воспоминания о моем видении, и я стал сравнивать его с
портретом квартеронки, данным Сципионом. Чем больше я думал,
тем больше находил в них сходства. Да и как бы я мог так ясно
представить себе ее лицо, если бы никогда его не видел? Это
почти невозможно. Я должен был видеть ее. Почему бы и нет?
Когда я потерял сознание и меня подобрали, разве она не могла
находиться среди окружавших меня людей? Это было весьма
возможно и все объясняло. Но точно ли она была там? Надо
спросить Сципиона, когда он вернется.
Длинная беседа с ним утомила меня, так как я был еще слаб и
истощен. Несмотря на яркое солнце, светившее в мою комнату, я
начал дремать, а через несколько минут откинулся на подушку и
крепко заснул.

    Глава XVIII. КРЕОЛКА И КВАРТЕРОНКА



Я проспал, вероятно, около часа. Затем что-то разбудило
меня, но я продолжал лежать неподвижно, еще в полузабытьи, и
впечатления внешнего мира с трудом доходили до моего сознания.
Это были приятные впечатления. В воздухе был разлит нежный
аромат, я слышал слабый шелест шелка, что говорило о
присутствии нарядных дам.
-- Он просыпается, мадемуазель, -- тихо произнес нежный
голос.
Я открыл глаза и взглянул на говорившую. Первую минуту мне
казалось, что сон мой продолжается. Передо мной стояло мое
ночное видение: прелестное лицо, черные волнистые волосы,
блестящие глаза, изогнутые брови, нежный, красиво очерченный
рот, яркий румянец -- я снова увидел ее!
``Это сон? Нет, она дышит, она шевелится, она говорит!''
-- Видите, мадемуазель, он смотрит на нас! Он проснулся!
``Так это не сон, не видение! Это она -- Аврора!''
Я, видимо, еще не совсем пришел в себя и спросонок
разговаривал вслух. Но только последние слова я произнес так
громко, что их можно было расслышать. Вслед за ними раздалось
восклицание, которое окончательно разбудило меня. Тут я увидел
две женские фигуры, стоявшие у моей постели. Они с удивлением
смотрели друг на друга. Одна была Эжени, другая, без сомнения,
Аврора.
-- Он зовет тебя! -- с удивлением сказала госпожа.
-- Он зовет меня! -- с таким же удивлением повторила
невольница.
-- Но откуда он знает твое имя?
-- Не могу сказать, мадемуазель.
-- Ты уже была здесь раньше?
-- Нет, только сейчас...
-- Очень странно! -- сказала Эжени, поворачиваясь и
вопросительно глядя на меня.
Теперь я совсем проснулся и понял, что невольно говорил
вслух. Мне надо было объяснить, как я узнал имя квартеронки, но
при всем желании я не знал, что сказать. Признаться, о чем я
думал, когда эта фраза сорвалась с моих губ, -- значило
поставить себя в очень глупое положение; ничего не говорить --
значило позволить мадемуазель Безансон строить всевозможные
догадки. Надо было что-то выдумать, без маленькой хитрости
никак не обойтись.
Надеясь, что мадемуазель Безансон заговорит первая и
подскажет мне какой-нибудь ответ, я пролежал несколько минут,
не разжимая рта. Я сделал вид, что рука беспокоит меня, и
повернулся на постели. Но она как будто не заметила моего
движения и, все так же удивленно глядя на меня, повторила:
-- Как странно, что он знает твое имя!
Мои неосторожные слова произвели на нее сильное
впечатление. Я не мог дальше молчать и, снова повернувшись к
ней, сделал вид, что только теперь заметил ее. Я выразил
радость, что ее вижу, и поблагодарил за гостеприимство.
Расспросив меня о моем здоровье, она сказала:
-- Но откуда вы знаете имя Авроры?
-- Авроры? -- ответил я. -- Вам кажется странным, что я
знаю ее имя? Сципион так мастерски нарисовал мне ее портрет,
что я узнал ее с первого взгляда. Вот она!
И я указал на квартеронку, которая немножко отступила назад
и стояла молча, с удивлением глядя на меня.
-- Вот как! Сципион говорил вам о ней?
-- Да, сударыня. У нас с ним был сегодня очень длинный
разговор. Он много рассказывал мне о жизни на плантации. Я уже
познакомился и со старой Хлоей, и с малюткой Хло, и со многими
вашими людьми. Ведь я новичок в Луизиане, и все это меня живо
интересует.
-- Я рада, что вы так хорошо себя чувствуете, мсье, --
ответила Эжени, как будто удовлетворенная моим объяснением. --
Доктор уверяет, что вы скоро совсем поправитесь. Благородный
чужестранец! Я слышала, где вы получили вашу рану. Это из-за
меня! Вы меня защищали! Ах, как мне отблагодарить вас? Чем
отплатить за спасение моей жизни?
-- Вам не за что благодарить меня, сударыня. Я только
выполнил свой долг. Спасая вас, я не подвергался большой
опасности.
-- Не подвергались опасности, сударь? Вы дважды рисковали
жизнью! Вам угрожал нож убийцы и смерть на дне реки. Но уверяю
вас, моя благодарность не уступит вашему великодушию. Так велит
мне сердце! Увы, мое бедное сердце полно благодарности и
печали.
-- Да, сударыня, я понимаю, -- вы горюете о потере верного
слуги.
-- Нет, сударь, не слуги, а друга. Скажите лучше --
верного друга! После смерти отца он стал мне вторым отцом. Все
мои заботы были его заботами, все мои дела находились в его
руках. Я не знала никаких тревог. А теперь -- увы! -- я не
ведаю, что меня ждет.
Но тут голос ее изменился, и она взволнованно спросила:
-- Вы говорили, что в последнюю минуту видели, как он
боролся с ранившим вас негодяем?
-- Да, и больше я не видел ни того, ни другого.
-- Значит, нет никакой надежды! Через несколько минут
пароход затонул. Ах! Бедный Антуан! Бедный Антуан!
Она горько заплакала; я и раньше заметил на лице ее следы
слез. Я ничем не мог утешить ее. Да я и не пытался. Ей было
лучше выплакаться. Только слезы могли принести ей облегчение.
-- И кучер Пьер, один из моих самых преданных слуг, тоже
погиб. Я очень жалею и его. Но Антуан был другом моего отца и
моим другом. Ах, какое горе, какое горе! Одна, без друзей. А
мне скоро будут так нужны друзья! Бедный Антуан!
Она плакала, говоря это. Аврора была тоже вся в слезах. И
я, глядя на них, не мог удержаться, и, как бывало в детские
годы, слезы закапали у меня из глаз.
Наконец Эжени прервала эту грустную сцену. Справившись со
своим горем, она подошла ко мне и сказала:
-- Мсье, боюсь, что теперь я буду очень невеселой
хозяйкой. Мне нелегко забыть моего друга, но я уверена, что вы
мне простите, если я иногда поддамся своей печали. А пока до
свидания. Я скоро опять навещу вас и прослежу, чтобы за вами
был хороший уход. В этом домике вы будете вдали от шума, и
ничто вас не потревожит. Конечно, это нехорошо, что я сегодня
ворвалась к вам. Доктор не велел вас беспокоить, но я... я не
могла больше ждать... Я должна была увидеть моего спасителя и
высказать ему свою благодарность. Прощайте, прощайте!.. Идем,
Аврора!

Я остался один и задумался об этом посещении. Я чувствовал
искреннюю дружбу к Эжени Безансон, даже больше, чем дружбу, --
горячую симпатию, и я не мог отделаться от ощущения, что ей
грозит какая-то беда и что над этой юной головкой, вчера еще
такой беззаботной и веселой, сегодня собирается грозная туча.
Да, я чувствовал к ней расположение, дружбу, симпатию, но
больше ничего. Почему я не полюбил ее, такую молодую, красивую,
богатую? Почему?
Потому что я полюбил другую. Я полюбил Аврору!

    Глава XIX. ЛУИЗИАНСКИЙ ПЕЙЗАЖ



Кому могут быть интересны подробности жизни больного,
прикованного к своей постели? Никому, разве что самому
больному. Моя жизнь была очень однообразна и наполнена всякими
мелочами, ее скучное течение оживляло лишь появление любимой
девушки. В эти минуты мое уныние сразу проходило, а постылая
комната казалась мне раем..
Увы! Эти посещения длились всего несколько минут, а
промежутки между ними тянулись часами. Эти долгие часы казались
мне сутками... Дважды в день навещала меня моя прелестная
хозяйка со своей служанкой. Но ни та, ни другая никогда не
приходила одна.
Это очень стесняло меня, а порой приводило в отчаяние. Я
разговаривал с креолкой, тогда как все мысли мои были заняты
квартеронкой, с которой я мог лишь обмениваться взглядами. По
здешним обычаям, мне не полагалось разговаривать с невольницей,
однако все условности мира не могли помешать мне вести с ней
безмолвный, но выразительный разговор.
Но и тут мне приходилось все время сдерживать себя. Я мог
лишь украдкой бросать на нее восхищенные взгляды, так как
боялся себя выдать. Во-первых, я опасался, что квартеронка
неправильно истолкует их и не ответит на мою любовь, во-вторых,
что креолка слишком хорошо поймет меня и это вызовет ее гнев и
возмущение. Я совершенно не думал, что могу возбудить ее
ревность, это мне и в голову не приходило. Эжени была серьезна,
приветлива и дружелюбна со мной, но в ее спокойном поведении в
сдержанном голосе не было никаких признаков любви. Трагическое
происшествие и тяжелая утрата, по-видимому, резко изменили ее
характер. Она как будто совсем потеряла свою беззаботность и
жизнерадостность. Из веселой девушки она сразу же превратилась
в серьезную женщину. Она была все так же красива, но я смотрел
на нее, как на прекрасную статую. Ее красота ничего не говорила
моему сердцу, занятому более редкой и своеобразной красотой.
Креолка не любила меня, и, как ни странно, эта мысль не
задевала моего самолюбия, а, наоборот, радовала меня.
Совсем другое дело, когда я думал о квартеронке! Любит ли
она меня? Вот вопрос, на который я мучительно жаждал ответа.
Она всегда сопровождала свою хозяйку, когда та навещала меня,
но я не обменялся с ней ни единым словом, хотя сердце мое
стремилось поведать ей свою тайну. Я даже боялся, что мои
страстные взгляды выдадут меня. Если б мадемуазель Эжени узнала
о моей любви, она была бы возмущена. Как! Влюбиться в
невольницу! В ее невольницу!
Я понимал ее чувства -- ведь она жила в стране, где черная
кожа делала человека отверженным. Но что мне до этого? Что мне
за дело до обычаев и предрассудков, которые я всегда презирал в
душе? Тем более теперь. Ведь любовь всех равняет! Перед лицом
Любви знатность теряет свое пустое обаяние, а громкие титулы
становятся лишь пошлыми условностями. Одна только Красота
достойна поклонения.
Что до меня, то я не побоялся бы сказать о своей любви
всему свету; его презрение ничуть не трогало меня. Меня
останавливало другое: учтивость, которой я должен был отплатить
за гостеприимство и дружбу, и менее благородное, но очень
разумное желание соблюдать осторожность. Я оказался в
чрезвычайно сложном положении и прекрасно это понимал. Я знал,
что, даже если квартеронка разделяет мое чувство, его нужно
хранить в глубокой тайне. Если бы мне предстояло ухаживать за
знатной молодой девушкой, наследницей громадного состояния,
которая находится под неусыпным надзором строгой наставницы или
целой армии сторожей, для меня было бы детской игрой справиться
с окружающими ее препятствиями. Писать сонеты и карабкаться на
стены -- пустая забава по сравнению с борьбой против страстей и
предрассудков целого народа.
Передо мной стояла очень трудная задача. Путь моей любви,
по-видимому, будет тернистым путем.
Несмотря на однообразие жизни в четырех стенах, дни моего
выздоровления прошли для меня довольно приятно. Меня окружали
всеми удобствами, всем, что могло доставить мне удовольствие.
Мороженое, прохладительные напитки, прекрасные цветы, редкие
фрукты -- я ни в чем не знал недостатка. Что касается моих
трапез, то благодаря кулинарному искусству подруги Сципиона
Хлои я познакомился с такими изысканными креольскими блюдами,
как гумбо -- отварная рыба с пряностями, жареные лягушки,
горячие вафли, тушеные помидоры, а также со многими другими
деликатесами луизианской кухни. Я даже не отказался съесть
кусочек жареного опоссума, изготовленного собственными руками
Сципиона, и однажды рискнул попробовать ломтик енота, но это
было всего один раз, и то я почувствовал, что и одного раза
более чем достаточно.
Сципион же без всяких колебаний поглощал этих своеобразных
представителей лисьей породы и мог уничтожить добрую половину
этого зверя за один присест.
Постепенно я познакомился с нравами и обычаями жителей
луизианских плантаций. Старый Зип был моим наставником и
постоянным собеседником. Когда мне надоедало болтать с ним, к
моим услугам были книги, стоявшие на полках в моей комнате,
главным образом французские. Среди них я нашел почти все, что
было написано о Луизиане: по-видимому, составитель этой
небольшой библиотеки был человеком весьма сведущим. Там же я
нашел и прелестный роман Шатобриана9, а также историю дю
Пратца10. Прочитав роман, я убедился, что в нем не хватает той
правдивости, которая составляет, по-моему, главную прелесть
всякого художественного произведения и которой не может
достигнуть автор, пытающийся изобразить события и нравы,
известные ему только понаслышке.
Что касается историка, то его книга была полна наивных
преувеличений, характерных для писателей того времени. Это
можно сказать решительно обо всех старых авторах, писавших об
Америке, будь то англичане, испанцы или французы, -- они
описывали двухголовых змей, крокодилов длиной в двадцать ярдов
или удавов такой величины, что они заглатывали всадника вместе
с лошадью. Трудно понять, как эти авторы, рассказывая подобные
небылицы, пользовались доверием читателей. Однако не следует
забывать, что естественные науки находились тогда еще в
младенческом состоянии, и никто не мог проверить эти ``рассказы
очевидцев''.
Больше всего заинтересовали меня приключения и печальная
судьба Ла Салля, и я очень удивлялся, что американские писатели
не постарались осветить жизнь этого доблестного рыцаря, а также
один из самых ярких эпизодов в истории своей страны, такой же
интересной, как и ее природа.
``Ах, до чего же тут красиво!'' -- воскликнул я, когда в
первый раз сел у окна и окинул взглядом открывшийся передо мной
пейзаж.
Окно в моей комнате, как и все окна в креольских домах,
доходило до самого пола. Когда я уселся в низком кресле перед
распахнутым окном и откинул тонкие занавески, передо мной
открылся широкий вид на равнину.
Это была великолепная картина! Ее яркие краски показались
бы неправдоподобными, если бы их воспроизвел живописец. Мое
окно выходило на запад, и величественная река катила передо
мной свои желтые воды, сверкавшие на солнце, как чистое золото.
На том берегу реки тянулись обработанные поля, на которых
плавно качались высокие стебли сахарного тростника, резко
выделяясь на фоне более темной зелени табачных плантаций. На
этом берегу, недалеко от меня, стоял красивый дом, похожий на
итальянскую виллу, с зелеными жалюзи и широкими верандами. Он
был окружен апельсиновыми и лимонными деревьями, и их
желтовато-зеленая листва весело блестела на солнце. Вокруг не
видно было гор -- их нет в Луизиане, но высокая темная стена
кипарисов, окаймлявшая западный край равнины, напоминала
далекую горную цепь.
Я находился в очень живописном уголке -- в обнесенном
оградой парке поместья Безансонов. Здесь я мог рассмотреть
ближайшие растения и определить породу деревьев и кустарников,
окаймлявших аллеи. Я видел магнолию с большими белыми, словно
восковыми цветами, напоминающую огромную гвианскую нимфу.
Некоторые из ее цветов уже осыпались, и на их месте виднелись
красные, как кораллы, шишки с семенами -- пожалуй, не менее
красивые, чем цветы.
Рядом с магнолией, королевой западных лесов, соперничая с
ней красотой и благоуханием и не уступая ей в славе, росло
другое иноземное дерево, привезенное сюда с Востока и давно
прижившееся в этой стране. Его широкие перистые листья с
двойной окраской -- темного и светло-зеленого цвета, его
сиреневые цветы, висящие длинными кистями на концах ветвей, его
желтые, похожие на вишни плоды, кое-где уже заменившие цветы и
даже созревшие, -- все ясно говорило о том, что это за дерево.
Оно принадлежало к породе медоносных деревьев и называлось
``индийская сирень'', или ``гордость Китая''. Названия, данные
этому прекрасному дереву в разных странах, свидетельствуют о
том, как высоко его ценят. ``Дерево превосходства'' -- поэтично
назвали его в Персии, на его родине; ``райское дерево'' --
говорили в Испании, куда оно было привезено. Таковы
многообразные названия этого дерева.
Я видел здесь еще много деревьев, и местных и иноземных.
Раньше других я заметил катальпу с серебристой корой и
трубчатыми цветами, маклюру с блестящими темными листьями,
красное тутовое дерево с густой, тенистой листвой и длинными
малиновыми плодами, похожими на шипы. Из экзотических деревьев
я видел апельсины, лимоны, вест-индские и флоридские гуавы с
листьями, похожими на листья самшита; тамариск, густо покрытый
мелкими листиками и усеянный пышными метелками бледно-розовых
цветов; гранаты, считающиеся символом демократии, ``королеву,
которая носит свою корону на груди'', и знаменитое фиговое
дерево, не имеющее цветов; здесь оно не нуждалось в подпорках и
гордо поднималось вверх, достигая тридцати футов высоты.
Нельзя считать иноземными и такие растения, как юкка с
пучками острых, торчащих во все стороны листьев, или
разнообразные кактусы, ибо они не чужды луизианской земле и
встречаются среди растительного мира соседних областей.
Пейзаж, который я наблюдаю из окна, оживляет присутствие
людей. Поверх кустарника выступают белые ворота парка, а за
ними видна дорога, идущая вдоль берега. Хотя деревья местами
скрывают ее от меня, я все же вижу в просветы, как по ней идет
и едет народ. Креолы обычно носят голубые костюмы: на них
соломенные шляпы, так называемые пальметто, или более дорогие
панамы с широкими полями, защищающими их от солнца. Время от
времени скачет верхом негр; голова у него повязана чем-то вроде
чалмы, ибо мадрасский клетчатый головной убор очень похож на
турецкий, но куда легче и красивее. Иногда проезжает открытый
экипаж, и я мельком вижу молодых дам в легких кисейных платьях.
Я слышу их звонкий смех и знаю, что они едут на какой-нибудь
веселый праздник. Мимо проходят и рабы с дальних сахарных
плантаций, они часто поют хором; по реке иногда с шумом
проплывет пароход, а чаще тихо скользит плоскодонная баржа или
плот, на котором видны плотогоны в красных рубашках...
Все это проходит у меня перед глазами, доказывая, что жизнь
здесь бьет ключом.
Еще ближе, перед моим окном, летает множество птиц.
Пересмешник свистит на вершине высокой магнолии, а его родная
сестра -- красногрудка, опьяненная плодами мелии, -- отвечает
ему нежной песней. Иволга прыгает с ветки на ветку среди
апельсинов, а красный кардинал, расправив свои пунцовые крылья,
порхает среди зарослей кустарника. Иногда промелькнет маленькая
``рубиновая шейка'', или колибри, блеснув в воздухе, как
драгоценный камень. Она чаще всего кружит над красными, не
имеющими запаха цветами американского каштана или над крупными
трубчатыми цветами бигнонии.
Такой вид открывался из окна моей комнаты. Мне казалось,
что я никогда не видел более красивого пейзажа. Правда, я не
был беспристрастным наблюдателем. Любовь туманила мне глаза, и,
вероятно, все представлялось мне в розовом свете. Я не мог
смотреть вокруг, не думая о прекрасной девушке, и не хватало
только ее присутствия, чтобы все окружающее показалось мне
верхом совершенства.

    Глава XX. МОЙ ДНЕВНИК



Чтобы внести некоторое разнообразие в свою монотонную
жизнь, я начал вести дневник. Дневник больного, не выходящего
из своей комнаты, конечно, не богат событиями. В моем было
больше размышлений, чем фактов. Я привожу несколько выдержек из
него не ради их особого интереса, а потому, что, написанные в
ту пору, они правдиво передают мои мысли и кое-какие мелкие
происшествия, случившиеся за время моей жизни в поместье
Безансонов.

12 июля. Сегодня я могу сидеть и даже немного писать. Стоит
сильная жара. Она была бы невыносима, если бы не легкий
ветерок, освежающий мою комнату и наполняющий ее ароматом
цветов. Этот ветерок дует с Мексиканского залива и пролетает
над озерами Борнь, Поншартрен и Морепа. Я нахожусь в сотне миль
от залива, вверх по течению реки, но эти большие внутренние
моря соединяются с дельтой Миссисипи, и во время прилива море
катит свои волны почти до Нового Орлеана и даже еще дальше к
северу. От Бринджерса можно быстро добраться до морской воды,
если идти прямо через болота.
Морской ветер -- большое благодеяние для населения Нижней
Луизианы. Если бы не его освежающее дыхание, жить в Новом
Орлеане летом было бы почти невозможно.

Сципион сказал мне, что на плантацию прибыл новый
надсмотрщик. Очевидно, его прислал ``масса Доминик'', так как
он явился с письмом от Гайара. Это весьма вероятно.
Новоприбывший произвел не очень приятное впечатление на
Сципиона. По его словам, он из ``белой голи'', да притом еще
янки. Я заметил, что негры часто относятся с неприязнью к
``белой голи'', как они называют людей, не имеющих ни земель,
ни рабов. Самая кличка уже выражает пренебрежение, и когда негр
называет так белого, тот считает это достаточным основанием для
того, чтобы немедленно пустить в ход ременную плеть или
``отполировать ему шкуру'' палкой.
Среди рабов распространено убеждение, будто самые жестокие
надсмотрщики -- это уроженцы Новой Англии, или янки, как их
называют на Юге. Это прозвище, которым иностранцы презрительно
именуют всякого американца, в Соединенных Штатах имеет более
узкое значение, и когда его употребляют как обидную кличку, оно
обозначает только уроженцев Новой Англии. Обычно же ему
придается шутливо-патриотический оттенок, и в этом смысле
каждый американец с гордостью называет себя янки. Но у южных
негров ``янки'' -- бранное слово: в их представлении это
человек без денег, низкий и злой. Для них это прозвище означает
грубую брань, побои и всякие издевательства. Странно сказать,
но для них слово ``янки'' -- символ хлыста, колодок и
бесчеловечного обращения. Это тем более удивительно, что штаты
Новой Англии -- колыбель пуританизма, где исповедуется самая
суровая религия и строгая мораль.
Но странным это кажется только на первый взгляд. Один
южанин так объяснил мне это явление: ``Как раз в тех странах,
где распространены пуританские взгляды, больше всего процветают
всевозможные пороки. Поселения Новой Англии -- оплот
пуританизма -- поставляют наибольшее число мошенников,
шарлатанов и пройдох, позорящих имя американца, и это
неудивительно: таково неизбежное следствие религиозного
ханжества. Истинную веру подменяют чисто внешним благочестием и
формальным соблюдением обрядности, и люди забывают о долге
перед своим ближним; сознание долга отходит на второй план, и
им пренебрегают''.
Такое объяснение показалось мне убедительным.

14 июля. Сегодня мадемуазель Эжени два раза заходила ко
мне; ее, как всегда, сопровождала Аврора.
Наши беседы нельзя назвать непринужденными, они всегда
как-то натянуты и длятся очень недолго. Эжени по-прежнему
грустна, в каждом ее слове слышится печаль. Сначала я думал,
что она горюет по Антуану, но пора бы уж ей примириться с этой
утратой. Мне кажется, дело не в этом. Ее гнетет еще какая-то
забота. А я принужден постоянно себя сдерживать. Присутствие
Авроры смущает меня, и я с трудом веду обычный незначительный
разговор. Аврора не принимает в нем участия, она стоит возле
двери или позади своей госпожи, почтительно слушая. Когда я
пристально смотрю на нее, ее длинные ресницы тотчас опускаются
и не дают мне заглянуть ей в душу. О, как мне высказать ей свое
чувство?

15 июля. Сципиону недаром не понравился надсмотрщик. Первое
впечатление его не обмануло. По двум-трем мелким фактам,
которые мне рассказали, я убедился, что этот человек -- плохая
замена доброму Антуану.
Кстати, о бедном Антуане: пронесся слух, будто его тело
было выброшено на берег вместе с плавучим лесом ниже нашей
плантации, но оказалось, что это ошибка. Там действительно
нашли тело, но не управляющего, а какого-то бедняги, которого
постигла такая же участь. Интересно знать, утонул ли негодяй,
ранивший меня.
В Бринджерсе нашли приют еще много пострадавших. Некоторые
умерли от ран и ожогов, полученных на пароходе. Самая
мучительная смерть -- от ожогов паром. Иные думали, что
отделались пустяком, а теперь они доживают последние дни.
Доктор рассказал мне много страшных подробностей.
Один из кочегаров был ужасно изуродован: ему оторвало нос.
Он понимал, что дни его сочтены, однако потребовал, чтобы ему
дали зеркало. Когда его желание исполнили, он взглянул на себя,
разразился дьявольским смехом и воскликнул: ``Ах, будь ты
проклят! Ну и безобразный же выйдет из меня покойник!''
Такая бесшабашность характерна для здешнего речного люда.
Еще не перевелись потомки Майка Финка11, много представителей
этого дикого племени и до сих пор еще бороздят воды широких
западных рек.

20 июля. Сегодня мне гораздо лучше. Доктор обещает, что
через неделю я уже смогу выходить из комнаты. Это меня очень
радует, хотя неделя кажется долгим сроком для того, кто не
привык сидеть взаперти. Однако книги помогут мне скоротать
время. Честь и слава людям, писавшим книги!

21 июля. Сципион не изменил своего мнения о новом
надсмотрщике. Его зовут Ларкин. Негр говорит, что его прекрасно
знают в Бринджерсе и называют Билл-бандит -- прозвище, по
которому можно судить о его характере. Многие невольники,
работающие в поле, жаловались Сципиону на его жестокость и