Сегодня я хочу настолько уже высокую ноту взять, что какими могут быть мои слова после этого, даже не представляю.
   Священное писание. Слова апостола Павла:
 
   «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я — медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, — то я ничто. И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы. Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится. Ибо мы отчасти знаем и отчасти пророчествуем; когда же настанет совершенное, тогда то, что отчасти, прекратится».
 
   И вот я, глупая, в своей жизни без Бога все еще как будто ищу ну хоть тень того, что не исчезнет, не прекратится вовеки. С места на место прошлые свои дни перекладываю. И теперь, чего же греха таить, выдумала хоть отблеск, хоть тени от тени искать в том, что стало возникать между нами с Валерой… Как будто бы я не понимаю, что в словах апостола не о чувствах мужчины и женщины речь идет. Прекрасно я понимаю. Но я и то понимаю, что эта любовь своими крупицами хочет присутствовать повсюду!
   Я, когда это все начинала, я никак не думала, что буду о наших с Валерой последних отношениях говорить. Потому что эти наши отношения, во-первых, обходились без слов. Во-вторых, я никому никогда про них не рассказывала. А внешне Валера все обставлял как просто заботу: может, тебе с рынка чего завезти? может, тебе денег подкинуть? А я все говорила: нет, спасибо, нет. И он, бедный, тогда искал какие-то более хитрые подходы. Сначала он все время придирался к ремонту: а давай тебе унитаз заменим, а давай пол выложим на лоджии плиткой, — ладно, выложили пол, он через месяц спохватился: а давай еще стены вагонкой. То я тебе плафон купил в туалет, то я тебе сейчас торшер привезу. То находил в моей машине какой-то не тот звучок. И так набегало раза два или три в месяц. И, значит, потом я его кормила, и потом он еще просил: идем, прошвырнемся, сидишь тут сиднем, понимаешь ли… И мы с ним шли погулять. Я несколько раз краем глаза видела, как он тянется меня за руку взять и тут же себя одергивает. И меня это очень трогало. И еще, конечно, этот его зависимый, виноватый взгляд, он меня уже и ночью стал находить, — такое что-то незабудковое у него в глазах появилось, как если посмотришь в траву и вдруг защемит. И, понимаете, еще ведь то вдруг в нем оказалось, чего в отношении меня вообще не было никогда: он меня не то что уже не гасил, а в нем возникло какое-то скрытое восхищение. А, видимо, женщине это настолько нужно для выживания, что я этих его приходов и просто звонков стала ждать. И некоторое время даже, можно сказать, тешилась этим — и в смысле утешалась и в смысле, ну, что ли, гордость свою тешила. А потом смотрю, я даже скучать по этому стала. То есть я не по человеку стала скучать, а по его чувству ко мне. И мне показалось, что это, ну, что ли, нечестно. И еще, конечно, мне страшно мешало то знание, которое у меня о Валере накопилось за все наши совместные годы. А влюблена я была как будто бы в другого, мне не знакомого человека… Вот что я сейчас поняла! Я была влюблена, конечно, в другого — в того, который был уже не горбом на асфальте, а уже пробившимся ростком… Знаете, эти белые лошади, которые возят экипажи по центру Вены, они же совершенно особой породы, называются «липиццанеры», все рождаются черными, а на втором или третьем году жизни становятся белыми — все до единой, вот такая природная метанойя, иными словами, преображение, а ведь этим и человеку дается намек — шанс каждому человеку, но я этого ни тогда, ни потом не сумела понять.
   И вот я снова стала все рушить. Тень от тени, искру от искорки затаптывать собственными ногами. А Валерка — он ведь был не Костя, это Косте мое сопротивление придавало куражу, страсти. А Валерка, он же по характеру — тихий зануда. И он мне продолжал методично два раза в неделю звонить. Но от встреч я стала всячески уклоняться, не открывала ему дверь, даже однажды сказала: «Извини, я не одна!» А он сказал: «Глупая! Я тебе картошки привез на зиму. Дай на лоджию затащить!» А как я могла открыть, я ведь уже соврала. Он тогда говорит: «Ладно, оставляю под дверью. Гость пусть поможет!» Причем раньше он бы столько желчи в эти слова вложил, а тут так их просто сказал и ушел. И я за свое вранье сама двадцать пять килограммов волоком перла.
   Но как же я стала этих его звонков и случайных приходов ждать. Мне казалось, это в любой момент может оборваться, я ведь его не стимулировала ну вот ничем, даже, мне кажется, в моем голосе не было никакой особой приветливости. А Валерка все равно никуда не девался. И мне это уже настолько стало нужно… Я, помню, сидела на работе, листала в Интернете одну поисковую систему, потом другую, третью — что-нибудь новенькое про Константина Васильевича искала, — а у него как только на нефть получилось завязаться, он из вице— в своей компании сразу президентом стал, открыл сеть автозаправок в Москве, а в интервью говорил, что планирует еще и в Санкт-Петербурге, — и вот я как раз на его новое интервью набрела, сижу читаю, прямо даже интонации слышу: и как он ценит мужскую дружбу, и как ей верен: и правая рука у него — это школьный друг, а левая — это товарищ по «керосинке», — и от этого боль у меня на душе возникла такая…— но, понимаете, в тот мой период эта боль была даже живительной, я в нее уходила, как в жизнь, — и тут прибегает наш переполошенный мальчик-курьер, он в окно увидел, что под моим «опелем» кто-то лежит. А у меня мгновенно — улыбка на все лицо: Валерка! И по тому, как я бегу со всех ног вниз, к нему, я только по этому постепенно себя понимаю. И эти его туфли как с отрезанными носами, и джинсы синие, новые, которые ведь уже не я ему покупала, — я стою, смотрю на них и их тоже как будто немного люблю.
   Я даже слабину в тот день дала. Повезла его смотреть мой любимый объект, мы его через несколько дней уже сдавали заказчику. Это был такой уникальный в нашей практике случай: надо было отреставрировать и сохранить фрагмент дома постройки восемнадцатого века и при этом его вписать в абсолютно современное здание. То, что когда-то было фасадом, у нас стало украшением модернового атриума. Это был такой высокий пилотаж работ, и я так гордилась, что тоже к этому имею некоторое отношение, и вот я стою перед этим фасадом, рассказываю ему, как он сыпался, как реставраторы в нем буквально каждый кирпич укрепляли, а Валерка вдруг говорит: «Ты зачем сегодня такая красивая?» И это был не ко мне вопрос, это просто вырвалось то, что его в эту минуту переполняло. А я на это только пожала плечами… и даже сделала вид, что мне намного важнее, чтобы он оценил качество наших работ. Потому что мы и в самом деле стали строить — не сравнить с тем, что было при нем. И Валерка, конечно, был вынужден с этим согласиться, но от меня-то он совсем не этого ждал, и я видела, как он сник, вынул из кармана ключи, у него была такая манера, когда он немного нервничал, он начинал ключи на пальце крутить, но ведь это были ключи от нашей с ним недавно еще общей квартиры, и я видела, как он вдруг спохватился, быстренько их спрятал и вообще стал делать вид, что очень куда-то спешит.
   А уже в наши самые последние совместные месяцы там, в Москве, когда у Леночки как-то выровнялось ко всему случившемуся отношение, Валера придумал для нас троих устраивать культпоходы. И мы послушали концерт Стинга в Олимпийском комплексе, посмотрели молодежный, по-моему, немецкий фильм «Беги, Лола, беги!» — то есть прежде всего, конечно, надо было угодить вкусу Леночки, чтобы она с нами еще согласилась пойти. Да, Боже мой, я была готова хоть рэпперов, хоть психоделиков ее слушать, только бы это чувство, что мы все друг другу хоть немного еще нужны, нас держало. И оно настолько было тогда!.. И когда Леночка, например, смеялась чему-то, мы с Валеркой переглядывались с таким пониманием, как ни с кем, как только с ним это и было, когда она в десять с половиной месяцев пошла от его рук к моим — в первый раз. Она у нас очень рано пошла.
   Но, понимаете, крупицы этой любви, которая не раздражается, не бесчинствует, сорадуется истине, — между женщиной и мужчиной и даже между женщиной и ребенком, они почему-то бывают, когда любишь прощанием. Может быть, потому что природный инстинкт… или, я не знаю, именно современное наше общество отрезает человека от чувства своей смертности. Мы же все живем, как будто бы не умрем никогда. У нас был в хосписе замечательный врач Ясон Гурамович, а ведь там с больными принято говорить обо всем, что им нужно, им посильно, и я его спрашивала, а он отвечал, что у неизлечимого ракового больного бывает пять стадий осознания истины про свое состояние: шок, отрицание, агрессия, депрессия и последняя стадия — это приятие. И вот только на этой последней стадии с человеком начинают происходить те порой чудеса, прозрения, духовные потрясения, о которых я уже говорила.
   То есть я хочу сказать что? Что бессмертный человек, а это же — нормальный рядовой человек, в своей ежедневной жизни лишенный понимания смерти, он же никогда не сможет достичь пятой стадии.
   Совсем я вас, видимо, оттолкнула сейчас этими словами…
   Потому что опять учительствую, а не мне это делать. В то воскресенье отец Виталий приходил. И я слово себе дала, что обязательно поцелую ему руку, совершу над собой такое усилие, что это будет для меня такой важный момент воцерковления. А вот он пришел, и я не смогла. Значит, он для меня до сих пор мужчина. И значит, я — все еще в первую очередь женщина. И мне еще дай Бог успеть… над собой такой большой труд предстоит…
   Очень мне было хорошо все это время, что я могу говорить. Спасибо, что слушали. Храни вас Господь.