Ну да это твои забавы. – Он протянул ключи. – Не пей только за рулем. Машина мне все равно потребуется только завтра после обеда, так что переночуй лучше там, куда едешь. Так будет спокойнее.
   – Не беспокойтесь, отец Федор, тогда я и вправду верну машину к обеду. Успею еще и с хором порепетировать.
   Он собрался уходить. Отец Федор не отпустил его.
   – Давно мы с тобой не исповедовались, Андрей Николаевич. Но здесь я на тебя не давлю. Исповедь – процедура серьезная. К ней готовиться надо. А вот поужинать вместе в ближайшие дни я тебя приглашаю. Сходим в «Грапполо д'оро». Посидим спокойно. Разопьем бутылочку кьянти… А то в последнее время люди словно с цепи посрывались. И эти страшные убийства. Профессор твой. Да и вокруг церкви всякий темный народ шастает. В общем, будь осторожен. Не делай глупостей. Захочешь посоветоваться – посоветуемся… Не надо, не целуй – руки грязные… До скорого.
   В девятом часу Гремин разыскал поворот на дель Поджо. Но оказавшись перед массивными воротами виллы, раздумал стучать. Собственно, перед ним был настоящий замок века, пожалуй, пятнадцатого. Неоднократно перестраивавшийся и сейчас скорее походил на неказистый дом дворцового типа с изуродованным классическими колоннами фасадом. Боевое прошлое дворца выдавала, помимо массивности стен, башенка, возвышавшаяся над крышей. Гостеприимством от стен явно не веяло.
   Гремин вернулся в Ареццо, на что потребовалась добрая четверть часа, и из бара напротив Лоджа дей Мерканти позвонил. Ответила Марианна. Судя по длинной паузе, она колебалась, не повесить ли сразу трубку. Гремин выбрал нейтральный тон.
   – Марианна, ты можешь поступать, как считаешь нужным. Твое право. И думать обо мне, что хочешь. Я тебя прошу только об одном – выслушай меня. Пятнадцать-двадцать минут твоего времени – не бог весть что.
   Марианна долго молчала, потом спросила:
   – А ты где?
   – В Ареццо. На площади Лоджа дей Мерканти.
   – Дорогу знаешь?
   – Да.
   – Тогда приезжай. Я тебя выслушаю. Хотя, если честно, не нахожу в нашем разговоре особого смысла.
   Гремин поехал обратно, и не спешил. Даже сейчас, когда до встречи с Марианной оставались считанные минуты, он не знал, зачем сорвался сломя голову. Что, собственно, такого он хотел объяснить ей. Мол влюблен в нее сильнее, чем ему поначалу показалось? Строго говоря, хирургическую операцию должен был сделать он сам. Его в ближайшие дни все равно убьют или в лучшем случае отзовут в Москву. Хотя неизвестно, в лучшем ли. ГУЛАГ – пострашнее смерти.
   Открыла высокая пожилая горничная с надменным лицом в накрахмаленном до хруста переднике.
   – Синьорита Марианна ждет вас.
   За коротким коридором последовал огромный зал, видимо, когда-то внутренний дворик. Довольно величественный. Противоположную стену с двух сторон обнимали массивные лестницы полуовальной формы, ведущие на второй этаж. Мраморные скульптуры, потемневшие картины, старинная мебель всех мыслимых стилей – все порядком обветшавшее, но не заброшенное. Атмосфера жилого музея.
   Марианна ожидала его в полутемном салоне на втором этаже. Судя по книжным шкафам, огромному письменному столу, задвинутому в угол, и строгим кожаным диванам и креслам, раньше здесь размещался кабинет хозяина. После смерти мужа графиня – тетка Марианны – похоже, большую часть времени проводила здесь. Отсюда – всевозможные маленькие столики, подносы, тряпки и прочие следы присутствия женщины.
   Марианна сидела в дальнем кресле. В самом темном углу. На ней угадывались сапоги и брючный ансамбль для выезда верхом. То ли она вернулась с прогулки, то ли так специально нарядилась решимости ради.
   – Спасибо, Мария-Грация. Ты свободна. Нам ничего не нужно. Если что-то потребуется, я позову, – произнесла Марианна. И Гремину: – Проходи. Садись в то кресло, – указала на противоположный угол под лампой с громоздким, тяжелым абажуром. – Я тебя слушаю…
   За горничной закрылась дверь. Голос ледяной.
   – Марианна, я тебе все объясню. Но сперва объясни мне ты, что случилось?
   – А ты не знаешь?
   По ее тону Гремин понял: если он ответит «нет», разговор окончится и он потеряет Марианну навсегда. Он молчал. Марианна нетерпеливо смотрела на него.
   И вдруг Гремина осенило. Он понял, зачем он здесь. Он не просто любил Марианну, она была его единственная надежда. Ему нужна не только ее любовь, а и помощь. С ней он мог поделиться своими страхами, выговориться, посоветоваться. Он чувствовал, что один, без любимой женщины, не выдержит дикого напряжения.
   Значит, надо сказать правду. Или почти правду. Какие тут секреты, если он и так как на ладони. А воспринимать всерьез наказ резидента, когда в Москве арестовывают Берию как врага народа – смешно. Он должен найти эти чертовы документы. Не для того, чтобы выполнить задание Центра, а чтобы спастись и сохранить свою любовь. Победить, любой ценой, вопреки Центру, вопреки судьбе. И Марианна должна помочь ему.
   – Марианна, у меня сейчас тяжелый период в жизни. Мне навязали игру, в которой я не знаю ни противника, ни правил. Если я проиграю, меня убьют. Я догадываюсь, что тебе стало известно, что я не тот, за кого себя выдаю. Да, я никакой не исследователь русского православия и никакой не регент церковного хора. Я французский коммунист, профессиональный конспиратор. Партия меня послала сюда, чтобы, используя мое русское происхождение и знания из моей молодости, я помог советским товарищам найти кое-какие документы, компрометирующие некоторых великих деятелей российской истории. Советская пропаганда поднимает их сейчас на щит. В частности, Гоголя. С таким заданием я приехал в Рим. И за последние недели все перевернулось. Человек, который должен был передать мне наводки, покончил с собой. Профессора Маркини после нашей встречи зверски замучили. Я тебе рассказывал, но не все. Я провел полдня в управлении криминальной полиции. Я видел труп. Я никому не пожелаю такой участи… У меня никогда не было никаких корыстных мыслей в отношении тебя. И уж тем более я не хотел как-то тебя использовать. Я тебя встретил и влюбился. С первого взгляда. И понятия не имел, насколько серьезно. Только сейчас, когда меня могут убить в любой момент, я понял, что ни за что на свете не хочу тебя терять. Я хочу выжить и жить, чтобы любить тебя. Ты мне нужна. И мне нужна твоя помощь… Я не обманываю тебя.
   Глаза Гремина привыкли к полумраку. Марианна казалась мертвенно бледной, осунувшейся и бесконечно усталой. Ее голос прозвучал грустно.
   – Друзья моего отца рассказали мне, что ты офицер МГБ и завел роман со мной для прикрытия. Тебя подозревают в убийстве профессора Маркини.
   – Я не агент МГБ, – Гремин сделал над собой усилие. – Я не могу быть офицером МГБ по определению. Я француз. Сейчас у русских связи с иностранцами, даже с коммунистами, не поощряются. Они не доверяют никому… А что касается Маркини, меня никто не подозревает в его убийстве. Меня подозревают в том, что наш разговор был как-то связан с пытками. Эти люди хотели что-то выведать от него…
   – А какой документ вы ищете?
   Гремин пресекся. Возврата назад не было.
   – Я должен первым найти документ, свидетельствующий, что Николай Гоголь, великий русский писатель, был некрофилом.
   Марианна закурила. Огонек тонкой папироски мерцал слабо, как светлячок.
   – И тебе нужна моя помощь?
   – Да. У меня очень мало времени, чтобы найти этот документ и нейтрализовать убийц. Может быть, несколько дней, может, от силы пара недель. У меня нет никаких наводок. Я знаю только, что вопреки мнению исследователей такой документ существует. И хранится он у кого-то среди русской эмиграции в Италии.
   От напряжения Гремин на мгновение потерял сознание. С ним такое бывало, когда он словно проваливался в тяжелый сон, чтобы очнуться с жуткой головной болью. Его вывели из оцепенения женские губы…
   – Любовь моя, тебе нужно поесть и выпить «Брунелло ди Монтальчино». Ты можешь остаться на ночь? Утром я тебя выпущу с черного хода. Мария-Грация болтать не станет. А тетке сейчас не до моей личной жизни. Завтра у меня все спокойно обсудим. Если ты не против, позовем Евгению. Она хоть что-то смыслит в Гоголе. Ты только не грусти…

ГЛАВА 6

   Марианна смотрела на Гремина и пыталась понять, что все-таки притягивало ее в нем. Он был некрасивый – в том смысле, в каком говорят о мужчине. Он не обладал ни слащавой красотой обольстителя, ни подчеркнуто мужественной, слегка потрепанной красотой бывалого солдата или путешественника с обветренным лицом, прокуренным голосом, грубыми руками. У Гремина не было ничего этого. Чуть выше среднего роста, не крупной кости, хотя с достаточно широкими плечами, темный шатен с довольно тонкими чертами лица… Если бы не спортивность, можно было бы сказать, что у него был вид типичного французского интеллектуала.
   Вообще же, конечно, он был француз. Легкий, живой, остроумный, может чуть поверхностный. Хотя остроумный – да. Но с налетом мрачноватости, самоиронии. И внешность его не была по-настоящему французской, глянцеватой. А слегка замутненной. Словно под ней скрывался какой-то тайный опыт, какая-то тайна.
   Не зная о русских корнях Гремина, не зная его фамилию, встретив его, было бы невозможно заподозрить, что по крови он стопроцентный русский. Это француз до мозга костей. Русское происхождение не выдавало себя ничем – ни произношением, ни мимикой, ни жестами, ни тем, как он подносил к носу пробку, открыв бутылку, ни тем, как целовал руку женщине. И тем не менее что-то смущало в нем, пока не выяснялось, что он русский. Марианну, истинную итальянку, Гремин привлекал еще и тем, что имел черты, каких не было у итальянцев. В нем напрочь отсутствовала поза, патетика, комедийность.
   Ей нравилась любовь к вину, не типичная для итальянцев, которые пили довольно мало. Его способность за столом забыть, что рядом красивая женщина, увлекшись острым разговором на политические темы. Его умение промолчать весь вечер, если было интереснее слушать, – чего никогда, даже под угрозой расстрела, не выдержал бы ни один итальянец.
   Он одевался элегантно, но без изыска, без вычурности. Чувствовалось, что он небогат. И, кроме того, сказывалось нынешнее место работы. Все-таки церковь налагала определенные обязательства. Но странно: несмотря на свою бедность, Гремин не ощущал никакого комплекса неполноценности. Ни с Марианной, ни с кружком ее друзей. Так ведут себя люди, глубоко уверенные в своем превосходстве, сознающие, что их нынешняя бедность – цена за их выбор.
   Поначалу это раздражало Марианну, привыкшую, что мужчины испытывали потрясение от ее красоты, ее свободного стиля поведения, космополитизма, знания языков, от незримого присутствия ее отца – блестящего европейского дипломата, наконец, от знатности ее рода, восходившего корнями к папе Иннокентию III, от ее богатства… С Греминым ничего такого не наблюдалось. Он словно удивлялся, как это его угораздило влюбиться во взбалмошную девчонку.
   А еще – от него исходило постоянное ощущение затаенной опасности.
   Они сидели в гостиной у Марианны, в квартире ее отца, которую за время отсутствия родителей Марианна привыкла считать своей. Просторная комната, скорее даже зала. С торцовой стороны, примыкавшей к кухне, размещалась столовая, со стороны, обращенной к отцовскому кабинету, вторгались книжные шкафы, не помещавшиеся в коридорах. Лицом гостиная смотрела на веранду.
   Был вечер, и тяжелые шторы укутывали двери и окна. В промежутках между дверями теснились комоды и комодики, уставленные фотографиями в тяжелых серебряных рамках. На фотографиях был запечатлен отец семейства с различными коронованными особами – при вручении верительных грамот и на прочих официальных церемониях. В комнате стояли кресла и диваны. Массивные и порядком пыльные. Стены увешаны картинами. В основном венецианской школы. Специалист сразу выделил бы овальную Мадонну Порденоне и «Ужин в Эммаусе» Пальма иль Веккьо.
   Марианна же очень любила мужской портрет, приписываемый Тициану. Хотя хозяин дома был убежден в его подлинности и имел на то авторитетные справки, портрет едва ли принадлежал кисти Тициана. Слишком жестко, психологично были прорисованы черты лица дворянина средних лет, привыкшего с широко открытыми глазами и ясным умом встречать опасность. Недоставало свойственной Тициану небрежности, невнятности, импрессионизма, если угодно. Скорее, работа принадлежала кисти кого-то из его прилежных учеников… Портрет привлекал Марианну своей грустной решительностью и обреченностью…
   Сейчас в библиотечном углу она устроилась так, чтобы поглядывать на своего любимца. Переводя взгляд на Гремина, она невольно улыбалась. Ее и смущало, и притягивало странное сходство. Наверное, все мужчины, одинаково ловко работающие и пером и шпагой, имеют между собой что-то общее.
   Все трое устроились в креслах. Стоявший между ними журнальный столик освободили от учебников Марианны. Она любила заниматься здесь, а не в кабинете, который казался ей чересчур мрачным, и напоминал об отцовском авторитете. На столе наполовину пустая бутылка «Греко ди Туфа» в серебряном подбутыльнике, два бокала с вином (Евгения свой держала в руках), тарелки с ветчиной, с сыром – друзья не планировали ужинать – и две папки. Одну, потолще, принесла Евгения, другую, потоньше и поаккуратнее, – Гремин. Да, и еще две пепельницы, потому что обе девушки курили.
   Очнувшись от своих размышлений, Марианна почувствовала несколько скованное ожидание. Видимо, Гремину казалось неловким начинать самому. А Евгения тем более как будто ничего не знала.
   – Ну ладно. Наверное, пора начинать, – искусственным голосом произнесла Марианна. При всей своей раскованности, с Греминым на нее иногда накатывала застенчивость. – Горничную я отпустила на вечер, чтобы она нам не мешала. Вино, ветчина, хлеб, сыр – все на кухне. Где взять, вы знаете. Так что давайте приступать.
   – Друзья мои, я скажу коротко. Дальше Андрэ все сам расскажет. Я думаю, ни для кого не секрет, что он здесь по заданию французской компартии. Что, зачем, почему – нас не касается. Это его заморочки. Какое-то время назад ему предписали разыскать документы, компрометирующие Гоголя.
   Марианна сочла уместным, для убедительности, пояснить, – якобы существуют документальные свидетельства того, что Гоголь был некрофилом. Причем документы якобы находятся в Италии.
   Андрэ должен их разыскать. И все бы ничего, но за документами охотится еще кто-то. Уже убиты два человека, причем с невероятной жестокостью. Член французской компартии, который должен был передать Андрэ явки (Марианна с видимым удовольствием ввернула специальное словечко), и профессор Маркини, с которым Андрэ накануне разговаривал на эту тему.
   – Ты читала, – Марианна кивнула Евгении. – Газеты писали…
   Завершая свою короткую речь, Марианна в очередной раз испытала неприятную внутреннюю неловкость. Она согласилась разыграть этот спектакль ради Евгении. Американка уж очень настаивала – Гремин не должен догадываться, что она в курсе всей этой истории.
   – Вот такой пасьянс. Андрэ нужно помочь. Он в этом, естественно, не сознается, но опасность угрожает и ему. Давайте как-то подытожим, что мы знаем. И посмотрим, что можно предпринять.
   Гремин улыбнулся Марианне: «Спасибо, радость моя». Что-то похожее на контуры поцелуя. И сухо сказал:
   – Последние недели я начитывал материалы по Гоголю, штудировал его биографию, искал моменты, за какие можно зацепиться. Евгения меня дополнит.
   – Хорошо, Эндрю, – согласилась Евгения, и Гремин принялся излагать свои соображения. Итак, Гоголь родился 20 марта 1809 года. Родители представляли собой странную пару. Ну, прежде всего, матери было четырнадцать лет, когда она вышла замуж. Явно экзальтированная особа. Судя по воспоминаниям современников, свое влечение к потустороннему, склонность к фантазированию, увлечение сказочным, способность забывать, где выдумка, а где реальность, Гоголь унаследовал именно от нее. Показательный штрих – еще при жизни Гоголя его мать имела привычку приписывать ему авторство чуть ли не всех популярных романов того времени. А когда Гоголь умер (кстати, она его пережила на пятнадцать лет), она искренне верила, что ее сын, помимо всего прочего, изобрел паровой двигатель и железные дороги. Отец тоже был довольно творческим персонажем. Провинциальный помещик, писал фольклорные украинские комедии в стихах. Чего стоит факт, что, впервые увидев свою будущую жену маленьким ребенком, он потом двенадцать лет ожидал, пока она подрастет.
   В школе Гоголь не отличался ни особым прилежанием, ни особыми успехами, ни популярностью среди товарищей. Внешне он был весьма страшен. Подростком страдал от пренеприятнейших болезней, у него было хроническое воспаление лимфатических узлов, в результате чего шея постоянно покрывалась открытыми язвами. Из ушей вытекали дурно пахнущие выделения. Мальчик, похоже, очень не любил мыться. К этому можно добавить характерную для взрослого Гоголя смесь высокомерия, чуть ли не спеси, с приторным заискиванием. Нет ничего удивительного, что в школьные годы мало кто заподозрил бы в вызывавшем едва ли не чувство гадливости подростке будущего гения.
   Когда Гоголю исполнилось шестнадцать лет, умер его отец. Характерна реакция Гоголя на эту смерть. Он послал длинное письмо матери. Оно начиналось с драматического описания его отчаяния, вплоть до желания покончить с собой, а завершалось констатацией (Гремин заглянул в свои записки): «…моя грусть скоро превратилась в легкую, едва заметную меланхолию». Затем Гоголь пишет, что с удовольствием ожидает предстоящих летних каникул и просит у матери десять рублей. Жестокость к самым близким людям была характерна для Гоголя на протяжении всей его жизни…
   Гремин запнулся. Марианна попробовала пошутить: «Славненькие национальные герои у наших советских товарищей!» Получилось не очень удачно. «Какие уж есть», – откликнулся молодой человек. Заседание продолжилось.
   – Когда Гоголю было девятнадцать лет, он отправился в Петербург, имея при себе рекомендательные письма. Однако из устройства на службу ничего не вышло, поскольку Гоголь хотел всего и сразу. Избегая чиновничьей лестницы, он предпочел литературу и на материнские деньги опубликовал свое первое произведение – роман в стихах «Ганц Кюхельгартен». Роман остался совершенно незамеченным, и Гоголь почувствовал себя оскорбленным. Скупил весь тираж своей книги и сжег его. Кстати, позже Гоголь неоднократно сжигал свои произведения.
   Но уже следующая книжка, написанная в псевдофольклорном украинском стиле, – «Вечера на хуторе близ Диканьки» принесла колоссальный успех. Гоголь попал в масть, – наступала мода на все экзотическое. «Миргород» и «Петербургские повести» вознесли Гоголя, а в 1836 году с аншлагом был поставлен «Ревизор». Внезапно вопреки невероятной славе – ведь ему тогда было всего-то тридцать лет – Гоголь фактически переселяется за границу, где пишет первый том «Мертвых душ». Гоголем овладевает глубокий творческий кризис…
   Чтобы перевести дыхание, рассказчик обвел взглядом своих слушательниц. Марианна с любовью встретила его взгляд, Евгения делала пометки в блокнотике…
   – В 1846 году, будучи не в состоянии закончить второй том «Мертвых душ», Гоголь задумывает опубликовать подборку собственных писем, частично реальных, частично сочиненных специально, на религиозно-этические темы. Книга под вычурным названием «Выбранные места из переписки с друзьями» выходит в конце 1846 года и наносит непоправимый удар по репутации Гоголя. Прогрессивная критика, прежде поднимавшая Гоголя на щит как обличителя самодержавия, теперь столь же рьяно, гневно клеймит его как ретрограда и консерватора. Такая реакция больно ранит самолюбие Гоголя. В 1848 году он осуществляет паломничество в Палестину, которое планировал на протяжении многих лет. Ожидаемого успокоения души паломничество не принесло, а революции, охватившие Европу в 1848 году, потрясли Гоголя.
   В таком настроении он возвращается в Россию, где впадает в глубочайшую депрессию и ведет все более аскетический образ жизни. 21 февраля 1852 года в возрасте сорока трех лет Гоголь умирает, доведя себя до истощения жесточайшим постом.
   Гремин умолк и с видимым удовольствием, как отметила Марианна, отпил из бокала вина.
   – Теперь о настораживающих моментах биографии Гоголя, – продолжал Гремин свой рассказ. – Прежде всего, о его болезни. Гоголь страдал тяжелым психическим расстройством. Имея обыкновение писать кому попало невероятно длинные письма, он подробно и живописно рассказывал о всяческих своих болячках. Несмотря на то что всю жизнь, вплоть до самой смерти, Гоголь консультировался у различных врачей, и российских, и заграничных, точной картины, чем же все-таки он болел, у нас нет. Тем не менее кое-какие выводы сделать можно.
   Гремин не без удовлетворения поднял глаза на девушек.
   – Мне удалось разыскать прелюбопытнейшую книжку. Причем, кто бы мог подумать, в нашей приходской библиотеке. Она, кстати, называется библиотекой Гоголя. Чисто гоголевский сюжет. Так вот, книжка озаглавлена «Болезнь и смерть Гоголя» и написал ее известный психиатр конца XIX – начала XX века Баженов. Он считает, что Гоголь страдал периодическим психозом или периодической меланхолией. Сейчас, наверное, диагноз сформулировали бы по-другому. Болезнь наложила сильнейший отпечаток и на жизнь, и на творчество Гоголя, на стиль его поведения и круг общения. Гоголь описывал приступы своей болезни в таких тонах, что может показаться, речь идет о последних минутах жизни умирающего. Хотя, вероятно, ему и в самом деле так казалось.
   Гремин полистал свою папку.
   – Баженов приводит длинную выдержку из письма Гоголя Погодину – от 17 октября 1840 года, где Гоголь описывает только что перенесенный им приступ: «…О! как бы не хотелось мне открывать своего состояния!.. Но знай все… нервическое мое пробуждение обратилось вдруг в раздражение нервическое. Все мне бросилось разом на грудь. Я испугался. Я сам не понимал своего положения… Нервическое расстройство и раздражение возросло ужасно, тяжесть в груди и давление, никогда дотоле мною не испытанные, усилились. По счастью, доктора нашли, что у меня еще нет чахотки, что это желудочное расстройство, остановившее пищеварение, и необыкновенное раздражение нерв… К этому присоединилась болезненная тоска, которой нет описания. Я был приведен в такое состояние, что не знал решительно, куда деть себя, к чему прислониться. Ни двух минут я не мог остаться в покойном положении ни на постели, ни на стуле, ни на ногах. О, это было ужасно, это была та самая тоска и то ужасное беспокойство, в каком я видел Виельгорского последние минуты жизни».
   Марианну начинал подавлять этот текст, и она, ища поддержки, украдкой взглянула на Евгению. Та сидела насупившаяся, уставившись на Гремина. Тот меж тем продолжал:
   – Пожалуй, Гоголь и вправду испытывал физические страдания. Но, на мой взгляд, это письмо невероятно мнительного человека. Если честно, у меня складывается впечатление, что нервная болезнь Гоголя временами подводила его вплотную к самому натуральному сумасшествию. Вот печально знаменитое письмо Гоголя Данилевскому от 7 августа 1841 года. – Гремин снова пошуршал бумагами. – «Но слушай, теперь ты должен слушать моего слова, ибо вдвойне властно над тобою мое слово, и горе кому бы то ни было, не слушающему моего слова… Безропотно и беспрекословно исполни сию мою просьбу! Не для себя одного, ты сделаешь для меня великую, великую пользу. Не старайся узнать, в чем заключена именно эта польза; тебе не узнать ее, но, когда придет время, возблагодаришь ты провидение, давшее тебе возможность оказать мне услугу, ибо первое благо в жизни есть возможность оказать услугу, и это первая услуга, которую я требую от тебя, не ради чего-либо; ты сам знаешь, что я ничего не сделал для тебя, но ради любви моей к тебе, которая много, много может сделать. О, верь словам моим! Властью высшею облечено отныне мое слово. Все может разочаровать, обмануть, изменить тебе, но не изменит мое слово. Прощай! Шлю тебе братский поцелуй мой и молю Бога, да снидет вместе с ним на тебя хотя часть той свежести, которою объемлется ныне душа моя, восторжествовавшая над болезнями хворого моего тела».