И еще я хочу сказать, что эта ее вера, взявшаяся словно из ничего, прямо на моих глазах, как столп света, — а свет этот есть всегда, а мы сидим в темной комнате и не понимаем, что он есть — там, за плотной шторой, что надо сделать всего несколько шагов и штору откинуть, — эта ее вера и меня тоже понемногу стала укреплять. И я согласилась, чтобы меня перевезли на Каширку, и там я приняла первый курс химиотерапии.
   А когда теперь у меня в пальцах появилась чувствительность и это изумляет врачей, которые давно уже мне в душе подписали приговор, а я только и жду, чтобы встать на костыли, и я знаю, что однажды обязательно встану, — этим я прежде всего буду обязана Элле Игнатьевне, — упокой, Господи, ее душу, — вслед за ней я стала читать первые в своей жизни молитвы, в ней я впервые увидела человека, преображенного верой: как ей все вдруг стало нетрудно, даже звонить своей матери, чтобы ее поддержать, — чего раньше она вообще не могла. И стала настолько опекать меня…
   Дверь?..
   Мам! Это ты? Уже?
   * * *
   Сегодня я вкратце расскажу оставшуюся часть своей жизни. В плане это называется так: 1988-98 годы, как я решила сделать карьеру и забыла обо всем остальном.
   Понимаете, я очень близко приняла к сердцу перемены, которые с приходом Горбачева стали происходить в стране. Особенно когда Леночка пошла в школу и мне пришлось с завода уволиться и первый класс сидеть с ней дома, я стала целыми днями смотреть телевизор, все эти напрямую транслировавшиеся съезды народных депутатов, выступления безукоризненного Собчака, умницы Афанасьева, академика Сахарова, человека, на мой взгляд, святого, не знаю, может, мне как верующей и грех так говорить, но до чего же он похож на Николая Угодника! И то, что маленький подвиг правоведа Казанника случился прямо на моих глазах — все это на меня очень сильно действовало. Я поняла, что мне тоже надо менять свою жизнь. Что я не могу вернуться на завод, в эту рутину… Мне был тридцать один год, а мне все еще казалось, что моя жизнь не началась. Я решила получить второе — юридическое образование. Но Валера тут же стал меня в этом вопросе гасить: какой из меня может получиться юрист при моей-то застенчивости, при моем косноязычии и опять про то, что лучше бы родила еще одного ребенка. Потому что, конечно, Леночка подрастала и в одной комнате нам уже в самом деле стало тесно.
   Но потом перемены, начавшиеся с приходом Ельцина, очень многое поменяли и в нашей жизни. Под Москвой началось коттеджное строительство. И так получилось, что Валера одним их первых стал осваивать этот Клондайк. Совершенно неожиданно у нас появились хорошие, можно сказать, даже очень хорошие деньги. Но в дальнейшем удержаться в этом бизнесе Валера не смог, хотя и работал в команде, и не был в ней ни первым, ни даже вторым человеком. Но его диссидентская закваска дала вдруг неожиданные плоды. В начале 90-х еще фактически отсутствовало юридическое обеспечение их деятельности, государственный рэкет откровенно соперничал с рэкетом бандитским, некачественные стройматериалы и некачественное выполнение работ еще приносили строителям баснословные доходы, и в связи со всем этим мой муж стал тяготиться каждым прожитым днем, он говорил: нельзя жить, не уважая себя. И я, с одной стороны, его понимала, я даже его в глубине души уважала за это. Но мне тогда уже было тридцать пять лет, и я считала, что это — мой последний шанс изменить свою жизнь. И то, что Валера в этом новом бизнесе себя как личность начал терять, по вечерам стал выпивать (это у нас называлось «снять напряжение») и, значит, перестал на меня давить, — я решила этим воспользоваться. Этим и, конечно, еще деньгами. И поступила на платное двухгодичное отделение юридического института. А еще мы смогли к тому времени купить трехкомнатную квартиру возле метро «Семеновская», в доме с улучшенной планировкой. А кроме того, у меня появилась возможность регулярно посылать деньги маме и периодически Юре, моему старшему брату, у которого в двух семьях росли уже четверо детей, а зарплату ему на заводе керамических изделий выдавали главным образом посудой, и они со второй женой все выходные стояли вдоль трассы в надежде ее продать.
   Мне тогда искренне казалось, что у нас в жизни все хорошо. И сейчас мне это так странно. Но я же видела, как тяжело живут вокруг люди, как растерялись в новой жизни наши многие сокурсники. А мы вписались, нам удалось! И то охлаждение, которое между Валерой и мной в эти годы стало происходить, я объясняла, во-первых, тем, что Валера тяжело работает, во-вторых, что с годами любой брак вырождается в привычку, а в-третьих, нашими с ним идейными разногласиями. В начале 90-х годов очень многие люди, и я в том числе, были охвачены эйфорией скорых перемен: да, сегодня царит еще правовой беспредел, но ведь завтра, как раз когда я получу свое чаянное образование, Дума примет правильные законы и начнется новая жизнь. Спустя почти десять лет меня поражает та моя подростковая наивность. Но пример Польши, успехи трех ставших независимыми республик Прибалтики, я помню, не только меня — всех очень тогда воодушевляли. А Валера уже и тогда видел всю гнилость зарождающегося у нас режима. Он говорил, что Шахрай в переводе с украинского — мошенник, шулер, и что Чубайс — тоже шахрай. А я этого слышать про демократов, за которых на всех выборах от всей души голосовала, не могла и спорила до хрипоты, и на этой почве у нас легко вспыхивали конфликты.
   Как только мне удалось устроиться на работу, а помог мне опять же Валера, — юристом в одну недавно образовавшуюся строительную компанию, — сам он с работы уволился. Выкатил из гаража свой старый «жигуль», хотя уже давно пересел на «опель», и несколько месяцев зарабатывал извозом. Потом вдруг уехал один на Кипр (тогда я еще не знала, что не один), вернулся отдохнувший, веселый. Пить перестал. Я была очень приятно удивлена, как у него легко прошла эта привычка (а на самом деле это Лидия делала ему на Кипре и иглотерапию, и работала с ним как экстрасенс). После чего один наш сокурсник устроил его работать к себе в автосервис. И вот я с изумлением видела, что мой Валерка оказался этим вполне удовлетворен. Я ему прямо тогда говорила: чтобы у мужчины, еще не достигшего сорока лет, в самом расцвете возможностей и сил, уже понюхавшего и денег и власти, совсем не было амбиций? Но у него на все, что от меня тогда исходило, появилась такая кривая ухмылочка. И полноценный диалог между нами стал вообще невозможен. У него появилась страсть к книгам по философии, по восточным религиям, и вот он или запойно читал или встречался с Лидией, мне говорил, что у него сверхурочные дела, клиент вызвал на дачу, а я ему верила, как себе.
   И еще, конечно, в том, что между нами происходило, свою роль стала играть моя новая работа. Дело было не в том, что я должна была параллельно осваивать и практическую юриспруденцию, и строительный бизнес. Такого рода трудности меня как раз не страшили. Проблемой стало другое. Когда я устраивалась на работу, Игорь Иванович, наш президент, прямо меня спросил: а вы сможете давать взятки? И я помню эту повисшую минуту тишины, как на руинах. За эту минуту я передумала, мне кажется, обо всем: вплоть до того, что кодекс Юстиниана (шедевр древнеримского права) был заново открыт европейцами еще в двенадцатом веке и для его изучения тогда же специально был создан Болонский университет, а наша судебная реформа постигла Россию только семь веков спустя и по историческим меркам очень скоро была заменена революционной целесообразностью, чего же можно хотеть от нашего кособокого, посткоммунистического капитализма? и главное — если я на самом деле стремлюсь стать в новой профессии специалистом, я должна погрузить себя в самую гущу жизни, кто-то же должен разгребать эти авгиевы конюшни. Но сильнее всего, мне кажется, мной двигал мой мальчуковый рефлекс — мое желание доказать Валерке, что он не смог в этой сфере выжить, а я смогу. И после всех этих мыслей или, даже вернее, импульсов я сказала: «Игорь Иванович, все, что будет нужно для дела, конечно! я готова!»
   Но на самом деле я к этому ну настолько готова не была, что первое свое дело проиграла, про второе я тоже считала, что мы обречены его выиграть в нормальном состязательном процессе… И снова ошиблась. И тогда уже Игорь Иванович дал мне телефон человека в апелляционной инстанции, дал для нее конверт, причем с суммой, которую я никогда в жизни в руках не держала… Мы договорились встретиться на Суворовском бульваре, деньги лежали рядом со мной на лавочке в темной целлофановой сумке. Рядом со мной села очень полная женщина, одетая, как школьная учительница, знаете, в такой синтетической белой блузке с большой круглой брошкой под воротником, в цветастой шелковой юбке и при этом еще и в темных чулках! Я, помню, испуганно переложила от нее пакет на другую сторону. И вдруг эта женщина мне говорит: «Вы от Игоря Ивановича?» А я подумала: ну мало ли сколько есть Игорей Ивановичей на свете, и говорю: «А вы от кого?» И тогда она на меня тоже испуганно зыркнула, встала и пересела к другой женщине, на соседней лавочке… и, смотрю, уже к ее хозяйственной сумке приглядывается. А та за свою сумку, видимо, тоже испугалась. Хвать ее и переставила на другую сторону. А меня и смех немного разбирает, но больше, конечно, — испуг: что я наделала? Мобильника у меня тогда еще не было, я бросилась к автомату: Игорь Иванович, так и так… А он на одном мате уже, мол, если мы этот канал потеряем, он меня не то что уволит, он меня асфальтом закатает… И я через весь бульвар бежала, уже почти на Калининском ее догнала: «Ради Бога, говорю, меня извините! У меня в тот момент еще не было всей суммы, понимаете… деньги все-таки немаленькие». И надо было видеть ее лицо и как она у меня этот пакет прямо выхватила — пятнадцать тысяч за одно несчастное дело, а костюм приличный купить себе не могла. И ни звука, даже «спасибо» мне не сказала. А я пошла в первое же попавшееся кафе и заказала сто граммов коньяка.
   Но по крайней мере деятельность нашей компании расширялась. И потом большая часть моей работы все-таки носила созидательный характер, и я с удовольствием задерживалась и до девяти, и до десяти вечера. А Валера, поскольку в шесть утра вставал для своих медитаций, в это время уже почти всегда спал. То есть на самом деле наша семья разваливалась на глазах, а я искренне думала, что это современный темп жизни диктует нам свои правила.
   Я помню, что в тот период очень гордилась тем, что себя как женщину практически преодолела: получила, в общем-то, неженскую профессию, пришла в бизнес, в котором работают практически одни мужчины, причем какие: в прошлом — прорабы, и, несмотря на эту очень трудную мне атмосферу, смогла себя правильно поставить, в работе преуспевала, в отличие от других женщин домой к сковородкам не бежала. И даже то, что у меня прибавилось хлопот в связи с моим внешним видом: на работу мне надо было носить деловой костюм, юбку обязательно до середины колена, под низ светлую кофточку, перемена одежды каждый день обязательна, косметика неброская, но прийти без помады — это был уже моветон, а я всю жизнь помаду терпеть не могла, о ней ведь все время думать надо: размазалась, нет? — а я и зеркальца-то с собой до тридцати пяти лет никогда не носила, — но благодаря всем этим якобы женским хлопотам я, наоборот, стала чувствовать себя загнанной в латы, я стала среднестатистической бизнес-вумен из глянцевого журнала… И только когда по воскресеньям мы с Леночкой ходили в бассейн и мне нужно было дойти до воды в купальнике, а потом еще в облегающем, мокром выбраться из воды, мне было от этого так же тяжело, как в двадцать лет, когда я шла по улице в платье. И я смотрела, как моя Лена бестрепетно и даже словно с удовольствием вышагивает вдоль бортика, и я терялась, я не знала: мне радоваться, мне любоваться, тревожиться, сделать ей выговор?
   А беда уже была на расстоянии вытянутой руки — от меня, слава Богу, не от Леночки.
   Это было в самом конце девяносто седьмого года. Точной даты я не помню, потому что во время наших двух первых встреч с Костей никакого значения я им не придала. Игорь Иванович взял меня с собой на переговоры к инвестору. Это были трудные переговоры. Мы вошли в огромный Костин кабинет, а он был вице-президентом этой инвестиционной компании, и я помню, что за неоправданно большим дубовым столом увидела незапоминающегося нахмуренного человека с немного одутловатым лицом. Это потом оказалось, что в Косте под два метра роста, что у его черных глаз есть тысяча выражений, а у лица поразительная способность вспыхивать, гаснуть, опять освещать собой все вокруг, а от неожиданной вспышки обиды или гнева буквально сотрясаться, даже как будто идти мелкими трещинками. Но тогда, сидя за своим огромным столом, он вообще не смотрел на нас. Листал документы, ронял ни к чему не обязывающие фразы, а претензии нашего президента выслушивал, демонстративно отвернувшись к окну.
   Наша следующая встреча протекала уже в присутствии их юриста. И разговор главным образом шел о неизбежности судебного разбирательства. Я помню, что говорила спокойно, уверенно, и помню, что на этот раз он внимательно смотрел на меня, что-то записывал, брал калькулятор, делал быстрые подсчеты, но вместо ответа на прямо поставленный вопрос или испытующе на меня смотрел, или отворачивался к окну. Это была манера, которую мог себе позволить только очень полновластный человек. Вот и все, что я тогда про него подумала.
   Когда наше дело рассматривалось в арбитражном суде, он пришел на процесс вместе с юристом. И мне показалось, специально, чтобы потянуть время, не привез с собой самого элементарного — доверенности, — из-за чего слушание было отложено, после чего он подошел ко мне в коридоре, как-то по-особенному, просяще заглянул в глаза и вдруг предложил пообедать с ним, но я себе не могла это позволить, прежде всего из соображений профессиональной этики. И после этого, я помню, мы оба очень смутились.
   Все три недели до следующего заседания я если и вспоминала о нем, то только в том смысле, что было бы хорошо, если теперь от них придет другой представитель. Но, конечно, опять пришел Костя. Он очень красиво и артистично выступал, оказалось, что их президент заключил договор с нами за неделю до своего переизбрания и сделал это явно вопреки интересам компании, переживающей в тот момент далеко не лучшие свои времена… В доказательство Костя зачитывал цифры из их балансовых документов, причем так вдохновенно, как будто это были стихи. И читал он их главным образом мне. Понимаете, так не должно быть между абсолютно чужими людьми, а тем более — состязающимися сторонами, но у меня было чувство, что я смотрю в глаза человеку, которого знаю всю жизнь, от которого у меня нету тайн, потому что он видит меня насквозь — я сама впускаю его в себя, потому что мне нечем от него защититься. И еще: выдвигая свои аргументы, он как будто бы чувствовал то же, что чувствую я, и смотрел на меня с испуганной бережностью.
   Я этого не вспоминала столько лет. Боже мой, а ведь это именно так и было.
   Слушание отложили на две недели. А надо сказать, что этот процесс даже Игорь Иванович считал: нам не надо проплачивать, наша правота была слишком очевидна. И еще поэтому я говорила себе: Алла, этот человек — просто тонкий психолог, в жажде выиграть дело он чисто инстинктивно подпускает мужских флюидов. Судья тоже женщина, откуда ты знаешь, может, он так же конфиденциально смотрит и на нее? Все две недели я это, можно сказать, себе внушала. Но к тому, что я чувствовала, в каком смятении жила, это не имело никакого отношения.
   Это никому нельзя объяснить. Даже самой себе. В той обыденной жизни, жизни без Бога, я приняла случившееся за чудо. В моей жизни никогда ничего подобного не было. А это чувство оглушительной близости, понимаете, оно для меня стало вдруг очень дорогим. Мне стало казаться, что этому человеку я смогу рассказать о себе все и он поймет меня как никто. Или наоборот, я смогу с ним рядом молчать, а он будет меня читать по глазам, по улыбке, как открытую книгу, читать и радоваться — я не знаю чему… тому, что между нами нету никаких преград. Но потом, когда восторг от этого проходил, мне делалось страшно. Страшно, что я никогда его не увижу. Или просто что восторг не вернется.
   Понимаете, когда теперь я знаю, что такое религиозный восторг, как звенит, хрустальным колокольчиком звенит и ликует намоленная душа… мне жутко произнести это, но ведь можно сказать, Иоанн Лествичник это за меня уже произнес: ты молишься, а молитва твоя корнями уходит в твою плотскую страсть, в твою тоску по прелюбодеянию.
   А иначе почему столько похожего в этом восторге открытости без предела, без ограничений человеку, мужчине, и — Богу? Я хочу прерваться, я хочу об этом подумать. Я очень боюсь сказать лишние, богохульные слова…
   * * *
   Мне было плохо два дня. Мне кажется, это Господь прогневался на меня за мое пустословие. И отец Виталий, он вчера ко мне приходил… когда услышал про единый корень, из которого — я ведь только спросила об этом — растет в женщине любовь к мужчине и любовь к Богу, — а ведь он человек моложе меня, он вперед меня сказал это слово — «либидо», я бы при нем не решилась, — назвал эти мои мысли хлыстовством — это была ересь такая. Еще сказал, что жена к мужу прилепляется плотью, а к Богу помыслами духовными, голубиными. Оттого ангел Гавриил и рек Богородице: радуйся, слез Евиных избавление. И так он все это хорошо, строго, от сердца сказал, и мне еще прежде, чем он меня пособоровал, на душе стало так светло — так… Стереть эту кассету и больше не вспоминать!
   Святой праведный Иоанн Кронштадский… сейчас, я открою, вот… сказал — лучше нельзя сказать:
 
   «Ощущал я тысячекратно в сердце моем, что после причастия святых тайн или после усердной молитвы, обычной или по случаю какого-либо греха, страсти, скорби и тесноты, Господь, по молитвам Владычицы, или сама Владычица, по благости Господа, давали мне как бы новую природу духа — чистую, добрую, величественную, светлую, мудрую, благостную — вместо нечистой, унылой и вялой, малодушной, мрачной, тупой, злой. Я много раз изменялся чудным, великим изменением на удивление самому, а часто и другим. Слава щедротам Твоим, Господи, яже являеши на мне грешном!»
 
   На мне, многогрешной! Слава щедротам Твоим, Господи! Ныне и присно и во веки веков.
 
   Прости меня, Господи, что опять принимаюсь за старое. Уже больше половины кассеты наговорила. Теперь немного осталось. Нельзя же не досказать. Дальше я помню все по дням.
   Когда прошли две недели, было девятнадцатое марта. Заседание суда было назначено на шестнадцать часов тридцать минут. В этот день по нашему делу должно было быть вынесено решение. Я приехала на двадцать минут раньше. А он, наоборот, на полчаса опоздал. Заседание уже хотели отложить, когда Костя вошел в зал, не вбежал, спокойно, молча вошел, как ни в чем не бывало сел на свое место и глазами сразу нашел меня. Если у вас когда-нибудь была собака, вы это можете по собаке хорошо знать: как она выбегает из кустов и сразу же, всего на миг смотрит прямо вам в глаза, и за это мгновение она все про вас понимает: какое у вас настроение, довольны ли вы ею, можно ли ей побежать и еще поноситься, не сильно ли это обидит вас… и вы ведь тоже это все сразу про нее понимаете. Но тогда, девятнадцатого марта, когда мы с Костей посмотрели в глаза друг другу, это чувство родной собаки, живущей в нем, — это было еще далеко не все, главное — мне вдруг стало ясно: моя жизнь меняется, уже целиком изменилась. Моя жизнь — это жизнь в его взгляде. Я — белый экран, я — ничто без этого света, который в меня бьет, как будто из кинобудки, и делает меня мной… нет, намного лучше меня.
   Судья присудила Костиной компании выплатить нашей компании основной долг и, учитывая предоставленные ими балансовые документы, только треть от суммы штрафа, которую предусматривал договор. Тем не менее Костя расстроился. Я видела это, но уже какими-то другими глазами. И только по инерции радовалась за себя, из одного чувства долга ждала минуты, когда сяду в машину и смогу доложить начальству о в общем-то благоприятном для нас исходе… Костя подошел ко мне прямо в зале. Сказал, что решение суда будет обжаловать в апелляционной инстанции. Я спросила: «Вы думаете, в этом есть смысл?». Он сказал: «Безусловно! Я увижу вас там! — и совсем другим, бережным голосом: — Или все-таки раньше?» Я испуганно сказала: «Нет, там!» Он кивнул, подошел к судье. И потом еще в коридоре мы ждали, чтобы нам на руки выдали решение. Конечно, он мог уехать, мог оставить юриста, что впоследствии все-таки и сделал. Но сначала мы сидели друг против друга в старых дурацких деревянных, на три места, сиденьях-креслах, как в клубах нашего детства, и я не знала, куда деть глаза. И смотрела на его легкую итальянскую дубленку с серебрящимся подшерстком, лежавшую с ним рядом, на соседнем сидении. Она мне казалась какой-то абсолютно прекрасной, потому что была его продолжением. И какое-то время потом это же было со всеми его вещами — со всем, к чему он прикасался. А Костя вдруг стал рассказывать мне анекдот про эстонца, который вытащил золотую рыбку. Она ему говорит: «Отпусти меня, я исполню три твоих желания!» А эстонец взял ее за хвост и стал бить о дерево: «Не натта каварит са мной па-русски!» И я так смеялась, как нельзя смеяться анекдоту. Так можно только смеяться от счастья. И тогда я первый раз увидела, какая у него чудесная, добрая улыбка. А потом он посмотрел на часы и сказал, что больше не может ждать. Сказал по мобильнику своему водителю, чтобы тот подъезжал к подъезду. И ушел. А я тогда в первый раз по-настоящему ощутила, какая между нами дистанция: социальная, иерархическая, и что ее ведь все равно никогда не преодолеть.
   Спустя одиннадцать дней он позвонил мне на работу и сказал, что у него есть ко мне одно деловое предложение. А у меня к тому моменту времени уже было чувство такой обреченности этому человеку — понимаете, я могла ехать в машине и начать реветь прямо за рулем или чистить картошку и знать, что сейчас в кухню войдет Леночка, и все равно не суметь себя пересилить, и на ее испуг: почему я реву, сказать, что очень болит голова, никаких сил нету терпеть. А на самом деле я просто была белой обвисшей тряпкой в пустом кинозале. И когда Костя тридцатого марта вдруг мне позвонил, мне было совершенно все равно: связана наша встреча с приближающимся заседанием апелляционной инстанции или не связана, попытается ли он через меня передать какие-то дополнительные условия моему начальству… я почему-то думала, что попытается. Ну и пусть себе. Мне было нужно для жизни, для выживания хотя бы на миг оказаться в потоке, в свете его глаз.
   Свидание он назначил в довольно скромном кафе на Старом Арбате. Из-за пробок на Садовом кольце я почти на двадцать минут опоздала. Когда я вошла, он даже не сразу смог взять себя в руки: он уже был уверен, что я не приду — двухметрового роста мужик, второй человек в очень крупной инвестиционной компании! Я вошла, а он от неожиданности привстал, сел, качнулся назад, вытер пот со лба… Я согласилась только на кофе, чтобы избежать любой возможной двусмысленности. Сказала: «Константин Васильевич, я слушаю вас». Я даже достала ежедневник и ручку. А он вдруг сказал, что хотел бы сделать одно предложение мне лично, что он оценил мои деловые качества и хотел бы, чтобы я как юрист пока на договоре, но потом, весьма вероятно, уже и в штате, сотрудничала с его компанией. И с ходу предложил мне высокую, очень высокую оплату моих услуг. И еще он сказал мне голосом почти умоляющим: «Только не отвечайте сразу. Недели вам будет достаточно, чтобы все обдумать?»
   Я никак такого поворота не ожидала. Я сказала, что до окончания нашего с ним дела подобные вопросы обсуждать не могу, просто-таки категорически отказываюсь и очень прошу его подобных встреч со мной не искать… При этом каждые полторы минуты звонил мобильник, лежавший перед ним на столе, и еще раза три мобильник, лежавший в кармане его пиджака. Только в эти минуты я могла его разглядеть, какие у него большие и по-мужски красивые руки, как он красиво держит между большим и средним пальцами дымящуюся сигарету… Какие у него очерченные губы, как азартно он распоряжается ими — губами, фильтром, сигаретой и этими звонящими ему, ходящими без него в потемках людьми.
   А когда он вдруг бросал на меня свой быстрый, искрометный взгляд, у него в глазах была такая зависимость и нежность, такое восхищение, и кем? — я же через всю жизнь пронесла, что мне говорил когда-то Валерка: «Посмотри на себя и посмотри на него!»
   И вот я встретила человека, который стал меня расколдовывать — впервые в моей жизни. А я не могла себе позволить ничего, даже улыбнуться в ответ. Мои обязательства перед Валерой, перед Леночкой — для меня они имели очень большое значение. И когда вдруг зазвонил мой мобильный и я стала говорить с Валерой при нем, — Лена отпрашивалась до рассвета в какой-то ночной клуб в компании с одной очень сомнительной девочкой, и нам срочно надо было придумать, под каким предлогом ее туда не пустить, — а Костя сидел напротив меня и все это слушал, — у меня было чувство такого предательства с моей стороны и такой вины: что если с Леночкой что-то случится, ее там уговорят попробовать экстази или что-то подобное…— это будет на моей совести, потому что я тут сижу, расколдовываюсь, понимаешь ли, на старости лет, вместо того чтобы быть дома и заниматься ребенком. И в тот миг, когда я все это так остро, так правильно переживала, стоило мне отключить мобильный и увидеть, что творится в эту минуту с Костей, который вот сейчас на моих глазах узнал, что у меня есть семья, есть муж, дочь, — более того, он увидел меня, им целиком и полностью принадлежащую, — и у него опять выступила на лице испарина, а платка с собой не было и он вытащил из пластмассового стаканчика салфетку и стал ею промокать лоб…