Сенат женский он довольно скоро разогнал. Я думаю, угнетала его передовую просвещенную душу унылая обывательская мораль заседавших в нем матрон. И теперь Гелиогабала окружали самые прогрессивные представители населения, причем критерием прогресса служила — да вот совсем как в наши с вами времена — «голубизна» того или иного индивида. Был при нем даже «совет старейшин», в который входили исключительно старички, имевшие… мужей.
   Активно жил. Ярко. Отличаясь не только передовыми взглядами, но и религиозным рвением. Тоже, впрочем, не без реформаторства…
   Будучи жрецом сирийского бога Гелиогабала (откуда и собственное имечко произошло), император завел в Риме массу посвященных ему храмов и алтарей, где начал совершать человеческие жертвоприношения, от которых Рим уже много веков как начисто отвык. Отбирались для этого мальчики из тех, что покрасивее да познатнее. Но был и еще критерий: они не должны были быть сиротами. Родители обязаны были присутствовать тут же, чтобы монарх-новатор мог от души насладиться их эмоциональным состоянием. Что он с большим удовольствием и делал.
   И, как если бы все это не было достаточным кощунством, выкатил Гелиогабал и буквальный кукиш небесам, для такого передового деяния отступив на разок даже от собственной, как ныне говорят, сексуальной ориентации. То бишь, следуя примеру Нерона, изнасиловал деву-весталку. Опять-таки нимало не прячась. И что? Ни тебе небеса не разверзлись, ни народ римский за косы да топоры не похватался, а так себе и продолжал зубами под одеялами стучать. Под урчание голодных желудков.
   А желудки урчали и в Риме, и в провинции. И в армии, что Гелиогабала на своих щитах к трону протащила. Да и как было не урчать, когда казна не резиновая, а Зопики и прочие гиганты полового фронта под халявное золотишко изрядное количество сундуков припасли — да ведь еще и самому монарху на достойные его титула развлечения что-то нужно было наскребать. К тому же Гелиогабал к протоколу титулярному относился очень даже всерьез и суррогатов не терпел. Ни разу не опозорив себя тем, что хотя бы дважды показался в одной и той же одежде или обуви. Малую нужду справлял в ониксовые сосуды, а уж большую — так только в золотые горшки, как оно Ильичу, основателю пролетарского государства, и мечталось. (Анальное мышление руководителям народных масс вообще почему-то свойственно, и чем передовее вождь, тем оно, мышление, и анальнее — что в случае Гелиогабала подчеркнуто, как вы понимаете, с особой силой).
   А какие выезды царственные были — с упряжками то оленей, то слонов, а то даже и львов с тиграми. А обеды! Все ложа и столы лепестками розовыми усыпаны… Царское ложе — особо: выстелено пухом куропатки. И тем только пухом, что у птички под крылышками растет, исключительной такой нежности пух. И меню: страусы, запеченные целиком, на гарнир — бобы с янтарем да рис с жемчугом… Жемчугом же, кстати, вместо перца посыпались рыбы и трюфеля. В общем, тотальный эстетизм в цветах, красках и запахах (никак вспомнить не могу — который это из гашековских героев фразу бессмертную произнес насчет того, что «все эстеты — педерасты»?). А уж более банальное съестное — так то все домашней животине шло. Собак кормили гусиной печенкой, коней — гроздьями редкого винограда, у львов да пантер фазаны с попугаями на зубах похрустывали. Так вот в том дворце и ужинали скромно — под злобное урчание пустого народного желудка.
   И со временем не только что армия, но и преторианцы (это дворцовую-то гвардию на голодном пайке держать!) взвыли. Крик, конечно, пошел. Да не нашими ли, дескать, руками? Да не с нашей ли колесницы у стен Палатина к народу он речь держал? И почему, дескать, пидорам все, а нам ни шиша?
   Ну, порешили, конечно. Труп протащили под радостные вопли толпы (опять-таки синусоида в действии) по римским улицам, раз-другой окунули в клоаку, после чего, как положено, в речку и швырнули. В Тибр.
   И вот все-таки справедливо говорят, что человек, дескать, предполагает, а Бог располагает. Предсказывали как-то жрецы сирийские Гелиогабалу насильственную смерть. Что его, похоже, не особо расстроило — но эстетическое чувство и здесь требовало выхода. Гелиогабал жаждал смерти роскошной и даже драгоценной, почему заранее и приготовил кучу всяких положенных инструментов для потенциальных убийц: шелковые веревки, украшенные золотом мечи, яды в драгоценных флаконах. Даже — на случай, если его из окна вдруг выкинуть захотят — выстелил внизу золотые плиты с драгоценными камнями, на которых его бездыханное тело смотрелось бы особенно гармонично. И что? Да ничего. Перерезали глотку обычным ржавым ножом, а потом макнули в сортир — и вниз по реке.
 
   Но и вправду, хватит уже нам по Риму колбаситься. И сценография не меняющаяся осточертевает, и пьеса, похоже, все та же разыгрывается, с отдельными разве что вариациями. Кроме того, душа ведь время от времени героизма жаждет, чтобы людей — «делать жизнь с кого» — в глубинах истории обнаружить. Образец, так сказать, для…
   А где же искать его, как не в той же античности? И не потому только, что дедов да прадедов наших еще в гимназиях тому же учили, но ведь и в наш с вами лексический обиход античность вошла, как неподражаемый образец чего-то высокого, трагически-героического, завершенно-прекрасного. «Античный герой», «античная гармоничность», да хоть «античная статуя», наконец, как нечто в принципе отличное от нынешних изваяний, сварганенных сварочным аппаратом в состоянии перманентного похмелья.
   Так что, коли с древним Римом в этом отношении напряженка получается, ничего нам не остается, как перебраться на несколько сотен лет и миль в древнюю, опять-таки, Грецию. Которая, так выходит, всему колыбель: философии, математике, да вот и демократии даже (что до извечного спора на предмет дихотомии Афины-Иерусалим, то мы его тут вести не будем, поскольку ни Шестова, ни Мандельштама, ни Бродского с нами уже нет, а с прочими в это дело ввязываться бессмысленно). И ведь имена-то какие — не имена, а музыка, гекзаметр какой-то, а не имена! Анаксимен, Анаксимандр, Пифагор, Гомер, Солон, Перикл, Леонид, Александр. Да, тот самый, который Македонский.
 
   Кандидатура, кстати, хоть куда. Едва ли не самое громкое имя античности, да и последующих веков, пожалуй, тоже. Юный гений-полководец, полмира с кавалерийского наскока взявший, сведший, вопреки прозвучавшему несколько позднее совету Киплинга, Запад с Востоком, Афины с Иерусалимом… (Нет, вот этого не делать я обещал, и не буду. Желающих понять, почему адресую к пропущенному ими предыдущему абзацу.) Ну, в общем, порубал к чертовой матери все гордиевы узлы и перекроил планету по-своему.
   А уж потом всякий выползок при власти себя к нему примерял. Такое вот случилось общее место. И Калигула — тот в профиль, бывало, станет, и окружающих допрашивает: похож, дескать, или еще не очень? И гораздо более поздние Фридрихи с Наполеонами. И я так думаю, даже пламенный наркомвоенмор и председатель Реввоенсовета товарищ Троцкий — в своих мечтах о всемирном революционном пожарище. (А то еще Фурманов вспоминается, с укоризной легендарному начдиву Чапаеву выговаривающий: «Александр Македонский тоже был героический полководец, но зачем же стулья ломать?»)
   Так что по мне Александр — так Александр, отчего бы и нет. Только хочется предупредить читателя, что статую-то нам поскоблить придется, а уж что из-под позолоты вылезет… Но без поскрести не получится. Нас-то ведь человек в данном раскладе интересует, а не роль его во всемирной вдоль и поперек переписанной истории.
   Потому что вся собственно-историческая, так сказать, деятельность Македонца вполне во всего-то три слова уложится — в те самые, что по совсем другому случаю Гай Юлий Цезарь в Рим телеграфировал. В смысле, «пришел, увидел, победил». Оно, конечно, и тут могли бы вопросы возникнуть. Ну, например, пришел — а чего, собственно, приходил-то? Кто тебя звал? Или увидел — и чего ж такого ты увидел да рассмотрел в своей скачке лихорадочной? Или вот победил — ну, во-первых, стоило ли для того на край света переться, а во-вторых, это еще большой вопрос: кто кого. Ну, это ладно. Мы в такие дебри вдаваться не будем, а сделаем вид, что в общеисторическом плане нам с Сашей как бы все и понятно.
   Что ж, пожалуйте знакомиться и с человеком — только не говорите, что я вас не предупреждал. А то ведь бывает потом: ах, рухнувшие иллюзии, да как дальше жить без идеала, да я за любимую статую кого хочешь под танк положу, ну и все такое прочее. Я это не к тому, что у тебя, читатель, именно Македонец в роли той любимой статуи функционирует. Может, кто и другой: Фридрих там, или Наполеон. Или даже, скажем, Фурманов с Чапаем. (Не припомню, называл ли я кого еще в этой связи.) Но любую статую вплотную изучать, а тем более позолоту сковыривать — занятие, разочарованиями чреватое. Каковой активности я вас и приглашаю предаться.
 
   Едва напялив на темечко доставшуюся ему после смерти папы Филиппа корону, юный Александр тут же сиганул в седло и отправился воевать. Зачем воевать, почему так далеко отправился — да кто ж его знает. И случай тот знаменитый, что в Гордии, в храме Зевса-громовержца произошел, дополнительного света на вопросы эти никак не проливает.
   Случай— то хрестоматийный -тот самый, когда Саша в храме ярмо от повозки царя Гордия увидел. С чрезвычайно хитроумным узлом на том ярме. А легенда, как читатель помнит, гласила, что тот ум изобретательный, что узел развяжет, тут же заделается властелином Азии, а в сумме, стало быть, и ведомого в те времена мира.
   И вот наш Македонец, никаких своих извилин головоломками давно почившего коллеги не отягощая, вынул меч из ножен, да и разрубил узел к чертям собачьим. Давши потомкам на века повод для истерических восторгов. Хотя ведь, ежели задуматься — а о чем вопим-то так радостно? И всего-то делов, что продемонстрировал юный царь стратагему, для каждого правителя (из правильных) обязательную и действенную. Которую я «стратагемой поллитровки» называю для удобства пользования.
 
   Почему поллитровки? Ну, это же классический такой анекдот, быть не может, чтобы кто не знал. Это вот когда ученые проверить взялись, у кого сообразительности-то больше: у среднего невыдающегося шимпанзе или у крепко профессионального алкаша. Подвесили для обезьяны банан к потолку и пару предметов еще в комнату подсунули: швабру да табурет.
   Ну, шимпанзе этот прыгнул было — ан не достает до банана, и все тут. Больно уж высоко. Покумекал примат, на табурет взобрался и шваброй банан вожделенный подцепил. И слопал.
   Потом уже и алкоголика на эксперимент запустили, заменивши банан поллитровочкой. Алкаш — глаза горят, руки в треморе — прыгать начал. Понятное дело, не достает, высоко бутылка треклятая — а знай прыгает. Час прыгает, два. Тут уже и доценты с кандидатами взопрели. Один сердобольный к алкашу подошел и, на табуретку да на швабру указывая, говорит: ты, дескать, не думал, чтобы вот это вот в дело пустить? На что алкоголик наш, на очкарика глянув презрительно, ответствовал бессмертной фразою: «Да хрен ли ж тут думать — ПРЫГАТЬ надо!»
 
   Так что пусть мне кто втирать тут попытается, что история с этим узлом Гордиевым — из другой оперы (как и многие тысячи царственных и сановных решений в последующие века). Можно, конечно, разливаться соловьем на предмет примата деяния над рефлексией, и все такое прочее. Я тут за рефлексию особо не ратую, но алкаш с Македонцем, сдается, ни о каких таких дихотомиях не помышляли и не думали. Потому что — хрен ли ж тут думать, прыгать надо!
   Вот так вот и развалил узел пополам. Чтобы уже со спокойною душою двинуться за полагавшейся по уговору Азией.
   А таинственный тот край Александру крепко по сердцу пришелся. Вот прямо с Персии и начиная. Так его порядки тамошние восхитили, что очень он даже всерьез огорчился насчет малокультурности греческой.
   Что ни брал, что ни сравнивал — а все не в пользу Эллады раскладывалось. Уж к царям у них было отношение — так отношение. И сами те цари все в парче да в золоте — не чета пропыленным да пропотевшим греческим вождям, и сановники разодеты в пух и прах. А главное — что Александру особо по душе пришлось — как народ монарха увидит, так тут же в ноги и валится, где бы кто ни стоял. «Проскинесис» называлось это действо обязательное.
   Ну, в одежды драгоценные Саша вырядился быстро. Чтобы генералы не поглядывали хмуро, разрядил и их, что твоих персов. На всю армию, понятно, такой роскоши не хватило, да ведь на всех ничто и никогда не рассчитано. Диадему — в золоте да камнях — нацепил. Сделал, в общем, серьезный шаг на пути к прогрессу. Наложницы кругом, пиры, гудеж без конца — а все на душе свербило.
   Потому что проскинесис проклятый покою не давал. И то сказать, ну какой же я к такой матери царь, ежели все вокруг меня на пол от страха да обожания не грохаются! Да тут еще воины, из тех, что поголоднее да поязыкатее, вякать принялись, товарищей подбивать на всякие неуставные деяния, Грецию вспоминать с ее убогостью спартанской.
   В войске Александр до времени порядок навел, смутьянов переказнив жестоко. Но ведь и собственные Александровы воеводы брови недовольно хмурили вместо того, чтобы в парчовых шароварах в свое удовольствие по дворцу шлендать, с кубком в руке да с бабой подмышкой. Ворчать принялись: что это, дескать, в роскоши да в жестокостях утопать начали, идеалы греческие похеривши — за язык вон уже казнят! (Ну это они, положим, тоже погорячились — языкатым и в Греции, как оно везде и всегда бывает, влетало по первое число, не всяк и расчирикивался). До того дошло, что друг наисердечнейший, правая, можно сказать рука, Парменион прилюдно стал царю на такую ситуацию пенять.
   Ну, герой наш эту руку и отсек не раздумывая, с маху — как тот Гордиев узел. Тут же склепал дельце политическое насчет того, что сын Пармениона, Филот, заговор на жизнь родного царя готовил (чего ни в каком помине и не было, потому как вместе они все пировали ежевечерне, так что тот Филот Македонца уж сто раз порешить мог бы).
   А поскольку время было античное, и сын за отца еще отвечал (а равно и наоборот), царским своим указом велел Александр и Филота, и папу его, друга своего же сердечного, казнить. И казнили — не по-гречески люто, пытками истерзав до последнего момента.
   Тут уже и прочие стали несдержанность проявлять. Старик Клит, Сашку на собственных коленях вынянчивший, стал как-то на пиру попрекать его, говоря, что уж на что папаша Филипп был негодяй (и немаленький, добавить бы надо), а вот на Александра Филипповича посмотреть, так и ностальгия обуревает по временам прошлого-то царствия. Александр — а хрен ли тут думать! — копье у охранника выхватил, да Клита прямо тут же и проткнул насквозь, раз, да другой, да третий (тоже ведь о характере говорит кое-что). Через минуту, правда, остыл маленько, увидел, чье тело изувеченное на полу лежит — и в истерику. По полу стал кататься, выть, раны на теле Клита целовать, меч было выхватил, чтобы с собой покончить. Но тут Каллисфен-философ, тоже один из друзей ближайших, его спас. Меч отнял, в кровать уложил. И утешал всю ночь, как дитя малое.
   И не раз и не два еще утешал. Потому что стали по ночам являться Саше и Клит, и Парменион, и многие другие прочие, безжалостно им казненные. Не единожды Александр и к мечу тянулся, чтобы конец этой муке положить, да верный Каллисфен всегда начеку был, спасая каждый раз для истории любимого ее героя.
   А потом Македонец в себя пришел несколько, опять в парче да в золоте стал за воротник закладывать, снова почувствовав прелесть скромных плотских утех — да и вернулся к той же не дававшей ему покоя идее проскинесиса. И так он решил это дело обстряпать, чтобы мысль сия как бы вовсе и не от него исходила, а народ как бы сам таковское предложение внес.
   Ну, сговорился Александр с философом Анаксархом (вот они вам опять, шеллинги-дюринги!), да поэтом Аргисом Аргивянином (и эти в массе своей тоже бестии продувные), да со знатнейшими из персов и мидян, что на пиру они вот такое предложение и сделают.
   Анаксарх, как время пришло, речь двинул самую что ни на есть яркую — на то, как я понимаю, и был философ. Негоже нам, сказал, эллинам, перед царем своим стоять столбами. Это, сказал, никакая не демократия и все такое прочее, а самое разнузданное панибратство. Потому что какой же он тогда царь, ежели между ним и нами дистанции меньше, чем между генералом и, например, ефрейтором каким?
   А кроме того, сказал Анаксарх-философ, окружающие нас завоеванные народы могут это неправильно понять. Поскольку у них такого отродясь заведено не было. Так что ниц перед царем пластаясь, мы не унижаемся нимало, а напротив того, способствуем обмену культурными ценностями с вот этими вот народами. (Я тут не передергиваю нимало — особо подозрительные могут и к первоисточникам обратиться. Именно так и сказал подлец-философ. И до чего же аргумент, кстати говоря, живучий — сколько негодяйств да пакостей в этой же упаковке на протяжении веков протаскивалось да протаскивается…)
   Последнее заявление даже Македонец (который по сценарию должен был сидеть тихо), вскочивши на ноги, страстно отметил. Именно, сказал, за ради культурного обмена. Да и делов-то всего, ну, растянулся на полу, по первости даже и ноги-то лобызать необязательно, а потом уже встал, да и стой себе — не без некоторого, конечно, полагающегося подобострастия. Вот и получится самый что ни на есть культурный обмен.
   Тут уж и прочие действующие лица оживились, стали положенные роли озвучивать: и поэт Аргис, и представители местной национальной интеллигенции. Оно бы, глядишь, и прошло — но тут Каллисфен (тот самый, что Александра от самоубийства спасал не единожды) в гневе большом поднялся.
   И ведь даром же, что тоже из любомудров — а постоял за достоинство человеческое. В лицо пристыдил царя, матом по адресу собственного коллеги вкупе с пиитом прошелся. Тут уже и другие осмелели, на которых театр и задумывался. Нет, говорят, не бывать проскинесису. В боях, говорят, гибли и гибнем, на казнь по приговору законному тоже, дескать, не отказываемся пойти, а перед царем, будь он хоть трижды Александр и четырежды Македонский, на брюхе ползать не будем. На чем точку и поставили.
   А уже едва ли не на следующий день Каллисфену, спасителю Александрову, счетец и был предъявлен. Тут же заговор был удуман, пара свидетелей, во все века и на все готовых, нашлась — ну и приговорил герой античности друга сердечного. Да ведь и не к смерти даже, смерть — оно бы и ничего…
   По приговору Македонца палачи отрезали Каллисфену уши, нос и губы. И вот так, изуродованного, заперли в клетке с псом каким-то шелудивым, эту клетку перевозя с места на место в соответствии с передвижением войска греческого. Неизвестно, сколько бы оно так продолжалось, но Лисимах, офицер молодой, а также и ученик Каллисфена по части философии (вот ведь выходит, что и любомудрие любомудрию тоже рознь), из сострадания к учителю дал ему яд. Что Александра донельзя расстроило. Утешился он в какой-то степени тем лишь, что велел негодяя Лисимаха швырнуть в клетку со львом.
   Однако мечты своей — чтобы на буквальные-то карачки народ собственный таки поставить — так и не оставил. Ну а что, каков масштаб личности, таков он и мечтаний. У кого-то счет в банке швейцарском нулей этак в семь-восемь-десять, а у другого вот, скажем, всех прочих на четвереньки опустить. Может и такая быть голубая мечта.
   И вот, доехавши до Египта, Саша другую схему принялся воплощать. А надо сказать, отношения у него с покойным папашей были самые натянутые, до того даже, что Филипп и сыном-то его своим признавать порой отказывался. Что Александру в данной ситуации выходило очень с руки.
   Заявившись в храм Аммона — но тайно, чуть ли и не в одиночку — он жрецам разобъяснил, кто он таков и какая их помощь в деле одном надобна. Жрецы все очень хорошо поняли — да и понятливость их казне храмовой вовсе не в ущерб пошла — и, когда в следующий раз Македонец навестил храм уже со всей полагающейся свитой, они всему этому собранию и выложили, что так, мол, и так, явился нам тут давеча бог Аммон и объяснил, что Александр сей Македонский есть не кто иной, как самый его, бога Аммона, родимый сын. А посему и почитать его должно с соответствующим поклонением. Как бога, в общем.
   Что спутники Александровы, выслушав из-под насупленных бровей, к сердцу однако принять отказались. Сказав, что коль уж египтяне так на этой версии настаивают, то это их личное египетское дело. И поехали себе восвояси, дальше воевать.
   А Македонец наш, погоревав маленько по поводу такого неистребимого упорства, решил себе, что кое-что все-таки лучше, чем вообще ни шиша. С чем и основал город своего имени, где парочку храмов себе же, бессмертному, посвященных, из награбленной казны выстроил (пусть уж народ хоть там-то на карачках) и повелел считать оную Александрию столицей египетской.
   Однако доверия к своему брату греку у Саши больше вовек не бывало. Неблагодарная, одним словом, публика. Между прочим, на этот счет правителям хронически как-то не везет. Все-то им народ какой-то не такой попадается, все не угодить да не воспитать должным образом. И я так думаю, что при всем при том, что должность народного вождя из медом все-таки намазанных (а то с чего бы и конкурс такой), но вот эта их планида — с дурным и ни на что не годным народом дело иметь — одна из прямо-таки трагических.
   А в недоверии своем Александр и немалую изобретательность проявил, кстати. В душу-то к каждому сукину сыну не залезешь — а до чего бы знать хорошо, что он там себе про тебя такое думает. И вот что учинил царь-воин.
   Объявил он солдатам и офицерам — всему, то есть, войску — что молодцы они и орлы, что вот едва ли не полмира с ним отмахали, за что им и благодарность, и почет. Но поскольку катятся они от дома все дальше и дальше, решил Александр почту их подсобрать да с нарочным в родную Грецию и отправить. Потому что когда еще возможность такая представится. Так что, сказал, отпишите уж родным, что и как. Марка, дескать, не требуется — почта-то полевая.
   Ну и кинулось войско, засело за письма. Всяк о своем написал — главное, что жив еще и здоров, но и, понятно, о тяготах воинской службы. Каковые письма ни в какую такую Грецию не поехали, а были доставлены в шатер царский, где Александр с ними внимательнейшим образом знакомиться стал, параллельно список — в несколько сот имен — наиболее недовольных составляя. Что потом с недовольными этими учинили? Вы это что, серьезно, что ли? Да казнили, и все — ясное же дело.
   А Сашок — среди прочих приоритетов — навечно золотыми буквами вписал свое имя в историю, как человек, цензуру изобретший и с успехом внедривший.
   Причем не следует думать, что герой наш хотя бы по части всяких там половых излишеств так уж крепко прочим более поздним венценосцам, особливо римского разлива, уступал. По-моему, так даже какую-то он им планку в этом смысле на века выставил, не случайно же и Калигула в такой вот восторженной зависти на предмет Македонца находился. И наложницы у Сашули водились, и девочками, а равно и мальчиками не пренебрегал. И по части более серьезной «голубизны» отметился, имея при себе постоянного любовника — на генеральской, кстати, должности — Гефестиона, к которому самые страстные чувства питал и которому после его смерти поставил невиданных размеров памятник, потратив десять тысяч талантов на такое дело (это что-то около двухсот миллионов нынешними зелеными получается — а кто не верит, милости прошу справиться опять-таки в первоисточниках). Да еще и повелел как богу этому своему возлюбленному поклоняться. Ну, последнее, впрочем, для египтян опять-таки. А в одной из ближайших военных кампаний так целое племя, по дороге попавшееся — с детьми, стариками и женщинами — под меч пустил, как поминальную жертву по товарищу любовных игр.
 
   И ведь говорил же я: лучше не скрести. Как вот теперь глядеть на гордый этот профиль, в анналы истории несущийся на взмыленном коне? Иной, конечно, может возразить: тоже ведь человек был, а значит, и человеческое ничто не чуждо. Но я так скажу: если вот это все, что выше — человеческое, так я лучше в другой какой зоологический вид запишусь.
   Одно только и могу сказать величайшему полководцу в относительное оправдание. Потому как Мендель-монах меня еще с юности в кое-каких истинах убедил. И тут не только стручочки всякие да мушки-дрозофилы. Оно и в нашем двуногом сообществе невооруженным глазом видно, как закон имени яблони и яблока работает. Неплохо работает, статистически говоря.
   И чего бы там папанька Александров, Филипп-царь, про возможную измену жены своей Олимпиады не плел, какие бы сомнения насчет Сашиного происхождения не имел, а по всему похоже, что плод был от того самого дерева.
   Тоже тот еще фрукт был папаня-то. С этикой весьма своеобразной — но на решение насущных практических задач нацеленной точнехонько. Да вот такой хоть случай.
   Как— то два братца-царька из Фракии все никак свои микровладения поделить не могли. Ну, и решили Филиппа на помощь кликнуть, третейским то есть судьей, чтобы все-таки братской крови понапрасну не лить. Ну, Филипп поклялся, конечно, что судить будет по самой что ни на есть совести (уж сколько бы там ее у него ни было), на встречу приехал, дары положенные -за труды — принял, и засел тяжущиеся стороны выслушивать. Слушал, и так себе думал, что как ни поверни — а непорядок. И в том, главное, что царей да царьков развелось в Греции как собак нерезаных. Да и куда ж еще их фракийское царствишко переполовинивать? Проще его целиком так в Македонию и влить. Ну и влил. Царькам доверчивым под зад коленом наподдав и за пределы их же собственной державки вытурив. (Дары, понятно, возвращать не стал — на кой им ляд в дороге лишняя тяжесть?)