Страница:
М.М.Ч. опыт возвращения
Я потерял любимую жену, с которой прожил без малого тридцать шесть лет, похоронил родителей, мой старший сын с семьей живет в другой стране. В прежней жизни был ответственным руководителем, не партийным, не вступал из принципа, а быть восемнадцать лет беспартийным третьим лицом на одном из крупнейших в отрасли предприятий — это можно почти без натяжки сравнить со званием члена-корреспондента. Трижды представлялся к государственным наградам, дважды их получал. Видел чуть не все столицы стран СЭВ, а после падения обветшавшего занавеса — Париж, Лондон, Амстердам, Брюссель. Потому что нашел себе применение и в новой жизни. Работаю по четырнадцать часов, часто без выходных. Болеем мы, что называется, ночью. Теперь вот собираюсь в Сан-Франциско — знакомиться с младшим внуком. Если попадается выходной, перечитываю классику: Гёте, Шекспира, Чехова, Эренбурга. Было все: курорты, романы и самая сильная страсть, как положено, к самой бесчувственной из женщин (но и ее уже на свете нет), был конец каждого месяца, штурмовщина, однажды не выдержал, дал по физиономии пьяному мастеру, а он оказался парторгом цеха, так что «избил» я, как мне потом объяснили, старшего по званию, — была травля, был товарищеский суд, под его впечатлением, буквально в том же квартале — раковый диагноз, который впоследствии не подтвердился, но брюхо вспороли, лежал и ждал десять дней гистологии, все представлял себе, как войдет сейчас докторица на шпильках с фальшивой улыбочкой и как я сделаю вид, что нам, которые из Морфлота, все нипочем… На флоте тоже было дело — полгода по госпиталям. Недомерок один, метр семьдесят три, будучи вахтенным, в трех градусах от экватора кинулся с кинжалом на старпома. Я в это время драил палубу, ну и подумал: уж я-то, метр девяносто четыре, по-плохому ли, по-хорошему ли с ним договорюсь. А у недомерка по причине бескрайних водных просторов крыша поехала — видимо, в сторону родного туркменского аула. И уж полосовал он меня этим кинжалом, как хотел. А хотел, скорее всего, на ремни… Дети много болели. Старший в десять лет убежал из дома с бутербродом и лупой ловить каких-то специальных насекомых в Крыму — только под Мариуполем с поезда сняли. А у жены раковый диагноз подтвердился, причем уже в третьей стадии…
Не знаю, чего не было. Только сумы да тюрьмы. Жизнь фактически прожита. По нашему квадрату прицельно бьют, минимум, как лет десять. И вот приблудился, предположим, ко мне черный пудель. Повертелся, обернулся, известное дело, кем, что положено по его ментальности, то мне и посулил — я, в силу собственных атеистическоих убеждений, естественно, не задумавшись, прыгаю ему на загривок — и? Куда дальше? Человек в возрасте хотя бы раз наверняка задавался подобным вопросом: куда устремить свой взор и его копыта? Иными словами: какое мгновение стопорить?
То, что вскоре роль этого супердемона возьмет на себя одна поразительная особа с редким именем Клара, знать, я, конечно, не мог. Но как будто предчувствовал, к ответу готовился. И пункт назначения выбрал твердо.
Как ни странно, устремиться я решил не к своей Гретхен. И не на свидания с лучшим другом, которого молодые подонки из-за ста рублей забили ногами возле его собственного гаража. И даже не на гипотетический суд, где бы их осудили со всей избыточной строгостью нашего уголовного кодекса (а не выпустили из-под стражи прямо в зале суда — суда, купленного на корню нашим сталелитейным магнатом, родным дядей одного из подонков). Я был согласен гореть в аду не ради того, чтобы заново пережить потрясение первой мальчишеской близости с роскошной женщиной двадцати восьми лет. И не ради того, чтобы снова прочувствовать сложную, полнозвучную, как Шестая симфония Чайковского, гамму чувств при виде первенца, которого жена мне показывала через окно роддома (мысль о смерти тогда впервые больно задела меня, конечно, еще не рабочей частью косы, нет, для начала просто ткнула в бок рукоятью: я умру, а этот писюн будет жить?! жить и помнить меня…). И не ради той головокружительной ночи, под утро которой муж самой бесстрастной женщины на свете, как в дурном анекдоте, вдруг вернулся из командировки, так что, провисев минут, думаю, сорок на обжигающем ветру, — я держался за железные прутья ее балкона, сколько мог, — совсем уже деревянным грохнулся вниз. Хорошо еще, дело было после трехдневного снегопада.
Я помню себя приблизительно с двух с половиной лет.
Когда мне было четыре года, уж это я помню точно, я мог подпрыгнуть, расставить руки и зависнуть сантиметрах в двадцати над землей. Ненадолго, секунд на пять-семь. У меня не всегда получалось. Но раза два или три получилось точно.
Жена, я однажды рискнул это ей рассказать, отреагировала комментарием: в раннем детстве психика ребенка еще не в силах различить сон и явь, тебе это приснилось, сон был необычайно ярким и в памяти запечатлелся как часть реальности. Она преподавала в средних классах ботанику и зоологию.
Но, во-первых, четыре года — не такое и раннее детство, а во-вторых, я же помню всю обстановку при этом: слева был буфет темного дерева, с резными украшениями на нижних дверцах, на нем кадки с какими-то декоративными лопухами, из-за тесноты (после уплотнения нашу семью втиснули в одну комнату с коридором-аппендиксом, общей площадью двадцать два квадрата) их больше некуда было поставить, а выбросить бабушка жалела, рядом огромный диван, в массивной спинке которого — два симметрично вытянутых фигурных зеркала, на стене справа — черная тарелка радио, под ним — этажерка, на ее верхней полке наша гордость — книги с описаниями изобретений отца. Через окно я видел свою полуторагодовалую сестру. Ходила она тогда, переваливаясь из стороны в сторону, но при этом держала за основание хвоста нашего сибирского кота. Он, чья ярость среди местных собак рождала легенды, равномерно ударялся теменем о землю, поскольку ради моей сестры был согласен стать валиком дивана, если, конечно, заблаговременно не успевал забиться за шифоньер или уйти в бега. Так вот: я висел в воздухе, видел сестру, немного жалел хрипевшего кота, а потом, когда рухнул на пол, — пол был дощатым, выкрашенным в буро-красный цвет, — из-за высокого подоконника их я уже не видел.
Дело не в способности к левитации. Когда одолевала бессонница, я устремлялся в ту необозримую, в ту едва проницаемую эпоху на поиски словно бы клада или какого-то безвозвратно утраченного секрета… Наши девочки называли секретом свои закопанные в землю и прикрытые осколком стекла сокровища: маленькие, завитые спиралью морские ракушки, граненые стеклянные камушки, выпавшие из старых бабушкиных сережек, красные кремлевские звезды, вырезанные из больших картонных коробок, в которых продавались тогда крупные, подарочные спички с разноцветными головками… У моего же секрета — ни места, ни имени. А главное — его содержимое всякий миг ускользает. Потому ли, что мой секрет — это словно бы я, а на самом деле — кто-то иной?
Я никогда не пропускаю момента, когда бабушка начинает делать для меня бутерброд. Приближаю лицо к круглой фарфоровой масленке и принимаюсь ждать. Цвет у масла теплый и солнечный, а вязкая его плоть не имеет в моем опыте аналогов. Оно такое одно. Не отвожу глаз. И вот наконец широкий сверкающий нож взрывает его поверхность, нож быстро несется мне навстречу, а из-под него — только успевай различить! и я успеваю! — выскакивают птицы с присборенными крыльями, надуваемые дирижабли, ящерицы, драконы, грозящие мне своими лапами и хвостами…
Спустя почти полвека я читаю об уникальном зрении Леонардо. На его рисунках ученые обнаружили завихрения воды, которые обычный человеческий глаз различает только на кинопленке, растягивающей реальное время.
Но ведь и я, став обыкновенным взрослым, сколько ни скреб ножом вологодское масло, сколько ни вглядывался в него, — увидеть уже ничего не мог.
В четыре года и несколько месяцев я в первый и до сих пор единственный в жизни раз теряю сознание. Незадолго перед этим отец объяснил мне устройство солнечной системы. И вот ночью я выбираюсь через окно в палисадник, чтобы увидеть метеоритный дождь. Сначала я долго бужу отца (мама с маленькой сестрой лежат в больнице), отец сонно отмахивается, что-то невнятное бормочет. И тогда не без ужаса, для храбрости взяв с собой кота, я выпрыгиваю в ночь. Думаю, было начало августа. Воздух вокруг стоит влажный и приторный от запаха цветов. Кот тут же предательски от меня сбегает. Я стою, задрав голову, босой, в одних трусах, вскоре меня пробирает озноб. Звезды подрагивают со мной вместе, но упрямо не падают. Я верчусь, судорожно шарю по небу глазами и вдруг — я хорошо помню это потрясшее меня вдруг — вижу луну. Она висит в абсолютной пустоте и светится не целиком, а только тремя четвертями. Левый бок ее таится в тени, но тоже, он тоже немного виден! И тогда я внятно осознаю: солнце, которого нет, сейчас есть, и еще я вдруг понимаю, где именно оно есть: там, внизу справа, много ниже меня… Отчего я немедленно повисаю в черной пустоте. Пустота начинает раскачиваться, она уходит у меня из-под ног… Солнце, луна и я — в тот миг во вселенной нас было три равновеликих тела.
Это ли я хотел пережить еще раз, когда дал согласие Кларе на участие в одитинге? Безусловно, и это тоже.
«Вы будете осознавать все, что произойдет. Вы сможете вспомнить все, что здесь происходит. Вы сможете прекратить и выйти из всего, во что попадете, если это вам не понравится. В дальнейшем, когда я скажу слово „отменяю“, все, что я вам скажу во время сеанса, будет отменено и не будет иметь для вас никакого значения. Все, что я могу невольно внушить вам, не будет иметь значения, когда я произнесу слово „отменяю“. Закройте глаза. Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь».
Клара вошла в мою жизнь смешной вихляющей походкой. Свои годы, как человек богемный, всерьез она не воспринимала. Следовала молодежной моде, носила высоченные каблуки, на щиколотке левой ноги браслет, а на левой груди в пору нашего с ней знакомства сделала небольшую цветную татуировку в виде змейки, затейливо обвившей сосок. Была она вдовой довольно известного в нашем городе архитектора, богачкой, умницей, со следами следов былой красоты (как сама о себе говорила), по пятницам устраивала «салоны», на который один из моих приятелей однажды взял с собой и меня.
Мы сблизились неожиданно быстро. Но о том, что она является горячим адептом гонимой, по крайней мере, не одобряемой у нас дианетики, я узнал спустя примерно полгода. Одитингом последователи Хаббарда называют путешествие в прошлое. При этом на себя они храбро возлагают роль Мефистофеля — и…
«Мы собираемся найти в вашей жизни случай, о котором у вас есть точная запись. Проходя его снова и снова, мы постараемся его сократить. Найдите случай, который вам было бы удобно рассмотреть. Идите к началу этого случая и проходите его».
Узнав, что я хочу попасть в свое раннее детство, — пришло как-то к слову, брякнул и про левитацию, — Клара весело пообещала меня туда однажды доставить. Но не сразу. Без прохождения основных жизненных узлов, сказала она, увы, это нам все равно не удастся.
Я лежал в ее гостиной на антикварной, но уж очень аскетичной кушетке — чтоб не заснуть. Мои глаза были закрыты. Ее молодой мелодичный голос не спеша и вдумчиво меня потрошил…
«Теперь двигайтесь по оси времени назад и находите похожий случай». Это было рефреном. Он неумолимо подталкивал меня, точно поршень, все дальше вглубь, но сжатия не происходило — цилиндр-то оказался бездонным.
То, что мы с Кларой преследуем совершенно разные цели, мне следовало бы понять уже во время первого сеанса. Не понял. Был озабочен другим.
Разработанная великим Хаббардом система вопросов, их неназойливая повторяемость, тщательность, вкрадчивая настойчивость раздевают опрашиваемого не то что до трусов — до эпидермиса и глубже. Ты ложишься на кушетку человеком, а встаешь с нее рентгеновским снимком. Во время первого сеанса мне трижды хотелось решительно его прервать. Потому что Кларе, безусловно, не следовало знать то, что срывалось с моего языка как будто помимо моей воли. Но левитация, но дар Леонардо, но обморочные озарения Коперника? Моя полная откровенность, моя абсолютная выпотрошенность — это была цена, которую я был обязан за них заплатить.
Тогда я еще не знал, что в прейскурант войдут и мои отношения с Кларой. А она, оказалось, все предусмотрела заранее. Решив расстаться с очередным любовником, моя Клеопатра в начале конца его медленно расчленяла.
Я не в обиде, напротив, я благодарен ей за все воскрешенное и вновь со всей яркостью пережитое. Несколько раз я не мог сдержать слез… (Клара потом говорила: очищение! это хорошо, хорошо, хорошо!) А я, будто старый дед, лез в карман за платком и сморкался, и утирался… Вдруг вспомнил, казалось, напрочь забытое, вернее сказать, зажитое: я иду по набережной с другом, поздний вечер, начинается ливень, как это часто бывает на Волге — сразу, стеной, мы вбегаем в беседку-ротонду и кого же я вижу? свою молодую жену с моим одноклассником (слухи об этом ходили, а я из принципа в них не верил), они сидели и целовались, а я, как дурак, стоял и смотрел. И ни слова ведь им не сказал. Друг выскочил под дождь сразу, я — через мгновенье за ним, а догнал его уже только на середине моста и стал орать, перекрикивая громовые раскаты: не она! слышишь? я окликнул! представляешь? там не она! — а дома избил, в кровь, при ее матери, при проснувшемся и разрыдавшемся маленьком сыне.
Не хочу углубляться. Пять сеансов по два часа каждый — это содержимое для большого, насыщенного событиями романа. (Кто знает, может быть, моя Клеопатра сейчас и пишет его?) Когда вспоминал, как туркмен, метр семьдесят три, полосовал меня на ремни, вдруг с немыслимой отчетливостью увидел его безумные, с расширенными зрачками, одурманенные, скорее всего, обкуренные глаза (вот ведь как интересно, раньше мне это и в голову не приходило!), а ужас, что он убьет меня, такого молодого, красивого, толком нежившего, всё! сейчас зарежет, как барана, — этого помнить, оказывается, нельзя, но можно вновь пережить во время грамотно проведенного одитинга: смертный страх снова сковал дыхание, а оба мои колена одновременно дернулись — я думаю, потому, что тогда, на палубе, от ужаса у меня подкосились ноги.
Когда же по оси времени я двинулся, как велела мне Клара, назад, чтобы обнаружить похожий случай, я увидел одно из наших ритуальных побоищ. На пустыре за Волгой, как водится, первого сентября наша пятая мужская школа билась с двадцать третьей, естественно, тоже мужской. Человек по семьдесят-восемьдесят с каждой стороны.
«Сколько вам лет?» — ведет меня Кларин голос. «Двенадцать. Я задыхаюсь! Мне нечем дышать! У меня круги, черные и красные круги перед глазами!» — «Что еще вы видите?» — «Ничего… Не помню!» — «Какая на вас одежда?» — «Не помню?» — «Какая стоит погода?» — «Не помню…» — «Какого цвета небо?» — «Серого… Идет мелкий дождь. У меня руки в грязи. Я подтягиваю ими брюки… Они сейчас без ремня. И спадают. Темно-коричневые брюки, мама в то лето их перешила из отцовых! А латки между ногами остались. В раздевалке перед физкультурой я жутко стеснялся их снимать!» — «Кто с вами рядом?» — «Я не вижу. Он за спиной! Он накинул на шею мой ремень… настоящий солдатский ремень… я лупил его им. Пряжкой… Пряжкой по голове. Это Изотов! Он душит… он сейчас задушит меня!»
Останавливаюсь на этих подробностях только для того, чтобы хоть немного прояснить метод. И развязать еще один узел? Оказывается, от Изотова, то есть почти наверняка от верной смерти, — о чем я забыл напрочь! — меня спас тот самый мой одноклассник, который спустя одиннадцать лет целовался в беседке-ротонде с моей молодой женой. Смело говорю «от смерти», потому что на моей памяти было как минимум два подобных ристалища с летальными исходами.
Следующим аналогичным случаем на оси времени оказался ложный круп, постигший меня, я думаю, между двумя и тремя годами. Горел абажур, я задыхался, бабушка плакала, на абажур взлетела большая птица — очевидно, его завесили от меня платком. Мама, вытолкав бабушку из комнаты, взяла меня на руки, расположила мое тело чуть под углом. Это дало мне на короткое время облегчение. А может быть, так подействовал сам ее теплый запах, вкус ее губ на лбу, — все чувства во мне были настолько обострены, что, кажется, я и лбом ощущал всегда по-земляничному свежий вкус ее губ. А потом вбежал задыхающийся отец и сказал, что доктор идет. И под окном, беспомощно всхлипывая, что-то заговорила бабушка, наверно, подходившему доктору. А потом раздался какой-то удар, звук падения, но во время сеанса его источника назвать я не смог. На другой же день вдруг вспомнил, что было в семье предание: во время какой-то моей страшной болезни упало зеркало и не разбилось, и все, даже доктор, приведенный отцом среди ночи, сочли это добрым предзнаменованием.
Любопытно? Необычайно. Но я-то жаждал не фокусов-покусов с черным цилиндром, в подкладку которого тщательно спрятаны пестрые ленты и шелковые, связанные в бесконечные цепи платки… Я жаждал полетов (был, кажется, такой фильм) во сне и наяву. Конечно, лучше бы наяву!
Клара же избегала каких бы то ни было комментариев. Все вопросы потом, говорила она, а пока мы работаем, мы прочищаем каналы. Для чего самые экстремальные случаи проходились нами от начала к концу по нескольку раз кряду, сначала обрастая подробностями, а затем, наоборот, выпариваясь до сухого остатка.
Моя способность переноситься во времени от сеанса к сеансу совершенствовалась, а легкость, я бы даже сказал, услужливость, с которой память преподносила сюрпризы, нарастала. Это, казалось мне, мое личное достижение Клара объяснила тем, что прочищенные каналы облегчают перемещение, так бывает всегда и со всеми. Она и тут не дала мне возможности погордиться. Уж такая это была женщина: в голосе — пряник, в руке — плетка, во взгляде — вольтова дуга.
В самом начале четвертого сеанса (хорошо помню его порядковый номер только потому, что он стал предпоследним, хотя классический курс одитинга рассчитан на двенадцать сеансов как минимум) я сам предложил Кларе рассмотреть полукомическую историю нашей последней размолвки, то есть моей перед ней гипотетической вины. Сама по себе историйка не стоила выеденного яйца. Но как только Кларин по-птичьи непредсказуемый, звонкий голос повелел двинуться по оси времени назад и отыскать там похожий случай, а потом еще глубже назад, и еще — я оказался в дебрях, а потом и в рычащих джунглях женских обид. Моя неизбывная вина перед женой, которая умирала, а я предательски оставался жив, она умирала, а я все решал лететь мне в Новосибирск или не лететь за какой-то новомодной антираковой «панацеей», — Советская власть уже дышала на ладан, мощности были изношены, плана никто не отменял, как я мог все бросить и улететь? — она же только смотрела на меня своими измученными, как будто бы опаленными по краям глазами и ни о чем не просила, — это моя пожизненная вина оказалась на той же оси, что и житейское чувство неловкости перед женщиной, решившей родить от меня ребенка. Я сам привез ее на аборт, сутки дал вылежать в больнице и сам же отвез обратно в аэропорт. Это были последствия одного на самом деле красивого сочинского романа. Во время сеанса я пережил их, мне показалось, иначе, чем в жизни, — с ненужной стариковской сентиментальностью: уж очень безутешно плакала эта красивая, молодая (лет на двадцать моложе меня) женщина в машине, потом же, в аэропорту, вдруг села на пол, обняла мои ноги…— в городе я был уже человеком заметным — сцена была ужасная.
Но я представляю, как потешалась при этом Клара! Умела ли она любить, любила ли хоть однажды? Как-то в постели обмолвилась, что сделала тринадцать абортов, причем только четыре из них от мужа, и чему-то своему, плутовка, едва слышно рассмеялась.
Чтобы не создать однобокого впечатления о методике, гениально разработанной Хаббардом, хочу сделать общее замечание: трудные воспоминания буквально на каждом сеансе гармонично сочетались с воскрешением приятных, а порой и сладостных минут. Их Клара благоразумно оставляла на десерт. Почти уже перед выходом из двух полусомнамбулических часов она умела только ей известным образом направить мою память то в Георгиевский зал Кремля, где, стоя в одном ряду со знаменитыми учеными и конструкторами, мировыми светилами в своих отраслях, я получал орден Трудового Красного Знамени из рук председателя президиума Верховного Совета СССР Николая Викторовича Подгорного… А то вдруг, точно ядром на Луну, ее неожиданным и лаконичным вопросом я был заброшен в ночь перед госприемкой объекта номер один (для краткости назову его так). Вместо маслоотделителя, который мы ждали от смежников до последней минуты, прибыл их куцеватого вида представитель с фразой типа «я не я и шапка не моя». До появления госкомиссии, как в детективе, остается шестнадцать часов! И тогда я требую к себе комплекты чертежей всех узлов, которые наш завод на тот момент времени выпускает. За их тщательным изучением проходит еще два часа, после чего я с уверенностью заявляю: все необходимые детали, из которых можно самим сотворить маслоотделитель, у нас есть. Конечно, сопрягаемые детали подойти друг к другу не могли, понадобилось делать переходники, но и это заняло не более двух с половиной часов. Ночью я сам руководил сваркой по схеме, сделанной мной от руки. Конструкция, которая у нас получилась в итоге, своей тяжеловесностью смахивала на летательный аппарат еще немых фантастических кинофильмов. Но главное, когда мы его подключили к основному стенду, маслоотделитель заработал. В цех пробивались первые солнечные лучи, когда директор завода обнимал рядового сварщика, они оба обнимали меня, а все, кто провел эту ночь вместе с нами, от работников низшего до самого высшего звена, разразились овацией… были и слезы, какие бывают только в минуты сильнейших потрясений.
Пережив это приключение заново, я испытал такой необыкновенный душевный подъем, что и в постели, — Клара тоже почувствовала и утром сказала об этом, — я сбросил добрую четверть века.
Что ж, подобная передышка хороша не только во время одитинга, но и на исходе затянувшегося изложения. А оно и в самом деле подходит к концу.
Итак, в начале пятого, неожиданно прерванного мной сеанса мы двинулись по той же, до конца еще не пройденной нами оси — моего чувства вины.
Вот младший сын, в тот момент восьмилетний, — я вижу его задранную конопатую мордаху с необычной, почти галлографической внятностью — просится со мной на рыбалку, не беру, что-то он такое перед этим сделал без спроса, чего и стараниями Клары вспомнить уже не могу, мальчишка рыдает, буквально заходится в истерике, тем более не беру, оставляю на тещу (жена в это время со своим классом — на экскурсии в Ленинграде), а он убегает с соседскими ребятами в лес, где они раскапывают военных времен отечественный бронебойный снаряд, бросают его в костер: одному отрывает кисти обеих рук, другому обжигает половину лица, наш отделывается легкой контузией, но едва заметное заикание остается с ним до сих пор.
Вот я хватаю за волосы девятилетнего старшего сына, увидев его перед зеркалом с бычком в зубах, он дурачился, скорее всего, он просто копировал меня, я же ударяю его о дверцу шкафа, ударяю несколько раз, чтоб не повадно было — он не плачет из одного упрямства, мне же почему-то нужны именно его слезы, слезы раскаяния, и вот он уже захлебывается ими… В комнату вбегает жена и вырывает его из моих трясущихся от ярости рук.
Двинувшись по оси времени назад, в надежде найти похожий случай, я неожиданно и стремительно проваливаюсь в себя, двух с половиной, максимум трех лет от роду. Слышу крик грудного младенца — вне сомнений, это моя новорожденная сестра. Она лежит на диване, туго спеленатая, я только что вытащил ее из кроватки, тряс ее, сколько мог, но она продолжает орать. Я говорю ей, чтобы она замолчала, я прошу по-хорошему, потом, немного перевернув, шлепаю по попе. Она же не слушается, вопит еще громче, и меня вдруг взрывает злость. Я ору, бросаю на пол игрушки, я ей угрожаю… Рассказывая об этом Кларе, я совсем не уверен, что это не один из моих детских кошмаров. Я не помню подобного случая, а он тем временем развивается буквально у меня на глазах: в ярости я бегу по комнате, падаю, спотыкнувшись о круглый, вязаный половичок, лежащий перед родительской кроватью, потом с трудом на кровать забираюсь, сминая жаккардовое покрывало, хватаю огромную подушку, снова, теперь уже от нетерпения, падаю вместе с ней на пол, наконец добираюсь до дивана, где продолжает орать сестра, и накрываю ее подушкой. Плач тут же гаснет, как спичка, опущенная в воду, а я уже бегу длинным коридором, сворачиваю в комнату наших самых дальних соседей, утыкаюсь в чьи-то колени: «Я хочу, чтоб она сдохра!» — может быть, эти колени — мамины?.. Этого мне вспомнить не удается. Клара просит, чтобы я возвращался к началу случая и проходил его вновь. Я же решительно прерываю сеанс.
Моя сестра жива, здорова, с семнадцати лет живет в Ленинграде, где стала врачом-педиатром, имеет дочь, защитила кандидатскую диссертацию, теперь — дважды бабушка. Но, оказывается, ничего этого могло и не быть?
Доказательством же того, что все это — не мое детское сновидение, служит фраза, ходившая в нашем доме, пока были живы родители. Вот эта странная фраза: «Я хочу, чтоб она сдохра!» Родители произносили ее с таинственной улыбкой двух старых заговорщиков. У меня же и мысли не было спросить, откуда она взялась. То, что ни мать, ни отец, оба дожив до преклонных лет, об этом драматическом случае нам так и не рассказали, свидетельствует об одном: они болезненно переживали отчуждение, возникшее между мной и сестрой довольно-таки с ранних лет, и не хотели его еще более усугубить.
Не знаю, чего не было. Только сумы да тюрьмы. Жизнь фактически прожита. По нашему квадрату прицельно бьют, минимум, как лет десять. И вот приблудился, предположим, ко мне черный пудель. Повертелся, обернулся, известное дело, кем, что положено по его ментальности, то мне и посулил — я, в силу собственных атеистическоих убеждений, естественно, не задумавшись, прыгаю ему на загривок — и? Куда дальше? Человек в возрасте хотя бы раз наверняка задавался подобным вопросом: куда устремить свой взор и его копыта? Иными словами: какое мгновение стопорить?
То, что вскоре роль этого супердемона возьмет на себя одна поразительная особа с редким именем Клара, знать, я, конечно, не мог. Но как будто предчувствовал, к ответу готовился. И пункт назначения выбрал твердо.
Как ни странно, устремиться я решил не к своей Гретхен. И не на свидания с лучшим другом, которого молодые подонки из-за ста рублей забили ногами возле его собственного гаража. И даже не на гипотетический суд, где бы их осудили со всей избыточной строгостью нашего уголовного кодекса (а не выпустили из-под стражи прямо в зале суда — суда, купленного на корню нашим сталелитейным магнатом, родным дядей одного из подонков). Я был согласен гореть в аду не ради того, чтобы заново пережить потрясение первой мальчишеской близости с роскошной женщиной двадцати восьми лет. И не ради того, чтобы снова прочувствовать сложную, полнозвучную, как Шестая симфония Чайковского, гамму чувств при виде первенца, которого жена мне показывала через окно роддома (мысль о смерти тогда впервые больно задела меня, конечно, еще не рабочей частью косы, нет, для начала просто ткнула в бок рукоятью: я умру, а этот писюн будет жить?! жить и помнить меня…). И не ради той головокружительной ночи, под утро которой муж самой бесстрастной женщины на свете, как в дурном анекдоте, вдруг вернулся из командировки, так что, провисев минут, думаю, сорок на обжигающем ветру, — я держался за железные прутья ее балкона, сколько мог, — совсем уже деревянным грохнулся вниз. Хорошо еще, дело было после трехдневного снегопада.
Я помню себя приблизительно с двух с половиной лет.
Когда мне было четыре года, уж это я помню точно, я мог подпрыгнуть, расставить руки и зависнуть сантиметрах в двадцати над землей. Ненадолго, секунд на пять-семь. У меня не всегда получалось. Но раза два или три получилось точно.
Жена, я однажды рискнул это ей рассказать, отреагировала комментарием: в раннем детстве психика ребенка еще не в силах различить сон и явь, тебе это приснилось, сон был необычайно ярким и в памяти запечатлелся как часть реальности. Она преподавала в средних классах ботанику и зоологию.
Но, во-первых, четыре года — не такое и раннее детство, а во-вторых, я же помню всю обстановку при этом: слева был буфет темного дерева, с резными украшениями на нижних дверцах, на нем кадки с какими-то декоративными лопухами, из-за тесноты (после уплотнения нашу семью втиснули в одну комнату с коридором-аппендиксом, общей площадью двадцать два квадрата) их больше некуда было поставить, а выбросить бабушка жалела, рядом огромный диван, в массивной спинке которого — два симметрично вытянутых фигурных зеркала, на стене справа — черная тарелка радио, под ним — этажерка, на ее верхней полке наша гордость — книги с описаниями изобретений отца. Через окно я видел свою полуторагодовалую сестру. Ходила она тогда, переваливаясь из стороны в сторону, но при этом держала за основание хвоста нашего сибирского кота. Он, чья ярость среди местных собак рождала легенды, равномерно ударялся теменем о землю, поскольку ради моей сестры был согласен стать валиком дивана, если, конечно, заблаговременно не успевал забиться за шифоньер или уйти в бега. Так вот: я висел в воздухе, видел сестру, немного жалел хрипевшего кота, а потом, когда рухнул на пол, — пол был дощатым, выкрашенным в буро-красный цвет, — из-за высокого подоконника их я уже не видел.
Дело не в способности к левитации. Когда одолевала бессонница, я устремлялся в ту необозримую, в ту едва проницаемую эпоху на поиски словно бы клада или какого-то безвозвратно утраченного секрета… Наши девочки называли секретом свои закопанные в землю и прикрытые осколком стекла сокровища: маленькие, завитые спиралью морские ракушки, граненые стеклянные камушки, выпавшие из старых бабушкиных сережек, красные кремлевские звезды, вырезанные из больших картонных коробок, в которых продавались тогда крупные, подарочные спички с разноцветными головками… У моего же секрета — ни места, ни имени. А главное — его содержимое всякий миг ускользает. Потому ли, что мой секрет — это словно бы я, а на самом деле — кто-то иной?
Я никогда не пропускаю момента, когда бабушка начинает делать для меня бутерброд. Приближаю лицо к круглой фарфоровой масленке и принимаюсь ждать. Цвет у масла теплый и солнечный, а вязкая его плоть не имеет в моем опыте аналогов. Оно такое одно. Не отвожу глаз. И вот наконец широкий сверкающий нож взрывает его поверхность, нож быстро несется мне навстречу, а из-под него — только успевай различить! и я успеваю! — выскакивают птицы с присборенными крыльями, надуваемые дирижабли, ящерицы, драконы, грозящие мне своими лапами и хвостами…
Спустя почти полвека я читаю об уникальном зрении Леонардо. На его рисунках ученые обнаружили завихрения воды, которые обычный человеческий глаз различает только на кинопленке, растягивающей реальное время.
Но ведь и я, став обыкновенным взрослым, сколько ни скреб ножом вологодское масло, сколько ни вглядывался в него, — увидеть уже ничего не мог.
В четыре года и несколько месяцев я в первый и до сих пор единственный в жизни раз теряю сознание. Незадолго перед этим отец объяснил мне устройство солнечной системы. И вот ночью я выбираюсь через окно в палисадник, чтобы увидеть метеоритный дождь. Сначала я долго бужу отца (мама с маленькой сестрой лежат в больнице), отец сонно отмахивается, что-то невнятное бормочет. И тогда не без ужаса, для храбрости взяв с собой кота, я выпрыгиваю в ночь. Думаю, было начало августа. Воздух вокруг стоит влажный и приторный от запаха цветов. Кот тут же предательски от меня сбегает. Я стою, задрав голову, босой, в одних трусах, вскоре меня пробирает озноб. Звезды подрагивают со мной вместе, но упрямо не падают. Я верчусь, судорожно шарю по небу глазами и вдруг — я хорошо помню это потрясшее меня вдруг — вижу луну. Она висит в абсолютной пустоте и светится не целиком, а только тремя четвертями. Левый бок ее таится в тени, но тоже, он тоже немного виден! И тогда я внятно осознаю: солнце, которого нет, сейчас есть, и еще я вдруг понимаю, где именно оно есть: там, внизу справа, много ниже меня… Отчего я немедленно повисаю в черной пустоте. Пустота начинает раскачиваться, она уходит у меня из-под ног… Солнце, луна и я — в тот миг во вселенной нас было три равновеликих тела.
Это ли я хотел пережить еще раз, когда дал согласие Кларе на участие в одитинге? Безусловно, и это тоже.
«Вы будете осознавать все, что произойдет. Вы сможете вспомнить все, что здесь происходит. Вы сможете прекратить и выйти из всего, во что попадете, если это вам не понравится. В дальнейшем, когда я скажу слово „отменяю“, все, что я вам скажу во время сеанса, будет отменено и не будет иметь для вас никакого значения. Все, что я могу невольно внушить вам, не будет иметь значения, когда я произнесу слово „отменяю“. Закройте глаза. Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь».
Клара вошла в мою жизнь смешной вихляющей походкой. Свои годы, как человек богемный, всерьез она не воспринимала. Следовала молодежной моде, носила высоченные каблуки, на щиколотке левой ноги браслет, а на левой груди в пору нашего с ней знакомства сделала небольшую цветную татуировку в виде змейки, затейливо обвившей сосок. Была она вдовой довольно известного в нашем городе архитектора, богачкой, умницей, со следами следов былой красоты (как сама о себе говорила), по пятницам устраивала «салоны», на который один из моих приятелей однажды взял с собой и меня.
Мы сблизились неожиданно быстро. Но о том, что она является горячим адептом гонимой, по крайней мере, не одобряемой у нас дианетики, я узнал спустя примерно полгода. Одитингом последователи Хаббарда называют путешествие в прошлое. При этом на себя они храбро возлагают роль Мефистофеля — и…
«Мы собираемся найти в вашей жизни случай, о котором у вас есть точная запись. Проходя его снова и снова, мы постараемся его сократить. Найдите случай, который вам было бы удобно рассмотреть. Идите к началу этого случая и проходите его».
Узнав, что я хочу попасть в свое раннее детство, — пришло как-то к слову, брякнул и про левитацию, — Клара весело пообещала меня туда однажды доставить. Но не сразу. Без прохождения основных жизненных узлов, сказала она, увы, это нам все равно не удастся.
Я лежал в ее гостиной на антикварной, но уж очень аскетичной кушетке — чтоб не заснуть. Мои глаза были закрыты. Ее молодой мелодичный голос не спеша и вдумчиво меня потрошил…
«Теперь двигайтесь по оси времени назад и находите похожий случай». Это было рефреном. Он неумолимо подталкивал меня, точно поршень, все дальше вглубь, но сжатия не происходило — цилиндр-то оказался бездонным.
То, что мы с Кларой преследуем совершенно разные цели, мне следовало бы понять уже во время первого сеанса. Не понял. Был озабочен другим.
Разработанная великим Хаббардом система вопросов, их неназойливая повторяемость, тщательность, вкрадчивая настойчивость раздевают опрашиваемого не то что до трусов — до эпидермиса и глубже. Ты ложишься на кушетку человеком, а встаешь с нее рентгеновским снимком. Во время первого сеанса мне трижды хотелось решительно его прервать. Потому что Кларе, безусловно, не следовало знать то, что срывалось с моего языка как будто помимо моей воли. Но левитация, но дар Леонардо, но обморочные озарения Коперника? Моя полная откровенность, моя абсолютная выпотрошенность — это была цена, которую я был обязан за них заплатить.
Тогда я еще не знал, что в прейскурант войдут и мои отношения с Кларой. А она, оказалось, все предусмотрела заранее. Решив расстаться с очередным любовником, моя Клеопатра в начале конца его медленно расчленяла.
Я не в обиде, напротив, я благодарен ей за все воскрешенное и вновь со всей яркостью пережитое. Несколько раз я не мог сдержать слез… (Клара потом говорила: очищение! это хорошо, хорошо, хорошо!) А я, будто старый дед, лез в карман за платком и сморкался, и утирался… Вдруг вспомнил, казалось, напрочь забытое, вернее сказать, зажитое: я иду по набережной с другом, поздний вечер, начинается ливень, как это часто бывает на Волге — сразу, стеной, мы вбегаем в беседку-ротонду и кого же я вижу? свою молодую жену с моим одноклассником (слухи об этом ходили, а я из принципа в них не верил), они сидели и целовались, а я, как дурак, стоял и смотрел. И ни слова ведь им не сказал. Друг выскочил под дождь сразу, я — через мгновенье за ним, а догнал его уже только на середине моста и стал орать, перекрикивая громовые раскаты: не она! слышишь? я окликнул! представляешь? там не она! — а дома избил, в кровь, при ее матери, при проснувшемся и разрыдавшемся маленьком сыне.
Не хочу углубляться. Пять сеансов по два часа каждый — это содержимое для большого, насыщенного событиями романа. (Кто знает, может быть, моя Клеопатра сейчас и пишет его?) Когда вспоминал, как туркмен, метр семьдесят три, полосовал меня на ремни, вдруг с немыслимой отчетливостью увидел его безумные, с расширенными зрачками, одурманенные, скорее всего, обкуренные глаза (вот ведь как интересно, раньше мне это и в голову не приходило!), а ужас, что он убьет меня, такого молодого, красивого, толком нежившего, всё! сейчас зарежет, как барана, — этого помнить, оказывается, нельзя, но можно вновь пережить во время грамотно проведенного одитинга: смертный страх снова сковал дыхание, а оба мои колена одновременно дернулись — я думаю, потому, что тогда, на палубе, от ужаса у меня подкосились ноги.
Когда же по оси времени я двинулся, как велела мне Клара, назад, чтобы обнаружить похожий случай, я увидел одно из наших ритуальных побоищ. На пустыре за Волгой, как водится, первого сентября наша пятая мужская школа билась с двадцать третьей, естественно, тоже мужской. Человек по семьдесят-восемьдесят с каждой стороны.
«Сколько вам лет?» — ведет меня Кларин голос. «Двенадцать. Я задыхаюсь! Мне нечем дышать! У меня круги, черные и красные круги перед глазами!» — «Что еще вы видите?» — «Ничего… Не помню!» — «Какая на вас одежда?» — «Не помню?» — «Какая стоит погода?» — «Не помню…» — «Какого цвета небо?» — «Серого… Идет мелкий дождь. У меня руки в грязи. Я подтягиваю ими брюки… Они сейчас без ремня. И спадают. Темно-коричневые брюки, мама в то лето их перешила из отцовых! А латки между ногами остались. В раздевалке перед физкультурой я жутко стеснялся их снимать!» — «Кто с вами рядом?» — «Я не вижу. Он за спиной! Он накинул на шею мой ремень… настоящий солдатский ремень… я лупил его им. Пряжкой… Пряжкой по голове. Это Изотов! Он душит… он сейчас задушит меня!»
Останавливаюсь на этих подробностях только для того, чтобы хоть немного прояснить метод. И развязать еще один узел? Оказывается, от Изотова, то есть почти наверняка от верной смерти, — о чем я забыл напрочь! — меня спас тот самый мой одноклассник, который спустя одиннадцать лет целовался в беседке-ротонде с моей молодой женой. Смело говорю «от смерти», потому что на моей памяти было как минимум два подобных ристалища с летальными исходами.
Следующим аналогичным случаем на оси времени оказался ложный круп, постигший меня, я думаю, между двумя и тремя годами. Горел абажур, я задыхался, бабушка плакала, на абажур взлетела большая птица — очевидно, его завесили от меня платком. Мама, вытолкав бабушку из комнаты, взяла меня на руки, расположила мое тело чуть под углом. Это дало мне на короткое время облегчение. А может быть, так подействовал сам ее теплый запах, вкус ее губ на лбу, — все чувства во мне были настолько обострены, что, кажется, я и лбом ощущал всегда по-земляничному свежий вкус ее губ. А потом вбежал задыхающийся отец и сказал, что доктор идет. И под окном, беспомощно всхлипывая, что-то заговорила бабушка, наверно, подходившему доктору. А потом раздался какой-то удар, звук падения, но во время сеанса его источника назвать я не смог. На другой же день вдруг вспомнил, что было в семье предание: во время какой-то моей страшной болезни упало зеркало и не разбилось, и все, даже доктор, приведенный отцом среди ночи, сочли это добрым предзнаменованием.
Любопытно? Необычайно. Но я-то жаждал не фокусов-покусов с черным цилиндром, в подкладку которого тщательно спрятаны пестрые ленты и шелковые, связанные в бесконечные цепи платки… Я жаждал полетов (был, кажется, такой фильм) во сне и наяву. Конечно, лучше бы наяву!
Клара же избегала каких бы то ни было комментариев. Все вопросы потом, говорила она, а пока мы работаем, мы прочищаем каналы. Для чего самые экстремальные случаи проходились нами от начала к концу по нескольку раз кряду, сначала обрастая подробностями, а затем, наоборот, выпариваясь до сухого остатка.
Моя способность переноситься во времени от сеанса к сеансу совершенствовалась, а легкость, я бы даже сказал, услужливость, с которой память преподносила сюрпризы, нарастала. Это, казалось мне, мое личное достижение Клара объяснила тем, что прочищенные каналы облегчают перемещение, так бывает всегда и со всеми. Она и тут не дала мне возможности погордиться. Уж такая это была женщина: в голосе — пряник, в руке — плетка, во взгляде — вольтова дуга.
В самом начале четвертого сеанса (хорошо помню его порядковый номер только потому, что он стал предпоследним, хотя классический курс одитинга рассчитан на двенадцать сеансов как минимум) я сам предложил Кларе рассмотреть полукомическую историю нашей последней размолвки, то есть моей перед ней гипотетической вины. Сама по себе историйка не стоила выеденного яйца. Но как только Кларин по-птичьи непредсказуемый, звонкий голос повелел двинуться по оси времени назад и отыскать там похожий случай, а потом еще глубже назад, и еще — я оказался в дебрях, а потом и в рычащих джунглях женских обид. Моя неизбывная вина перед женой, которая умирала, а я предательски оставался жив, она умирала, а я все решал лететь мне в Новосибирск или не лететь за какой-то новомодной антираковой «панацеей», — Советская власть уже дышала на ладан, мощности были изношены, плана никто не отменял, как я мог все бросить и улететь? — она же только смотрела на меня своими измученными, как будто бы опаленными по краям глазами и ни о чем не просила, — это моя пожизненная вина оказалась на той же оси, что и житейское чувство неловкости перед женщиной, решившей родить от меня ребенка. Я сам привез ее на аборт, сутки дал вылежать в больнице и сам же отвез обратно в аэропорт. Это были последствия одного на самом деле красивого сочинского романа. Во время сеанса я пережил их, мне показалось, иначе, чем в жизни, — с ненужной стариковской сентиментальностью: уж очень безутешно плакала эта красивая, молодая (лет на двадцать моложе меня) женщина в машине, потом же, в аэропорту, вдруг села на пол, обняла мои ноги…— в городе я был уже человеком заметным — сцена была ужасная.
Но я представляю, как потешалась при этом Клара! Умела ли она любить, любила ли хоть однажды? Как-то в постели обмолвилась, что сделала тринадцать абортов, причем только четыре из них от мужа, и чему-то своему, плутовка, едва слышно рассмеялась.
Чтобы не создать однобокого впечатления о методике, гениально разработанной Хаббардом, хочу сделать общее замечание: трудные воспоминания буквально на каждом сеансе гармонично сочетались с воскрешением приятных, а порой и сладостных минут. Их Клара благоразумно оставляла на десерт. Почти уже перед выходом из двух полусомнамбулических часов она умела только ей известным образом направить мою память то в Георгиевский зал Кремля, где, стоя в одном ряду со знаменитыми учеными и конструкторами, мировыми светилами в своих отраслях, я получал орден Трудового Красного Знамени из рук председателя президиума Верховного Совета СССР Николая Викторовича Подгорного… А то вдруг, точно ядром на Луну, ее неожиданным и лаконичным вопросом я был заброшен в ночь перед госприемкой объекта номер один (для краткости назову его так). Вместо маслоотделителя, который мы ждали от смежников до последней минуты, прибыл их куцеватого вида представитель с фразой типа «я не я и шапка не моя». До появления госкомиссии, как в детективе, остается шестнадцать часов! И тогда я требую к себе комплекты чертежей всех узлов, которые наш завод на тот момент времени выпускает. За их тщательным изучением проходит еще два часа, после чего я с уверенностью заявляю: все необходимые детали, из которых можно самим сотворить маслоотделитель, у нас есть. Конечно, сопрягаемые детали подойти друг к другу не могли, понадобилось делать переходники, но и это заняло не более двух с половиной часов. Ночью я сам руководил сваркой по схеме, сделанной мной от руки. Конструкция, которая у нас получилась в итоге, своей тяжеловесностью смахивала на летательный аппарат еще немых фантастических кинофильмов. Но главное, когда мы его подключили к основному стенду, маслоотделитель заработал. В цех пробивались первые солнечные лучи, когда директор завода обнимал рядового сварщика, они оба обнимали меня, а все, кто провел эту ночь вместе с нами, от работников низшего до самого высшего звена, разразились овацией… были и слезы, какие бывают только в минуты сильнейших потрясений.
Пережив это приключение заново, я испытал такой необыкновенный душевный подъем, что и в постели, — Клара тоже почувствовала и утром сказала об этом, — я сбросил добрую четверть века.
Что ж, подобная передышка хороша не только во время одитинга, но и на исходе затянувшегося изложения. А оно и в самом деле подходит к концу.
Итак, в начале пятого, неожиданно прерванного мной сеанса мы двинулись по той же, до конца еще не пройденной нами оси — моего чувства вины.
Вот младший сын, в тот момент восьмилетний, — я вижу его задранную конопатую мордаху с необычной, почти галлографической внятностью — просится со мной на рыбалку, не беру, что-то он такое перед этим сделал без спроса, чего и стараниями Клары вспомнить уже не могу, мальчишка рыдает, буквально заходится в истерике, тем более не беру, оставляю на тещу (жена в это время со своим классом — на экскурсии в Ленинграде), а он убегает с соседскими ребятами в лес, где они раскапывают военных времен отечественный бронебойный снаряд, бросают его в костер: одному отрывает кисти обеих рук, другому обжигает половину лица, наш отделывается легкой контузией, но едва заметное заикание остается с ним до сих пор.
Вот я хватаю за волосы девятилетнего старшего сына, увидев его перед зеркалом с бычком в зубах, он дурачился, скорее всего, он просто копировал меня, я же ударяю его о дверцу шкафа, ударяю несколько раз, чтоб не повадно было — он не плачет из одного упрямства, мне же почему-то нужны именно его слезы, слезы раскаяния, и вот он уже захлебывается ими… В комнату вбегает жена и вырывает его из моих трясущихся от ярости рук.
Двинувшись по оси времени назад, в надежде найти похожий случай, я неожиданно и стремительно проваливаюсь в себя, двух с половиной, максимум трех лет от роду. Слышу крик грудного младенца — вне сомнений, это моя новорожденная сестра. Она лежит на диване, туго спеленатая, я только что вытащил ее из кроватки, тряс ее, сколько мог, но она продолжает орать. Я говорю ей, чтобы она замолчала, я прошу по-хорошему, потом, немного перевернув, шлепаю по попе. Она же не слушается, вопит еще громче, и меня вдруг взрывает злость. Я ору, бросаю на пол игрушки, я ей угрожаю… Рассказывая об этом Кларе, я совсем не уверен, что это не один из моих детских кошмаров. Я не помню подобного случая, а он тем временем развивается буквально у меня на глазах: в ярости я бегу по комнате, падаю, спотыкнувшись о круглый, вязаный половичок, лежащий перед родительской кроватью, потом с трудом на кровать забираюсь, сминая жаккардовое покрывало, хватаю огромную подушку, снова, теперь уже от нетерпения, падаю вместе с ней на пол, наконец добираюсь до дивана, где продолжает орать сестра, и накрываю ее подушкой. Плач тут же гаснет, как спичка, опущенная в воду, а я уже бегу длинным коридором, сворачиваю в комнату наших самых дальних соседей, утыкаюсь в чьи-то колени: «Я хочу, чтоб она сдохра!» — может быть, эти колени — мамины?.. Этого мне вспомнить не удается. Клара просит, чтобы я возвращался к началу случая и проходил его вновь. Я же решительно прерываю сеанс.
Моя сестра жива, здорова, с семнадцати лет живет в Ленинграде, где стала врачом-педиатром, имеет дочь, защитила кандидатскую диссертацию, теперь — дважды бабушка. Но, оказывается, ничего этого могло и не быть?
Доказательством же того, что все это — не мое детское сновидение, служит фраза, ходившая в нашем доме, пока были живы родители. Вот эта странная фраза: «Я хочу, чтоб она сдохра!» Родители произносили ее с таинственной улыбкой двух старых заговорщиков. У меня же и мысли не было спросить, откуда она взялась. То, что ни мать, ни отец, оба дожив до преклонных лет, об этом драматическом случае нам так и не рассказали, свидетельствует об одном: они болезненно переживали отчуждение, возникшее между мной и сестрой довольно-таки с ранних лет, и не хотели его еще более усугубить.