Гремин вернулся на родину. Так возвращаются под расписку в тюрьму, после двадцати четырех часов на свободе, после свидания с больной матерью. Родителей он больше не увидел и ничего не знал об их судьбе.
   Шок от прикосновения к советской действительности был страшным, но Гремин словно сжался. Он не задавался вопросом «почему?», он спрашивал «как?»: как выжить, сохранив хотя бы крупицу собственного достоинства?
   Гремин поступил в аспирантуру исторического факультета МГУ, решив специализироваться на византийской истории. Когда его пригласили к декану и вместо знакомого старого профессора навстречу поднялся высокий широкоплечий молодой мужчина с открытым лицом и широкой улыбкой, Гремин не удивился. Он ждал этого. Ему предложили пойти на курсы МГБ, где готовили специалистов для нелегальной работы за рубежом.
   Осенью 1952 года, окончив аспирантуру и защитив диссертацию, – академическое прикрытие никогда не помешает, – курсант Гремин оказался на закрытых курсах МГБ под Волоколамском. И странно – казалось бы, казарма, форма, военный распорядок, столовая, – но Гремин чувствовал себя здесь лучше. Меньше вспоминались Фушон и Максим, и «Юманите» с утренним кофе.
   Учили всему. Марксизму-ленинизму, языкам, стрельбе, навыкам рукопашного боя, тайнописи, шифрованию, радиоделу. Гремин с особой охотой осваивал практические навыки. Обновил английский и итальянский.
   Он не думал, что его когда-нибудь направят за границу. Но, видимо, тотальная война выдвигала свои требования. Гремину вменялось поехать в Италию под видом православного историка и обзавестись связями в тамошней русской общине. Смысл задания Гремину не объяснили, что было в порядке вещей. От него требовалось регулярно выходить на связь и быть готовым в любой момент исполнить указания Центра. О чем конкретно могли вести речь, Гремин не спрашивал. Один из товарищей по разведшколе, племянник генерала МГБ, обычно хорошо осведомленный, однажды на утренней пробежке обронил: «Тольятти».
   В состоянии полуоцепенения Гремин выехал из СССР через Чехословакию, Мексику, Аргентину, добрался до Рима, устроился, приступил к работе. Оставаться на Западе не хотел, но и сознательно возвращаться не стал бы.
   С ним происходили метаморфозы, которые его смущали. Будучи типичным продуктом французской левой интеллектуальной среды, Гремин, естественно, считал себя атеистом. Его приобщение к религии завершилось в одиннадцать лет, когда умерла бабушка, – действительная или фиктивная, он и сейчас не взялся бы сказать. Она его окрестила, определила в воскресную православную школу, сама давала уроки катехизиса. Потом были канонические уроки закона Божьего во французском лицее, но они не оставили заметного следа в душе Гремина. Молитву, на русском, невнятной скороговоркой, он вспомнил лишь весной 1944 года, когда лежал под железнодорожной насыпью в ожидании немецкого эшелона, который ему предстояло пустить на воздух… В СССР же было не до религии.
   И в результате Гремин оказался в православной, сильно верующей среде – в церкви. Он ожидал почувствовать себя не в своей тарелке. Службы, регулярные молитвы, целование рук, соблюдение поста… Но ожили давно забытые впечатления детства, вспомнились нужные слова и магические формулы. Гремин неожиданно для себя стал обращаться к Богу – легко и естественно, свыкнувшись с мыслью об участии Бога в своей жизни. Это и радовало, и тревожило. Он не знал, насколько вновь обретенная вера совместима с убеждениями коммуниста, с долгом советского патриота и офицера МГБ, наконец.
   Смерть Сталина Гремина порядком растревожила. Умер человек, на которого Гремин всегда уповал, победитель в самой кровавой войне всех времен и народов, создатель великого царства лжи и страха. Гремин надеялся на обновление социализма и боялся, что новые вожди не справятся с рулем государственной махины.
   В молодости он зачитывался «Упадком и падением Римской империи» Гиббона. Он знал, чем чреваты смены власти. К старой гвардии, соратникам Сталина, Молотову, Микояну, Кагановичу, несмотря на их чудовищную жестокость и коварство, Гремин испытывал уважение. По крайней мере они верили в идею социализма, имели свой масштаб. И немаленький. Могли на равных разговаривать с Черчиллем, Эйзенхауэром и де Голлем. Они сложились до революции. Их преемники принадлежали к иной, советской формации – им Гремин не верил.
   При Сталине господствовал миф. Теперь осталась пустота. Гремин пребывал в растерянности.
   Но затянувшаяся пауза заканчивалась. Он снова будет бороться, будет стараться выжить.
   Гремин очнулся и взглянул на будильник: 07:22.
   Он провел в забытьи около часа.
   Так не годится! Как говорил Левинсон в «Разгроме» Фадеева (в разведшколе Гремин сознательно начитывал советских писателей), нужно было жить и исполнять свои обязанности.
   Гремина в этот день ждали в библиотеке отложенные манускрипты, затем обед с отцом Федором, отцом Гермогеном и Ольгой Васильевной, шестидесятипятилетней старой девой из обнищавшего княжеского рода Терзенов, помощницей и подругой отца Федора. Затем репетиция с хором, вечерняя служба, встреча с Марианной.
   В таком бедламе Гремин должен был найти время, чтобы закрыться и обдумать полученное задание. Хотя первый ход он уже нащупал. Надлежало разыскать профессора Маркини.

ГЛАВА 3

   Марианна раздражалась: полдесятого, а она одна. Уже около часа терпит этот маразм. Марианна не любила приемы, на которых дипломатический корпус общался с римской знатью. Сегодняшний прием вызывал особенную аллергию. Одно дело – уважать старость, как предписывает хорошее воспитание. Другое – оказаться в окружении стариков. А потом – хозяйка.
   Есть люди, вызывающие раздражение сразу, с первого взгляда. Матильда дель Фьуме была из таких. Вне времени и пространства. Марианна ее помнила с детства. Та не менялась. Безукоризненно приветливая, с прической в стиле Марии-Антуанетты, одетая по моде конца 1930-х годов, она была профессиональной знатной дамой. Устраивала благотворительные мероприятия: ярмарки, выставки, концерты. Регулярно посещала аудиенции в Ватикане. И содержала известный в Риме салон. Сегодня графиня дель Фьуме открывала сезон.
   Графиня имела средних размеров поместье на виа Аппия Антика и очень гордилась тем, что устраивала праздник под открытым небом. В эту пору представители профашистской, пропапской знати всячески старались продемонстрировать свою верность Республике. Графиня дель Фьуме не была исключением. Она посвящала свой праздник Дню Республики, хотя и проводила его в мае, собирала римскую знать, послов и посланников, аккредитованных как при Ватикане, так и при президенте, верхушку правительства и Парламента, владельцев газет, крупную профессуру. Неудивительно, что Марианна со своим вспыльчивым, импульсивным характером, неумением усидеть на месте и двух минут страшно скучала в почтенном старческом собрании.
   Марианна имела классическую внешность итальянской красавицы из хорошей семьи. Чуть повыше среднего роста, – сказалось, видимо, наследие бабки-англичанки, – стройная, с высокой, может быть слегка полной грудью, густыми каштановыми волнистыми волосами и огромными чуть раскосыми карими глазами. Считалось, что она очень хороша собой.
   Ей было двадцать четыре года, она окончила римский Университет Ла Сапьенца, филологический факультет, со специализацией по английской литературе, и сейчас в духе времени преподавала английский язык в женском католическом колледже святой Агаты.
   Марианна была приглашена на прием в качестве дочери своего отца, итальянского посла в Лондоне, прежде генерального секретаря МИДа. Приняла она приглашение по другой причине.
   Она была влюблена. И сильно. Но не могла свободно встречаться с человеком, грозящим опрокинуть всю ее жизнь. Формально он принадлежал к иной социальной прослойке. Почему Марианна и изобретала предлоги для любовных свиданий. Чаще других ей помогала в этом Евгения, ее ближайшая подруга, дочь профессора Капулетти.
   Сегодня Марианна должна была встретиться с Евгенией у дель Фьуме, чтобы потом вместе отправиться в тратторию «Ругантино» в Трастевере. И она злилась, воображая, как интересный молодой мужчина скучает в одиночестве, а за соседними столиками развлекаются актеры и актрисы.
   Наконец появился профессор Капулетти. С дочерью под ручку. Капулетти, профессор психиатрии с мировым именем, декан медицинского факультета Ла Сапьенца и один из столпов еврейской общины Рима, был вдовцом. В середине 1930-х годов, задолго до принятия расовых законов, благодаря жене-американке, Капулетти беспрепятственно выехал в США. Вернулся после войны, с дочерью. Капулетти выбрал беспроигрышную линию поведения: никого не разоблачал, не требовал компенсации конфискованной в период депортации собственности, не устраивал сцен. Капулетти с великодушным безразличием принимал сыпавшиеся на него знаки внимания, награды, почетные звания. По существу, это и была компенсация за геноцид.
   У Капулетти была дочь, которую в знак уважения к российским корням семьи назвали Евгенией. Она окончила исторический факультет Колумбийского университета, где по странной прихоти юности изучала историю России. Сейчас работала в американском посольстве в Риме, готовила обзоры печати для посла.
   С Марианной они жили в одном доме – роскошном семиэтажном особняке на Лунготевере, за синагогой, в двух шагах от Пьяцца Венеция, – в просторных, удобных апартаментах. Они быстро понравились друг другу: взбалмошная итальянка, презиравшая Италию, и целеустремленная еврейка, открывавшая для себя свою историческую родину. Обе прожили часть жизни за рубежом, для обеих родным языком был английский, обе разделяли страсть к литературе, успели познать полноту физической близости и разочарования взрослых отношений. Одна – без матери, другая – осиротев в огромной римской квартире, когда отец получил назначение в Лондон.
   Однако по-настоящему Марианна и Евгения сблизились лишь пару месяцев назад, благодаря Гремину. Евгения, хотя и работала в американском посольстве, продолжала, когда получалось, посещать лекции по русской истории и культуре. Так, однажды она затащила подругу в Американскую академию. Профессор из Гарварда выступал с лекцией о греко-католическом движении в России. Внимание обеих привлек молодой строго одетый француз. Он грамотно, на хорошем английском, задал профессору несколько внешне невинных вопросов, поставивших того явно в неловкое положение. На традиционном коктейле после лекции девушки разговорились с симпатичным незнакомцем.
   Выяснилось, что француз – русского происхождения и занимается средневековой историей России. Они с Евгенией обменялись номерами телефонов. Потом Гремин пригласил их на концерт готической французской музыки в зале Консерватории, что рядом с Пьяцца Испания, после чего они вместе ужинали в «Ле гротте». Гремин обнаружил тонкое, профессиональное чувство музыки.
   Марианна и не заметила, как влюбилась. И, что приятно грело ей душу, похоже, и Гремин попал под ее обаяние. Она торжествовала, но испытывала чувство вины перед Евгенией. Ведь той Гремин тоже явно понравился, хотя Евгения, как казалось, безропотно смирилась, что они с Греминым только друзья. Она обеспечивала им прикрытие для встреч. Марианне, дочери видного дипломата, было ни к чему афишировать свой роман с французом из русских, бывшим коммунистом, к тому же подрабатывающим регентом в православной церкви.
   Марианна любила, по-настоящему. Приятная, слегка пьянящая влюбленность незаметно превратилась в дурманящую, все подчиняющую себе страсть. Марианна проводила дни в полузабытье, не знала, как занять себя от встречи до встречи с любимым. Ее жизнь перевернулась. Она тщетно пыталась объяснить себе, что с ней происходит, но тщетно. Она испытывала невероятное, немыслимое счастье, детское, наивное, и одновременно ощущала смутное предчувствие чего-то страшного, дурного.
   У Марианны было достаточно молодых людей. Среди них встречались сильные, яркие личности. В поколении тогдашних тридцатилетних многие прошли через войну, имели за спиной опыт знакомства со смертью. Гремин имел еще что-то. Он сочетал изящество и живость французского интеллектуала левой ориентации с мрачноватой духовностью, даже обреченностью. Он был особенный. Только вот кто питал внутренней силой Гремина – Бог или дьявол – Марианна не взялась бы ответить.
   Они впервые стали близки две недели назад, в субботу. Все случилось непроизвольно. Долгий поцелуй на лестничной площадке… Шершавая упругость его языка под ее языком, его руки на ее бедрах… Они словно слились в поцелуе. Она ощущала биение его сердца и разрастание его желания. А потом он прижал ее к себе еще крепче и продолжал целовать неистово, жадно… так, что она готова была взлететь в небеса или провалиться в преисподнюю…
   С того дня Марианна жила как во сне.
   – Ну что, давай выпьем по бокалу и побежим. Такси я вызвала.
   Перед ней, как всегда деловая, с непременной улыбкой на бледном лице, без косметики, стояла Евгения. Явно довольная собой.
   – Все успела. В посольство нужно было заехать сделать сводку по избирательной кампании – сделала. Отца сопроводила. Посла и посланника поприветствовала. Теперь мы свободны.
   – Поехали, в ожидании тебя я уже третий бокал допиваю.
   Было около одиннадцати, когда они добрались до «Ругантино». В баре царила обычная для этого часа обстановка, когда на смену влюбленным парочкам и молодым профессорам появляются актеры, отыгравшие свои спектакли, музыканты, профессиональные повесы, успевающие за вечер побывать в нескольких местах. У стойки – поскольку там дешевле – толпилась публика попроще, глазеющая на богемную жизнь. Марианна почувствовала на себе хищный взгляд, но не придала значения. Она сознавала свою красоту.
   Гремин устроился в углу. Перед ним лежали листы машинописного текста, над которым он работал. Стояла наполовину пустая бутылка «Пино Гриджо». Марианна улыбнулась – даже в Италии Гремин предпочитал французскую лозу. На тарелке – оливки, надкусанная брускетта.
   Марианна быстрым шагом, оставив позади Евгению, направилась к Гремину. Ей хотелось застать его врасплох. Но не получилось. Он ее встретил на полпути. Они поцеловались, крепко, в губы, и тут же оборвали – в присутствии Евгении они старались сдерживаться. Да и Рим – не Париж. Здесь к чувственным поцелуям в публичных местах еще не привыкли.
   Сели, заказали три маленькие пиццы. Марианна с Греминым – «Маргариту», Евгения – «Наполи».
   – Что такой угрюмый? Любой из этих молодых людей, – она кивнула в сторону стойки бара, – отдал бы полжизни за то, чтобы к нему подсели две красивые молодые девушки. К тому же англосаксонской внешности, – Марианна регулярно подтрунивала над американизированным обликом Евгении.
   – А я, может быть, и отдаю, – пошутил Гремин.
   – Получилось слишком правдоподобно. – Марианна осторожно подняла глаза.
   – Да нет, просто день дурной. В нашем церковно-академическом мирке все как пауки в банке. А потом… – Гремин остановился, словно размышляя, продолжать ли дальше. Интересная тема пришла в голову. Не тема, а скорее идея. Даже не идея, а так – направление мысли, сформулировать еще не могу. Нужно подумать несколько дней. В Ватикане разозлятся… Ну а вы что так поздно?
   – Да все она, – Марианна кивнула в сторону Евгении. – Твое счастье, что младше шестидесяти на приеме у Матильды никого не было. Не то я с отчаяния готова была отдаться кому угодно, лишь бы меня увели оттуда. И приветики. А она, видите ли, сводку избирательной кампании готовила для своей неврастенички.
   Евгения не стала спорить, что сводка здесь ни при чем, она ждала отца.
   – По крайней мере я хоть в отличие от вас сделала что-то путное.
   – Ну и что, наберут ваши пятьдесят процентов?
   – А ты как думаешь?
   Гремин имел способность моментально переключаться с легкого тона на серьезный и обратно.
   – Сейчас сложилась интересная ситуация. Де Гаспери, на мой взгляд, попался в ловушку. Правое крыло ХДП вместе с Ватиканом с благословения США затеяли кампанию по изгнанию «левых» из парламента. Приняли закон Шельбы. Но эта кампания ведет в никуда. Даже если они исхитрятся набрать пятьдесят процентов, что крайне мало вероятно, для этого нужно соглашаться на союз с фашистским итальянским движением. Для де Гаспери это неприемлемо. А главное – такая тактика вынуждает «левых», которые иначе бы переругались и передрались между собой, снова объединяться. После смерти Сталина перед буржуазными партиями и перед социалистами открывается уникальный шанс расколоть рабочее коммунистическое движение. Я говорю, естественно, с ваших позиций. Не воспользоваться этим шансом, по-моему, просто глупо…
   Марианна с удовольствием слушала приятеля. Ей нравилось, как он говорил, ее завораживала манера Гремина занимать позицию стороннего наблюдателя, когда было не понять, с кем он, за кого, против кого. Он как бы давал объективный анализ. Француз, человек явно левых убеждений, и вместе – регент в русской православной церкви.
   Марианна снова почувствовала на себе клейкий взгляд, и посмотрела навстречу. Странно, обычно таких типов в приличные заведения не пускали. Парень лет двадцати, по виду из привокзальной зоны, из тех, что на подхвате у серьезных бандитов, в дешевом двубортном костюме в полоску, в белой рубашке с мятым расстегнутым воротником, с грязноватым смуглым лицом. Марианна уже не выпускала его из поля зрения. Парень вскоре расплатился и исчез. Но неприятный осадок остался.
   Домой возвращались пешком, через еврейское гетто. Было совершенно пусто, как всегда после полуночи. Отдавался эхом каждый шаг. Марианна любила эти кварталы за несоответствие старинного, обретшего в годы войны трагический смысл слова «гетто» и привилегированного расположения этого района у Капитолийского холма. За внешнюю заброшенность, за изящество церквей, несколько неуместных здесь, за узкие, извилистые улочки, каменные стены домов, по которым хотелось провести рукой. Здесь в самом воздухе чувствовалось присутствие истории, усиленное недавней трагедией. Когда в 1949 году отец сказал им с матерью, что есть возможность за умеренную цену купить отличную квартиру в двух шагах от портика Октавии, Марианна сразу загорелась. До этого они жили на пересечении виа Номентана и виа Костанца. Мать была против. Ее лучшую подругу депортировали из гетто, а из лагеря та не вернулась. В итоге квартиру купили.
   Проводив Евгению в соседний подъезд, Марианна и Гремин смогли наконец обняться. Доставая ключи, Марианна вдруг разволновалась. Они были вместе совсем недолго. Она не знала, нужно ли ей приглашать Гремина зайти или это предполагалось само собой, захочет ли он остаться с учетом позднего времени…
   Все совершилось как в первый раз. Гремин так и не отпустил ее рта. Когда дверь за ними захлопнулась, от стены вдоль лестницы на пролет выше отвалилась плотная длинная тень. Профессионально избегая освещенных мест, тень приблизилась к двери, постояла, прислушалась, что-то бормотнула и так же профессионально, бесшумно скатилась вниз.

ГЛАВА 4

   Сильный запах формалина закупоривал нос, щипал глаза, мешал соображать.
   Морг управления криминальной полиции Рима размещался в неприметной, одноэтажной пристройке, затерявшейся среди солидных, мрачноватых зданий, громоздившихся вокруг МВД. Все – мебель, ковры, лампы – производило впечатление какой-то потертости. Стараясь не думать о том, что его ожидает, Гремин сосредоточенно разглядывал белоснежно белые завязки на спине шедшего впереди директора отдела судебно-медицинской экспертизы. Пока, если не считать запах, все казалось достаточно невинным. Они миновали длинный коридор, затем – канцелярию, лабораторию, снова коридор – на этот раз короткий. Остановились перед металлической дверью. Не было ни души. Но иного во вторую половину дня воскресенья не следовало и ожидать.
   Спутник Гремина вытащил из кармана толстую связку ключей и обернулся. «Совершенно не похож на работника морга», – отметил про себя Гремин. Тому было на вид лет тридцать пять. Невысокий, коротко стриженный, с интеллигентным лицом и застенчивыми серыми глазами за круглыми стеклами очков. Тихим голосом он сказал:
   – Тело обнаружили сегодня утром. Профессор жил один, и в воскресенье утром его обычно навещала старшая сестра, у которой свои ключи. У нее хватило сил дойти до портенерии и попросить вызвать скорую помощь и полицию. Потом она потеряла сознание.
   Медик хотел добавить еще что-то, но в это время их догнал комиссар полиции, который звонил Гремину и попросил его подъехать. Причину он не объяснил, только дал адрес. Гремину очень не хотелось ехать, да и звонок ему не понравился. Но выбора не было – в своем положении он предпочитал не получать официальную повестку в полицию.
   Комиссар при встрече произвел не менее неприятное впечатление, чем по телефону. Хотя выглядел вполне прилично – в штатском, в неброском в бежевую клетку костюме, полноватый. Продолговатые залысины, усы. Крепкие короткие пальцы. Крупный нос. Тяжелый, неприветливый взгляд. Да, больше всего раздражала, пожалуй, именно эта неприветливость, недоброжелательность, причем комиссар не скрывал ее. Словно он уже подозревал Гремина, но пока не считал нужным в открытую заявить об этом.
   – Доктор, я сам все объясню. – И обратился к Гремину ледяным голосом: – Портье сообщил нам, что вы были последним, кто видел Маркини до его смерти. В интересах следствия, чтобы вы увидели тело до вскрытия, как его нашли. – И уже врачу, разве что с чуть меньшей враждебностью: – К тому же вскрытие особо и не требуется.
   Гремин решил промолчать. Но паталогоанатома ремарка комиссара, видимо, задела, и он отмалчиваться не стал. Не повышая голоса, предельно спокойно возразил:
   – Вскрытие всегда требуется, комиссар, и вы это прекрасно знаете. Так, в нашем случае уже сейчас можно утверждать, что смерть наступила ранним утром. Но, чтобы точнее определить час и причины смерти, необходимо вскрытие.
   Гремин мысленно поблагодарил врача. Теперь, по крайней мере, полицейскому будет труднее вешать на него убийство.
   Комиссар это понял. И раздраженно одернул врача:
   – Давайте не терять времени. Открывайте дверь, и покажем свидетелю тело.
   Свидетелю… Хорошо еще, что не обвиняемому.
   Дверь тяжело, со скрипом отворилась. Доктор включил свет. Они очутились в ярко освещенной комнате, с голыми стенами, окрашенной в грязновато-голубой цвет. Без мебели – ни стульев, ни шкафов – только два больших стола. На одном лежало человеческое тело, прикрытое серым прорезиненным покрывалом.
   Паталогоанатом, чтобы подчеркнуть свое несогласие этой процедурой, демонстративно отошел. Комиссар ничуть не смутился, словно только того и ждал.
   Без малейшей брезгливости он слегка отогнул сбоку край покрывала, вытянул человеческую руку, развернул кисть так, чтобы показать пальцы. Ногти отсутствовали.
   Гремин на войне видел всякое, но ему стало не по себе. Он вспомнил, как Маркини по ходу разговора поглаживал собаку за холкой, и та урчала. У профессора были длинные, тонкие пальцы. Музыкальные.
   – Ну и что вам это говорит?
   – В каком смысле?
   – В самом прямом. Кто бы мог это сделать?
   – Я слишком плохо знаю профессора и понятия не имею, кто бы мог это сделать. Думаю, – Гремин остановился, потом продолжил, – человек прошел через войну. Может быть, служил у немцев.
   – Или у русских.
   – На счет русских не берусь судить, а немцы во Франции широко практиковали вырывание ногтей. Я год воевал в партизанском отряде, до этого помогал антинацистскому подполью в Париже. Мои товарищи испытали такое.
   – Ну а что вы скажете насчет этого?
   Комиссар аккуратно обеими руками стянул покрывало до половины туловища.
   Гремину очень не хотелось смотреть. Но никуда не денешься. Бросалось в глаза подозрительное вздутие под покрывалом в районе колен. Гремин глянул повыше и сразу же поспешил отвести глаза. Что-то страшное, полосатое, кроваво-бледное. Он подавил позыв к рвоте.
   Тело лежало на животе. Вдоль позвоночника были вырезаны четыре длинные полосы шириной сантиметра по два. Они начинались у плеч и скрывались под покрывалом. Пергаментная желтизна кожи чередовалась с фиолетовой краснотой обнаженного мяса.
   – Не знаю, что сказать, комиссар. Мне доводилось слышать, что кому-то изрезали спину на ремни в немецком застенке… Настоящий садизм.
   – А это?
   Комиссар сдернул покрывало на пол.
   Гремин не мог ни дышать, ни пошевелиться, ни отвести глаза. Он медленно перекрестился. И сообразил, что сделали с профессором. Сплошная кровавая масса и куча красных тряпок. С пояса вниз с Маркини сняли кожу. Раздвинутые ноги напоминали куски мяса в мясной лавке. Не отмытые от крови, не очищенные от жира. Ягодицы еще прослеживались, но там где должны были находиться половые органы, не было ничего. Вообще. Огромный сгусток запекшейся крови.
   Гремин с трудом оторвал взгляд от этой страшной дыры. На него накатил новый приступ рвоты и он проглотил скользкий комок. Во рту, в основании носа, остался прогорклый привкус. То, что Гремин поначалу принял за тряпки, была кожа, свернутая, брошенная кожа, содранная с Маркини. Почему-то его мучитель не завершил дело. Гремин отвернулся. Глаза зашарили по стенам. Если будет рвать, где-то должна быть раковина.