Ну, мать с дочкой, конечно, поплакали — все-таки позор, а потом, чтобы позор покрыть, тещенька-то Вера и отравила. Может, конечно, и наступив на горло собственной песне — но честь дороже.
   В общем, не чета оказался бедолага Вер просвещенному Марку Антонину, который по совместительству еще и Аврелий. А несколько позже сменил Марка на посту его же собственный сыночек, Коммод Антонин, давший Риму такой копоти, что и Нерон с Калигулой в сравнении просто-таки отцами нации смотрелись.
   Вот вам и «генетический резервуар». Хотя, с другой стороны, историки поговаривают, что в тот резервуар Аврелий свою лепту, может, и не внес вовсе, потому что женушка его, Фаустина, уж очень часто развлекалась в компании матросов да гладиаторов. Марку-то Аврелию на это не раз намекали, но он все отшучивался: дескать, ежели разведусь с женой, так надо же и приданое вернуть. (Трон, то есть, который ему от тестя достался.)
   Ну, а после смерти Марка всем не до шуток стало. Причем очень быстро. Коммод, в отличие от того же Нерона, стыдливого да скромного и в начале карьеры не особо разыгрывал. Да и с детства видно уже было, что редкий негодяй растет. Лет одиннадцати от роду, при живом еще Марке-философе, продемонстрировал он, какого властителя Риму судьба готовит. Затеяли его было мыть-купать, а вода показалась мальчонке горячей. Ну и возмутился паренек, повелев банщика в печь швырнуть. Что слугами — а боялись они наследника куда как больше чем гуманного папочку-императора — исполнено и было. Марк? А что Марк — ну, пожурил, должно быть. Но в целом, видимо, отнесся вполне философски.
   Вот такой вот Коммод на трон и взошел. Взошел — и тут же рухнул в разврат. Да какой еще разврат…
   Для начала свез во дворец триста наложниц, из коих часть купил, а часть просто силой взял, и еще триста особей мужского пола, тщательно отобранных по выдающимся физическим качествам и невыдающимся моральным. Чтобы уж если оргии — так не какой-нибудь банальный «лямур де труа», а уж так, чтобы дым столбом и стены чтобы дрожали. Каждый, причем, божий день — без выходных. Да еще тут же во дворце особый бордель завел, согнав в него высокородных римских красавиц. Говорят, именно стыдливость их и слезы более всего Коммода и распаляли.
   Сама семья Коммодова тоже ни от чего не застрахованной оказалась. Одну свою сестру, Луциллу — видно, пыталась она к совести взывать да к памяти отца — сперва император сослал. А потом, поразмыслив, все-таки убил для надежности. Прочих же сестер надлежащим образом насиловал регулярно. Что проделывал и с собственной тетей, сестрой того самого Марка Философа. Такая вот получилась связь поколений…
   Ну, то, что при такой занятости для дел государственных времени не оставалось — оно понятно. Здесь Коммод радикально к вопросу подошел. Войны, что Рим при отце вел, прекратил волевым решением — и плевать, что пришлось все условия врагов принять да с кучей территорий расстаться. Ну, конечно, скукожилась империя — но ведь зато сколько времени для куда как более приятной активности высвобождалось!
   А с войнами покончив таким вот небанальным для того времени образом, учинил себе в Риме триумф, едучи в раззолоченной колеснице и страстно лобзая своего любовника Саотера. И, конечно, с непременным лавровым венком вождя-победителя на маковке. (За взятие Рима, надо полагать.)
   Похерил, в общем, государственные дела. И даже указом запретил народу обращаться к нему с чем бы то ни было, выделив для всяких таких обращений еще одного своего любовничка, Перенния. Сам погрузившись без остатка в пучины своего вселенского борделя.
   Где свобода нравов была, пожалуй что, и нынешней не чета. Тут тебе Коммод со товарищи то на наложниц, то на патрицианок набрасывался, и тут же он на глазах тех же самых женщин специально отобранным самцам отдавался. И опять по кругу. Двадцать четыре часа в сутки.
   Однако и в этом уютно обустроенном мирке нет-нет, да и случались неприятности. Чего-то как-то не поделил император с любовником своим и верным товарищем по утехам Клеандром. Ну, поначалу особых сложностей и не было. Казнил, да и дело с концом. Но выяснилось вдруг, что Клеандр — подлец эдакий! — не только патрицианок и прочий дозволенный товар пользовал, но и наложниц из тех, что Коммод исключительно для царской ласки держал. И что еще трагичнее — многие от него даже и детей понарожали. Которых Коммод в силу врожденной доверчивости полагал продуктами своего собственного генетического резервуара. Так что пришлось казнить и негодяек-наложниц. Вместе с детьми, конечно. А куда ж их девать…
   Так оно и шло, нескончаемое празднество. Ну, и Колизей, естественно, работал вовсю. Потому что Рим без каких-то там территорий, заморских или даже и близлежащих, обойтись в принципе мог, а вот без зрелищ — это уже ни в какую. Коммод и сам любил ярким выступлением народ побаловать, так что и лично на арену выходил не единожды. Силы он и вправду был фантастической — да уж что говорить, если прилюдно слона один на один копьем убивал! Сражался и с гладиаторами, а повергнув противника, с торжествующим ревом погружал ему меч в грудь и с ревом же мазал волосы и лицо дымящейся кровью. Такой вот матерый был человечище. (И ведь намекали же доброжелатели Марку-Философу. Нет, не без огня был тот дым…)
   Случались выступления и более эстетизированные. На арену выгонялись ни в чем не повинные люди, и Коммод, в львиной шкуре, наброшенной на плечи — в роли, понятно, Геракла, с которым император сравнивал себя непрестанно — поражал «врагов» чудовищных размеров дубиной. С одного удара, как оно Гераклу и положено. Собранных для того же действа инвалидов переодевали в сказочных драконов, привязав им хвосты из ткани. «Драконы» ползали там и сям по арене, а наш Геркулес без промаха разил их из лука.
   Кстати, наряду с Гераклом более всего почитал император Калигулу, с которым, что интересно, родился в один день. Правление Сапожка Коммод вообще полагал золотой эпохой в истории Рима и никаких шуток на эту тему не допускал. А для острастки скормил как-то львам некоего гражданина, осмелившегося прочитать книгу поминавшегося нами Светония о Калигуле. После чего уже никто к чтению подобной самиздатской литературы не прибегал.
   Широко развлекался, в общем. Что, как вы понимаете, требовало денег. Ну да здесь способ был старый и испытанный. Богачи обвинялись в заговоре противу императорской жизни, имущество их должным образом конфисковывалось, и казна на какое-то время пополнялась. Были, однако, и такие, которых при всех натяжках в заговор было не втиснуть — патологически тихие да лояльные. Тех Коммод по другой статье проводил: как не пожелавших записать его сонаследником. В том смысле, что я за вас жизнь кладу, ни сна, ни покоя не ведая, а вы ржавого сестерция для родного императора пожалели! Ну и тоже — пожалуйте на эшафот.
   Была у Коммода и парочка собственных финансовых разработок. Потому что на плаху или на крест какого-нибудь толстосума осудить — это ведь еще ползаработка. Процесс доения на этом прекращаться никак не обязан. Вот он и не прекращался. Коммод весело торговал изменением вида казни — по принципу: больше платишь, меньше мучаешься. Опять-таки и с родственников казненного еще кое-какие деньжишки можно было взять — ежели они тело погребению предать желали, что обычно и происходило. А если совсем уж хорошо человек заплатить готов был, так и от казни откручивался, а вместо него казнили какого-нибудь случайного прохожего, потому как не отменять же мероприятие.
   Ну, и конечно, со временем задергался Рим. Не от того, что такой уж гордый был, насчет этого, думаю, вопрос крепко открытый, а потому, что еще год-два, и от Рима как такового ни шиша не осталось бы. Ни от гордого, ни от какого другого.
   Принялись было доведенные до отчаяния люди Коммода со свету сживать. Травить начали. Поваров подкупали, и все такое прочее. Чего только не перепробовали: и мышьяк, и сулему, и грибочки даже, что так славно себя в деле с Клавдием зарекомендовали — не берет. Пришлось им скинуться на гладиатора, Нарцисса, с которым Коммод в борьбе упражнялся регулярно. Тот императора и задушил благополучно.
   Тут опять интересная история случилась. Когда положили уже Коммода в надлежащую могилу, сенат вдруг разбушевался: как так, да кто разрешил, да какой такой позор для Рима, чтобы зверь эдакий в могиле покоился! Вытащили, конечно, из могилы за ноги — и в речку. В Тибр. А интересно мне в этой истории то, что большего за те годы позора для Рима, чем похороны Коммода, просвещенный сенат как-то обнаружить и не сумел…
   На том всем, однако, конец не наступил. Ни Риму, ни его венценосным чудовищам. Из самых разнообразных генетических резервуаров.
   После Коммода Рим в императоры Гельвия Пертинакса выкрикнул. Тот, как говорят, в особо добродетельных не ходил, однако и судьба Коммода ему не улыбалась. Посему, проявив рассудительность, аккуратно разыграл роль демократа и гуманиста: прекратил все дела об оскорблении величества и даже реабилитировал память всех казненных. Современники хоть и видели, что весь Пертинаксов гуманизм белыми нитками шит, но виду не подавали. Передых от карусели кровавой — и то слава Богу.
   Передых, однако, долгим не был, потому что перестройщика все-таки укокошили. А вслед за ним на римском троне уселся Север, который свое правление начал с того, что провозгласил Коммода божеством. Дал, то есть, понять, на что новая власть ориентироваться будет. Коммод, заявил Север, мог не нравиться только выродкам, но никак не римским патриотам. И уже под знаменем патриотизма принялся чистить нацию. Сначала львам был брошен гладиатор Нарцисс, Коммода задушивший, потом казнен Цинций Север, с чьей подачи сенат постановил коммодовские памятники порушить. Ну, а потом уже по конвейеру пошло-поехало — чаще в целях сугубо воспитательных.
   В отличие, однако, от Коммода Север развлечениям не предавался, а проявил себя как завзятый и весьма успешный империалист (что с точки зрения домарксистского Рима было качеством вполне положительным). Сперва вернул территории, Коммодом без надзора брошенные, потом взял Византию, задал перцу парфянам — в общем, кой-какой порядок навел. А свезя в столицу награбленное, не позабыл и о ввереных ему подданных, устраивая невероятные в своей пышности шоу и раздавая съестное вперемежку с мелкой монетой. Так что сотню-другую сказненных им патрициев напуганный было Рим с большим удовольствием и облегчением Северу простил. И только вроде передых замаячил, как Север возьми да и помри. Оставив трон — пополам — двум своим сыночкам, один из которых, Каракалл, нас здесь интересует особо.
   И вот почему. Сызмальства был он мальчонкой мягким, тихим и интеллигентным. Из тех, что, как говорят, и мухи не обидят. Казни публичные — обычное и весьма популярное зрелище в те времена — видеть физически не мог. Бледнел, плакал, сознание терял. Да что там казни — порку без рыданий и боли душевной созерцать не умел. И все больше книжки да игры тихие.
   Что очень и очень странно. Потому что те, которые в правильных лидеров потом вырастали — со всеми полагающимися наклонностями — проявляли их уже в самом что ни на есть раннем детстве. Коммода мы в связи с этим упоминали. Или вот хоть Домициан, тоже один из императоров римских. Тот в юности даром, что тихий был — а ведь своеобразной тишиной. Запрется, бывало, в кабинете с доской да грифельком, родители радуются, экое в чаде к образованию стремление-то — а он часами мух ловит и грифельком протыкает. Поймает — и проткнет. Потом, конечно, когда масштаб поменялся, мух казнить стало неинтересно — да и зачем, когда эвон сколько людей вокруг.
   Или такой еще Михиракула, сын гуннского вождя Тораманы, того, что Индию покорил. Тот в детстве тоже все больше мушек да бабочек мучил, а уж потом тем развлекался, что слонов повелит согнать, да в пропасть их и сталкивает. Летит слон вниз, катится, а Михиракула подумывает не без законной гордости: ну вот, экий ты большой да могучий — а мне вот пальцем пошевелить, и нету тебя, дурак ты лопоухий.
   Да и московский наш государь, Иван Васильевич, сызмальства себя должным образом проявлял. Забирался в детстве на островерхие терема и скидывал, как сообщает летописец, «со стремнин высоких» собак да кошек, «тварь бессловесную». А с четырнадцати годков начал и «человеков ураняти». (И со слоном, кстати, тоже история была. Привезли как-то царю Грозному в подарок из Персии слона — дрессированного да выученного. Всякие штуки выделывать был мастер. А тут возьми, да и откажись перед государем на колени опуститься. Уж его и шпыняли, и за хобот таскать пробовали — а он уперся и ни в какую. Ну, по приказу цареву убили, конечно, животину — потому как не заносись. Но это уже, впрочем, из более взрослой Ивановой жизни…)
   Вот это я называю правильное развитие. То есть, все как положено, как оно быть и должно. А тут Каракалл — весь чувствительный да трепетный. Оно бы, казалось, просвещенный государь должен вырасти, тем паче, что имя-то его на самом деле было Марк Антонин Аврелий, точь-в-точь как у прежнего императора-философа. (Каракаллом кликали его за пристрастие к галльской тунике с капюшончиком, которая «каракаллой» и звалась.)
   Не знаю, может, и вырос бы мальчонка философом, не случись на его жизненном пути — трон. Хотя смотришь иной раз в музее, стоит у такого трона человек и недоумевает: ну, трон, дескать, и трон. Мебель и мебель. И не сказать, чтобы такой уж удобный для сидения предмет. У меня, дескать, финское кресло вон какое дома. И чего они, дескать, из-за этого самого трона глотки друг другу готовы были перервать?
   И сразу видно: не понимает. Оттого, что сам не попробовал. А то бы я его потом спросил, какая мебель для души и зада благостнее.
   И вот она ситуация: трон, Каракалл, и брат Каракаллов, Гета, с которым на пару сей предмет по завещанию папашиному делить приходится. Тут-то с тезкой императора-философа трансформация волшебным образом и случилась.
   В общем, сорганизовал Каракалл покушение и Гету вдогонку за покойным императором отправил. Прошло все без сучка и задоринки, тем паче что Гета от своего тонкого да ранимого братца такой каверзы никак не ожидал. После чего Каракалл понял, что одним убийством ему — на том самом предмете мебели восседая — не отделаться, но и в истерику по этому поводу ударяться не стал. Оно, говорят, в первый раз тяжело, с непривычки — а потом уже гладко идет, без проблем.
   Перво— наперво показнил он убийц братовых. Решение мудрое, ибо, с одной стороны себя самого от такой шайки головорезной на будущее избавил, а с другой -народу свою непричастность к покушению и нетерпимость к беззаконию продемонстрировал. На последнее, впрочем, мало кто купился, потому что Каракалл — почти что и без передышки — стал со всеми сторонниками покойного брата расправляться. Убрав сперва его друзей, потом тех, кто изображениям Геты поклонялся, уж неизвестно, за какие такие заслуги. А еще позже — и вообще всех, кто Гете так или иначе сочувствие выражал. Такие уже на многие сотни считались.
   Родственников, естественно, тоже не щадил. Потому что с одной стороны, родственник он и есть родственник, а с другой — не кто иной, как соперник. Пусть даже и потенциальный. Да и убить, скажем, сводного брата, сына своей мачехи Юлии, было, я полагаю, не в пример легче, чем родного братца жизни лишать.
   Кстати, эта самая Юлия, будучи тоже как-никак дамой при троне, особо и не переживала. Близость к данному предмету мебели, как мы уже отмечали, к сентиментальности не располагает. По какому бы там ни было поводу. И вместо того, чтобы надеть полагающиеся по случаю траурные одежды, Юлия как-то в присутствии Каракалла сняла и те, что на ней были — а красавица она была известная. Пасынок-император остолбенел от восторга и пересохшими губами пролепетал: «О-о-о… Как бы я ЭТОГО хотел… Если бы, конечно, не закон…» На что Юлия резонно заметила, что кому же законы и писать, как не ему, венценосцу. И тут же сиганула к нему в постель, а чуть позже и в жены.
   А издав необходимый для данного случая закон, Каракалл тиснул и еще один, на мой взгляд, любопытный. Этим законом предписывалась смертная казнь для каждого, кто справлял малую нужду там, где стояли статуи или прочие изображения государя. И я вот пытаюсь понять: что бы оно значило? То есть, либо в древнем том Риме пивом на каждом углу бесперебойно торговали, отчего указанные Каракаллом правонарушения и происходили регулярно, либо изображений его было понатыкано так, что и малой нужды справить было негде. Опять же может быть и так, что и то, и другое. Кто его, в общем, знает.
   Еще тут характерная черточка проявляется. Правители, они вообще-то народ к шуткам склонный (иной вопрос, что шутят весьма своеобразно — к каковой теме мы непременно вернемся). Но в одном пункте юмор их пропадает начисто — и уж это без исключений. А именно: во всем, что имеет отношение к их собственной священной особе. Тут уже шутки в сторону. Очень и очень нешутейный для них — а тем паче для тех, кто шутить все-таки пробовал — вопрос. При общем господ правителей весьма раскованном отношении к прочему бытию…
   Что же до Каракалла — так и поскуливал себе от страха Рим, пока не нашлась горстка камикадзе, да и не порешила императора. (И вот что интересно было бы знать: кинулась ли римская публика тут же под статуи, на предмет революционного справления малой нужды? Молчит история на эту тему, а жаль. Я так думаю, кинулась. Уж больно классическая такая месть поверженному в прах тирану.)
 
   Вот пишу я все это, а оппонента своего въедливого в уме держу. Нормальный-то читатель, не из зловредных, уже, надо думать, таким статистическим рядом и убежден, а буквоед-злопыхатель может еще и вякнуть. На тот предмет, что где же, дескать, чистота эксперимента? Потому что, во-первых, все Рим да Рим, в котором оно, может, и в порядке вещей было под такими чудищами выю гнуть. А во-вторых, все перечисленные ужасы есть не что иное, как классическое проявление наследственной тирании, поскольку все упомянутые монстры с соплей, можно сказать, при троне пребывали. При вышедших из гущи народной вождях ничего подобного по всем законам физики, дескать, ни за что бы и не случилось.
   Ну, в Риме мы тоже век сидеть не будем, двинемся со временем и в прочие края. Что же до «вышедших из народных глубин», то на них не грех уже и в том окружении взглянуть.
   Тем более, что возможность такая есть, потому как за Каракаллом нашла на Рим полоса так называемых «солдатских» императоров — тех, то есть, кого армия по каким-то своим соображениям на трон одного за другим возводила.
   Так что речь, на мой взгляд, о самых что ни на есть народных избранниках. И я тут не о лозунге «Народ и армия едины», который в моей копилке идиотизмов по достоинству место занимает. А по гораздо более простой причине, поскольку армия и есть — насколько бы странным оно ни показалось наиболее нервным представителям интеллигенции — тот самый народ, для какой-то уж там надобности вооруженный и в строй поставленный. Под Аустерлицем ли, под Берлином, в Корее ли, во Вьетнаме, Афганистане или Чечне. (Что, кстати, те, чьи в Корее с Вьетнамом были, понимают куда лучше нашего.)
   Так вот, первым из таких «солдатских», то бишь, народных императоров был некий Опилий Макрин, непосредственно Каракалла и сменивший. Крикнуло войско свое мощное «ура» и воодрузило Макрина ороговевшим от верховой езды задом аккурат в бархатное седалище трона. От чего никакая заря ни коммунизма, ни даже какого-нибудь там социализма с человеческим лицом над Римом, увы, не взошла.
   Да и какое уж там человеческое лицо… Макрин-то, сам из солдат будучи, скумекал, что ведь как посадили, так и попрут, ежели чего — ну и принялся шаги соответствующие предпринимать. А поскольку страх он понимал хорошо, то на нем и свои отношения с народонаселением стал строить. За вольности наималейшие своего же брата солдата распинал нещадно. За ропот и призывы к смене власти в отдельно взятом подразделении казнил каждого десятого. Да ведь как еще казнил — осужденных повелевал к уже казненным мертвецам привязывать накрепко. Отчего люди просто-напросто вместе ГНИЛИ — и не для того это здесь писано, чтобы вам нервы пощекотать. В конце концов, придумал-то это не я, а все тот же любезный сердцу моего оппонента «народный избранник».
   Да и с гражданским населением Макрин обходился не лучше. То замуровывать людей начнет: два-три дня мук на кресте недостаточно серьезным наказанием ему представлялись. То вдруг затеет на фронте нравственности порядок наводить (это, между прочим, в тогдашнем-то Риме), связывая прелюбодеев вместе и так же вот вместе и сжигая публично. Двор же его собственного дома был постоянно залит кровью: рабов засекали до смерти за малейшие провинности. Так вот и правил сей император, прозванный народом Мацеллином, то есть мясником, пока армия не загудела и не порешила: да ну его к черту, такого избранника. Давай-ка мы из недр собственной массы другого выдвинем.
   И, покончив с Макрином, действительно выдвинула. На свою голову.
   На трон Гелиогабал взошел под аккомпанемент радостных криков толпы (синусоида в действии). Народ подрасслабился, кровь с тротуаров посмывал, кресты да плахи — лишние — убрал с глаз долой. И стал с доверчивым ожиданием поглядывать в сторону Палатина. В котором новый молодой император с ходу бурную деятельность развернул.
   Во— первых, постановил Гелиогабал учредить женский сенат. Тем, кто уже готов восторги по поводу такого прогресса выражать -эмансипация, дескать, прорыв в направлении гражданских свобод и прочих прав человека — я бы посоветовал восторги эти до поры поумерить. Ибо в облагодетельствованных римских матронах новый монарх видел не равных по какому-то там социальному статусу, а относил себя к ним, скорее, по линии биологической — да вот как сестра к прочим сестрам относится.
   Ну, что тут в прятки-то играть — «голубым» был император. Чему Рим вряд ли так уж и дивился бы, в конце концов не такой уж редкостью была та голубизна в высших эшелонах римской власти (чаще, правда, проявляясь в виде бисексуализма, когда «наш пострел всюду поспел»). Но Гелиогабал был не просто «голубым», а уж очень глубокого «голубого» оттенка. Совсем синий такой монарх.
   Так вот оно и началось. Днем с сенатом своим новым император законы один за другим шлепал, да все для Рима наинасущнейшие: в каком одеянии матрона того или иного сословия на люди показываться должна, как им, матронам, при встрече расходиться (в смысле преимущественного права пользования тротуаром), какие восточные и отечественные краски для макияжа наиболее подходящими являются — ну и прочий набор общегосударственных проблем. А уже вечером, после трудов праведных, предавался Гелиогабал заслуженному активному отдыху.
   Царские слуги носились по всему Риму в поисках мужчин с выдающихся размеров половыми органами. Эти-то отборные самцы и свозились во дворец в качестве партнеров любовных игр Гелиогабала. Отдавался он им страстно, но и не без эстетизма: частенько в качестве прелюдии разыгрывался миф о Парисе, где сам император представал в одеянии Венеры, стыдливо держа одну руку у сосков, а другой прикрывая несоответствующее роли хозяйство между ног.
   Чтобы облегчить отбор кандидатов для царского ложа, Гелиогабал понастроил общественных бесплатных бань. Идеалист может себе думать, что двигала императором забота о народной гигиене, но историки брезгливо сообщают, что по всем этим баням непрестанно шныряли агенты монарха — уж не знаю, с линейкой ли там или с рулеткой — для отбора все того же человеческого материала, экипированного приборами нечеловеческих размеров.
   Хлебные должности Гелиогабал раздавал налево и направо. Но если приведшие его к власти легионы на что-то тут и рассчитывали, то крепко промахнулись. Император не только не добавил им мяса в котелки, но и, похоже, о существовании их забыл. А значимость выделявшихся должностей определялась единственно размером половых органов соискателя. То есть, чем больше — тем больше. Линейная такая зависимость. И то ли у генералов с этим средненько дело обстояло, то ли боевые свои шрамы они выше прочих физических характеристик ценили, а оказалась армия не у кормушки. Но к чести Гелиогабала надо сказать, что ни в какие прятки он ни с кем не играл, а вполне откровенно заявил и о цели своего царствования, и о смысле собственной жизни в целом. И целью, и смыслом было отдаться как можно большему числу самцов.
   Так что большая часть развеселой его жизни очень даже прилюдно проходила. Своего любовника Гиерокла он обожал до дрожи и, появляясь с ним на выезде или на очередных игрищах в Колизее, непременно целовал. В пах. Поясняя недораскрепощенным римлянам, что тем самым совершает священнодействие в честь Флоры.
   Другой его любовник, Зотик, обладал, как пишут, фантастически огромным прибором — и фантастически же огромным влиянием. Этот Зотик налево и направо торговал должностями и даже гневом или милостью императора, напропалую казня жмотов и благодетельствуя тех, кто за сотню-другую талантов удушиться был не готов. С Зотиком, кстати, Гелиогабал сочетался законным браком — в одеянии невесты, с посаженным отцом, музыкой, жреческой братией и всем таким прочим. И, отдаваясь ему тут же, на брачном пиршестве, вопил: «Разрезай!»
   К постельным своим боям подходил император со всей серьезностью, не пренебрегая ни практикой (что мы уже в какой-то степени могли оценить), ни теорией. Он не раз собирал во дворце известных римских шлюх (неизменно называя их «соратницами») с тем, чтобы порассуждать о различных позах любви и способах наслаждений. Приглашал — с той же целью — признанных городских гомосексуалистов. Иногда происходили и совместные, так сказать, конференции по обмену опытом.