Страница:
Сначала Лена сказала, что девяносто пять процентов за то, что на майские праздники она ко мне приедет. Хотя у нее ведь уже начнется зачетная сессия, трудная, все-таки третий курс! И я очень-очень обрадовалась. Но потом я спросила: «Доченька, у тебя Будда так в стенке и стоит?» Потому что она находится под сильным влиянием отца и мачехи и тоже занимается восточными дыхательными упражнениями. А у нее тон сразу переменился, сделался другой, защитный: «Ну тебе-то что, мам, ну в самом деле, тебе-то какая разница?» И так по смыслу получилось: мол, лежишь, помираешь, так хоть другим жить не мешай! Я говорю: «Доченька, что же ты делаешь? Ты разве там, в вечной жизни, нашей встречи не хочешь?» А она, я прямо увидела, как она свои губки папины свернула набекрень: «Вы, говорит, родители, сначала между собой договоритесь о месте встречи… А уж я потом к вам подтянусь!» Я говорю: «Леночка, я каждый день за тебя молюсь!» А она так с неохотой вздохнула, и получилось: мол, а что же тебе, мама, еще целый день делать? И я ей на это сказала: «Я тебе тут свитер связала! По журналу, модный!» Но только ведь и это была не Его любовь, а моя. Царю небесный, утешителю, душе истины, иже везде сый и вся исполняли, сокровище благих и жизни подателю, прииде и вселися в ны, и очисти ны от всякия скверны и спаси, Блаже, души наша.
* * *
Кому эта запись может быть полезной? Я так высокомерно ее начала. Я думала, мне есть что сказать. А мне только стыдно себя и все с каждым днем стыдней. Уже и не отслушиваю, что говорила. А какой-то просто азарт договорить. Мать за дверь, и буквально бесы меня под локти: бери, бери диктофон. Господи, я же знаю, что бесы, что искушают и до чего разумно: мол, доскажешь, как все было, и тогда наконец отпустит. Мне сегодня опять снился Костя. Такой был нехороший плотский сон. Вот и начинает казаться, что да, это все-таки даст облегчение… А если Ты видишь, Господи, для меня другой способ, пожалуйста, молю Тебя, укажи.
На Костино деловое предложение тогда, в казино, я честно сказала, что работать у них по совместительству у меня нет физической возможности, но другое дело, если бы получилось перейти к ним в штат, — конечно, при условии зарплаты, о которой он говорил. То есть я, упирая на деньги, фактически продолжала возводить между нами китайскую стену. В это, может быть, трудно поверить, если вспомнить, сколько я говорила о своем чувстве обреченности этому человеку. Но это разные вещи: вдруг зависнуть над бездной и совсем другое — в нее броситься. Во мне тогда еще очень сильно срабатывали охранительные инстинкты. И если я в тот вечер себя, свои чувства к Косте чем-то и выдала, то только тем, что оставалась с ним в казино до половины третьего ночи: смотрела, как он играет в блэк-джек, очень за него болела, потому что он вначале сильно, в пух проигрался, а потом, когда он стал отыгрываться, когда карта пошла настолько, что он набирал двадцать одно очко, например, из двух шестерок, двух двоек, тройки и снова двойки, и я так глупо, по-детски за него радовалась… Понимаете, после нескольких часов абсолютного напряжения, уныния, почти отчаяния, проигрыша почти в три тысячи долларов, когда вдруг пошла эта волна, — было такое чувство, что ты стоишь на гребне девятого вала и он тебя несет на безумной скорости, на страшной высоте неостановимо — что-то похожее на серфинг, но без твоих усилий, тебе помогает какая-то чудесная сила! — мы уже отыграли первую тысячу, потом примерно за час отыграли вторую, — иногда он сжимал мою руку, а потом испуганно заглядывал мне в глаза, — это было еще то время, когда у него всегда была на меня оглядка, а меня, я помню, это так поражало, что в такой экстремальный момент он думает о каких-то нюансах моих чувств… Потом он снова начал проигрывать, брал у меня сразу по пять-шесть стодолларовых купюр, менял на жетоны. Деньги в моих руках таяли. Конечно, стыдно сейчас так говорить, но это чувство нахлынувшего на меня отчаяния можно сравнить только с богооставленностью, ведь бог этого, низшего, мира — фортуна. А она ушла, волна сбросила нас в пучину и ушла… А Костю, как оказалось, подобные состояния только подхлестывали. По сути он был типичный кризисный менеджер и еще, конечно, с поразительной интуицией человек. Каким-то образом он снова подстерег волну, вдруг стал буквально между столами летать, часто менял их, поначалу тянул, осторожничал, потом вдруг в несколько раз увеличивал ставку и сразу довольно-таки по многу выигрывал. Посылал меня менять жетоны на деньги, сам бросался к следующему столу… Однажды всего за несколько минут он отыграл почти тысячу долларов, тогда они поменяли крупье, но Костя и у этого выиграл примерно такую же сумму. Бог низшего мира был снова за нас. Или даже можно сказать, что в нас. Я вообще перестала чувствовать свое тело, и у Кости тоже я никогда потом не видела такой веселой текучести движений, как будто мы оба были из фимиама. Я молила его остановиться. Он не хотел, потом вдруг спросил: «Устала?» — и тогда в первый раз посмотрел на меня как на собственного маленького ребенка. Я же и правда была ему ниже плеча. Последние жетоны он поменял в окошке сам — на рубли. И вот в таком состоянии — магнетическом, летучем, с улыбкой на пол-лица — стал их раздавать официанткам, а потом, на выходе, швейцару и охранникам. И, понимаете, в этом не было ничего унизительного для этих людей — казалось, через деньги он делится с ними удачей, дает им магические залоги того, что однажды фортуна осчастливит и их.
Я сейчас себя не оправдываю. Просто я хочу сказать, что там, в мире без истинного Бога, казино — это такой языческий храм. И люди туда приходят не за деньгами, как это обычно считают, а чтобы руками прикоснуться к их местному божеству и в идеале — унести его частицу с собой.
На улице от свежего мокрого воздуха я немного очнулась. До моей машины мы шли молчком. Все деньги я уже отдала ему. И вот возле машины Костя отсчитал от выигрыша восемьсот долларов, ровно половину, и стал деловито совать мне: «Мы же играли вместе. Значит, это — ваши!» Я, естественно, брать отказывалась, открыла машину… «Если мужчина любит женщину, — когда он это сказал, он сам настолько смутился, и его голос, как у мальчишки, дал петуха, — и хочет сделать ей подарок… разве он не может ей его сделать?» — и вдруг засунул их в карман моей куртки. Сказал: «Через неделю я вернусь… Вы покажете мне мой подарок?» А я глупо спросила: «А что я должна купить?» И только потом обернулась. А он уже сделал шаг от меня назад: «Я прилетаю двадцать седьмого! И из Шереметьева вам звоню!»
Как будто у него не было роуминга, как будто у него не было рук и губ! Я села в машину. Мое мокрое лицо, мокрое не от его прикосновений, — оно кричало об этом всей ноющей кожей… И я вдруг с ужасом поняла: он любит меня, а я его нет, я самым вульгарным образом его хочу. И, Боже мой, что же будет? Он прилетит, а я честно скажу: извините меня, Константин Васильевич, вот ваши деньги.
Но потом, когда я ехала в три часа ночи по пустой Москве, это желание стало во мне настолько огромным… И с этого времени подобные состояния вдруг ни с того ни с сего меня настигали фактически еще несколько лет. Сравнить это можно с очень сильной перегрузкой при взлете: та же унизительная, размазывающая тебя сила и даже вибрации почти те же. Только длился подобный «взлет» иногда до двух-трех часов. Да если бы с такой силой, Господи, да если бы с десятой частью такой силы мог человек тосковать по близости к Богу, мир давно бы стал другим. Но Ты, Господи, начал с того, что сказал: плодитесь и размножайтесь. И это Твое слово для человека так и осталось на первом месте.
Неделя до возвращения Кости тянулась, как в другой жизни год. А за год ведь может случиться все. И мы с Валерой уже договорились до того, что бросаем наших «любовников» и начинаем с ним все сначала. Причем мы оба искренне верили, что такое возможно. Он взял с меня слово, что я возьму на работе отгулы и на вторые майские праздники мы с ним на несколько дней поедем в Париж. Был такой фильм «Увидеть Париж и умереть». И это название тогда полностью передавало мои чувства. Костины деньги я запечатала в конверт. То, что за целую неделю отсутствия он мне ни разу не позвонил, на самом деле причиняло мне такую боль… и перенести ее иначе я не могла, а только — в полной решимости все прекратить. И тогда же, на той же неделе, у Леночки стали портиться отношения со своим мальчиком Славой. И она хлопала дверьми, а если звонили не ей, швыряла телефонную трубку, на одну ночь домой вообще не пришла, правда, мы знали, на какой она будет дискотеке, но мы же ее туда не пустили, и первую половину ночи под этой дискотекой в машине дежурил Валера, а в четыре часа с двухлитровым термосом кофе его приехала сменить я. В начале седьмого утра Лена вышла в обнимку с каким-то мальчиком, это точно был не Славик, тем не менее она целовалась с ним. И я еще подумала: ну надо же, чтобы мать и дочь были такими разными, чтобы я настолько не понимала собственного ребенка. Стояли еще довольно густые сумерки, и я молила Бога, только бы она не разглядела мою машину. Да, я молила Бога и о такой ерунде.
Костя позвонил мне на работу двадцать седьмого числа, прямо из Шереметьева. Он просто сказал: «Алла, привет, это Костя», — и всё, и с этой минуты я молила Бога о том, чтобы дожить до вечера, потому что увидеть его улыбку и этот жест, которым он несет к губам сигарету, или другой, довольно-таки неуклюжий, которым поправляет ремень, когда встает, — любой жест, любое выражение глаз! — это было как Северный полюс для стрелки компаса. Когда я вспоминаю сейчас этот порыв у себя в груди — такой порыв к другому существу может иметь только кормящая мать к грудному ребенку. С Леночкой у меня это и было. А после — никогда. Не было, не было у меня выбора, Господи, наверно, я это хочу сказать… я это и говорю сейчас — себе в оправдание.
Понимаете, чтобы в каждом новом дне принадлежать Создателю, быть Его любовью, Его состраданием, о, сколько же надо для этого потрудиться, провести в неустанных молитвах часы, иногда в один только день по многу часов. А тут тебе все достается даром. И ведь поначалу до чего же похожие возникают чувства. Когда мы с Костей в десять вечера встретились возле его любимого ресторана на Якиманке, у нас были лица и движения, как будто бы нам дали донести на третий этаж по пять десятков яиц, знаете, в таких ячейках из сжатой бумаги. И пока мы обсуждали, что заказать, и пока ждали, и когда уже ели, это чувство, ну, что ли, панической бережности — оно не уходило. И голоса от этого истончились — и Костин и мой, — я была уверена, что от нежности — у меня даже стало в горле першить, уж так я подсознательно налегала на связки. А сейчас я это понимаю совсем по-иному: голос — это еще ой какой эротический инструмент. Птички-то когда всего задушевней поют? Когда брачуются.
Все, все в нас — природа. Все, что ведет не к Богу, — можно без колебаний сказать: значит, это — она. И то же самое любовь к своему ребенку. Я же помню, как чужого ребенка, который Леночке на детской площадке песок в глаза насыпал, чуть не прибила. Хорошо, его мамаша рядом была, бросилась его отбивать. Как же я его трясла, Боже мой, я была вообще не в себе.
И вот мы с Костей сидели в отдельной кабинке, обтянутой пурпурно-синим в полоску шелком, на столе горела свеча, — впервые в жизни наедине. А с темами разговоров вдруг оказалось не очень. Ну, путешествия, ну, кухня в какой стране больше понравилась… Тему семьи не затронешь. Говорить о работе, но даже у меня это были предметы весьма конфиденциальные, а уж на его уровне и подавно. Вот стали мы постепенно о детях говорить. И ведь оба чувствуем, как они нас разлучают, как вся наша жизнь через детей нас разлучает. Но делаемся от этого друг к другу еще испуганней, еще нежней… и потихоньку друг друга в свои жизни впускаем. И я же помню, какое это было для меня острое чувство недозволенного! Как это было для него, я не знаю. Для мужчины, я думаю, такое чувство может возникнуть, только если женщина в первый раз перед ним раздевается. А для меня и того было достаточно, что я ему говорила про Леночку, что она учится в предпоследнем классе, про трех репетиторов, про двух ее мальчиков… Когда отец Виталий придет, надо будет про это тоже сказать: какое было это извращенное удовольствие — срывать разлучающие нас завесы. Удовольствие от бесстыдства. И за счет чего? За счет собственного ребенка! Я очень это помню. Только тогда я думала: вот, мы сделались еще на полшажочка ближе, а вот и еще. Особенно когда он о двух своих мальчишках рассказывал, что он их обоих отдал в экономический колледж, но старший, Максим, так серьезно увлекается компьютерами, что его, судя по всему, придется перепрофилировать. А у меня вместе с кровью ухало в голове: он доверил! мне! имя старшего сына! Вот из таких нюансов для меня все тогда и состояло. А потом приходил мой черед: «О, Лена у меня с характером! Мама, всё будет по-моёму! Это она мне в три года говорила, представляете?» — а чувство при этом было такое, что я наклонилась и подтягиваю при нем колготки. И ведь ужасаюсь себе, и за этот ужас еще пытаюсь ухватиться… но хочу, снова хочу ужасаться!
Но чем он, конечно, меня тогда потрясал, это терпением. Мы с ним вышли из ресторана, и он только коснулся рукой моей щеки. И как бы между прочим сказал, что приглашает меня с пятого по девятое мая в Прагу, я еще подумала, что в ресторан, а он сказал, нет, в город, в столицу Чехии, и если вдруг у меня получится выкроить эти несколько дней, то он завтра подошлет мне на работу курьера за моим заграничным паспортом. И опять (до чего же он был тонкий психолог): не отвечайте сразу, подумайте, я вам завтра позвоню. А я на это только пожала плечами. Понимаете, пока Костя был рядом, мне казалось, что я смогу без него, на пределе возможностей, но смогу, и, значит, я должна, пока не поздно, это разрушить.
В каждый период времени у каждого человека — свои герои. На тот момент я все еще очень лично переживала гибель принцессы Дианы. Она случилась в ночь на тридцать первое августа девяносто седьмого года. И потом пошел весь этот поток публикаций о ней, брошюр, а потом и книг. И я все, что могла о ней, читала. Я ни минуты не сомневалась, что ее убила английская монархия за то, что она носила ребенка от отца-араба, что у наследных принцев Уильяма и Чарльза не должен был быть такой низко-рожденный брат. Хотя когда я думаю об этом сейчас, после событий 11 сентября, потрясших Америку да и весь цивилизованный мир, и в перспективе всего дальнейшего противостояния, как теперь принято говорить, сытого Севера и голодного Юга, — я думаю, что со стороны английской короны это была роковая недальновидность. Что этот ребенок был предназначен на роль миротворца. Ведь сколько добрых, богоугодных дел успела сделать за свою короткую жизнь его мать, и это при тех переживаниях и комплексах нелюбимой жены, которые ей пришлось испытать на протяжении всей своей личной жизни. Я до сих пор не могу об этом говорить спокойно. А вела я ведь совсем к другому. Я хотела сказать, что в тот отрезок времени немного стала себя с нею отождествлять. Тут отчасти виноват и тип внешности, особенно у меня была похожа с ней фигура и эта ее застенчивость и угловатость жестов — мне это и Валерка говорил, и на работе многие тоже, — и вот теперь отношения с Костей, которые начали возникать, они мне казались вариацией на ту же тему прекрасной и страшной сказки. У меня перед глазами так и стояли ее последние счастливые фотоснимки с Доди Альфайедом, подсмотренные папарацци, и самые последние в ее жизни кадры, за несколько минут до катастрофы снятые камерой скрытого наблюдения, когда она с Доди вдвоем выходит с заднего входа отеля «Ритц» — через вертушку, которая ее захватывает, заворачивает, как смерч.
И ровно то же уносящее чувство было у меня на другой день, когда я отдавала Костиному курьеру свой заграничный паспорт.
Дома я почти сразу сказала об этой поездке Валере. А как я могла иначе? И с этой минуты у нас начался ад. Леночке было сказано, что папа теперь будет спать в своем кабинете, потому что утренние медитации ему полезнее проводить там, на солнечной стороне. Но отчего папа с мамой практически перестали разговаривать, ребенку не мог объяснить никто. Моя поездка в Прагу называлась командировкой в Пензу, мой рев за закрытой дверью — неприятностями на работе. И когда Лена на первые майские праздники опять не пришла ночевать, причем уже не сказала, где будет, позвонила, что не придет, и бросила трубку, и мы с Валерой, обзвонив всех подруг, ни у кого ее не нашли и кричали друг другу: доволен? довольна?! — но я в глубине души ее понимала: в нашем доме просто стало нельзя находиться. В эту ночь Валера не придумал ничего умней, как попытаться восстановить наши супружеские отношения путем грубой силы. Потом успокаивал. У меня зубы стучали о стакан с валерьянкой, а он говорил: «Ну кто он у тебя, небось, мальчишка, прораб, компьютерщик, кто? Долбиться с ним хорошо, да? Ну хочешь, я первым расскажу? Лидка мне почки лечила, она же экстрасенс, руками лечила… Понимаешь, когда баба лечит руками, а потом и руками, и языком!..» Я швырнула стакан в стену. Я кричала: «Ради Лены! Если ты веришь хоть в какое-то божество! Мы же что-то ей сейчас причиняем!»
И то, что она как раз в тот период времени попала в компанию, где ей показали, как курить марихуану, анашу… и откуда же я знаю, как это все в дальнейшей жизни для нее отзовется, лично для меня это уж такой мой грех, — сколько мне отец Виталий ни говорил, что из-за отпущенного греха нельзя убиваться, — не могу, не выходит.
Кажется, пленка сейчас закончится. Какой же я стала болтливой. Не из-за боязни смерти — из-за трепета от памяти смертной!
О великий архангеле Михаиле! Помоги мне, грешной рабе твоей Алле, избави мя от труса, потопа, огня, меча, напрасныя смерти… от всякого зла, от врага льстивого, от нашествия бури и от лукавого. Избави мя, великий…
* * *
Начинаю новую кассету. Перерыв был больше чем в две недели. Очень много было всего. Леночка моя на три дня приезжала. Очень она повзрослела. И еще больше на Валерку стала похожей. Он в июле тоже ко мне собирается… Возили меня в областную клиническую больницу на рентген, нашли в метастазах небольшой прогресс. И такое меня охватило отчаяние, уныние такое — два дня вообще не могла ни с кем говорить. А потом, это Снежана придумала, чтобы я вязала шапки и шарфы для детей из детдома. Стала собирать по людям старую шерстяную одежку, а мне приносит уже готовые мотки. Смотришь на вещь, которая после тебя будет… и будет согревать того, кто с рождения несчастней тебя. И опять подлавливаешь себя на умилении, на ласковых слезах. И тут же вспоминаешь: пекущиеся о чистоте не бывают таковы.
Все, что в нас природа, естество — все, все возогнать в дух. Боже мой, какой же это неподъемный труд — стать новым человеком, новым во всем, ведь христиане, по слову апостола, это — новые люди.
Однако и то, что было со мной, для чего-то же было дано. И пусть я не до конца с канонических позиций, но все-таки я хочу еще раз обернуться назад. Мы все-таки не буддисты — уничтожать свои фотоснимки. И да, пусть я даже хочу оставить свой живой голос. Тоже, между прочим, Божье творенье. Я свой голос никогда раньше не любила. А сейчас в нем такая своя певучесть есть, так интересно слушать: вверх-вниз, вверх-вниз, будто по нотам. Когда смысл уже знаешь, слышится и мотив. Я же в Москве все по-московски, рвано старалась говорить, только чтобы Валерка надо мной не смеялся, а тут мать, тетка, Снежанка — все наши — слова, как у нас положено, тянут понемногу. И я тоже с ними… Не знаю, мне нравится.
Когда я вспоминаю наши с Костей в Праге, как он потом говорил, медовые дни, это было так же отчаянно, как бьется море о скалы. Если на протяжении долгого времени смотреть на прибой, возникает чувство такой бессмысленной траты сил, а в первые полтора дня мы с Костей вообще не выходили из гостиничного номера. Но тогда я понимала это так, что он хочет как можно скорее наверстать все годы, прожитые нами друг без друга, и меня присвоить — бесповоротно. И у меня даже вырвалось: если так хорошо, разве это может быть грех? А у Кости про это вообще почти не было слов. Он только смотрел на меня как на своего маленького ребенка и улыбался.
На другой вечер у него была назначена деловая встреча с партнером, который специально прилетел к нему из Амстердама. И я почти четыре часа ждала Костю в номере, мне даже не хотелось из него выходить, потому что это счастье вдруг разлучиться и ждать, и видеть в окне, на том берегу Влтавы, старый город, как он уступами дорастает до неба, а совсем близко от себя — Карлов мост, его величественные каменные изваяния и таких нелепых на их фоне ротозеев-туристов, и продрогших на ветру художников возле своих картин, и негритосов, разложивших на ковриках сумки и портмоне, а в зеркале видеть себя, такую новую, в коротком атласном халатике — в тот период у меня появились совершенно другие жесты, движения, такие же смелые, как у моей Лены, я больше уже не была угловатой, как принцесса Диана. И я тогда только поняла, что принц Чарльз, который ей всегда изменял с этой своей пресловутой Камиллой Паркер-Боулз, с лошадиным лицом да еще к тому же старше него, о чем леди Диана знала с самого первого года супружества, — это он ее сделал пожизненно зажатым подростком. А весь мир смел находить в этом прелесть.
Вот что такое счастливая женщина — которая может пожалеть даже принцессу!
Костя вернулся с четырьмя небольшими свертками. Я почему-то сразу поняла, что в них. И у меня кровь прилила к лицу. И он от этого тоже сразу смутился. Мне это очень нравилось в нем. И как он от смущения всегда начинал почесывать пальцем край брови возле виска. И голову при этом, как собака, наклонял немного вбок. И вот он высыпал эти все свертки на постель: «Ну, в общем, сама смотри, не понравится, выбросим!» — и пошел заказывать по телефону ужин.
Бездну, которая разделяет мужчину и женщину, люди преодолевают бесстыдством — иллюзорно, конечно. И вот я разворачивала эти его пакетики, а в них лежало такой изысканности белье, оно вообще больше походило на ювелирные изделия, — и у меня в груди было снова чувство ужаса и восторга, как будто я падаю в бездну, буду падать в нее всегда и, значит, не разобьюсь.
Этот его довольно-таки дерзкий подарок объяснялся тем, что в ночь перед вылетом Валерка залез в мой чемодан, изрезал в клочья все, что там нашел, кроме верхней одежды, а атласный халатик уцелел потому только, что я засунула его в последний момент в боковое отделение с молнией. И когда мы с Костей стали распаковываться в гостинице, это была такая немая сцена. Сначала я просто молча захлебывалась слезами, а когда Костя вошел, увидел мое лицо, чемодан, ошметки, на него напал такой хохот… Я первый раз видела, как он заразительно хохочет. И я тогда подумала: и еще один ему плюсик. И вообще: есть ли у этого человека недостатки? За время этой нашей поездки мне удалось обнаружить только один. И то: как на него посмотреть, потому что у него же была совсем другая ментальность — человека, который постоянно имеет дело с денежными потоками. И, понимаете, вот он не мог потратить двух копеек, если ему это казалось неразумным. То есть все, что касалось денег, для него это было также свято, как для меня все, что касалось исполнения законов, договорных обязательств, постановлений суда… Надо было, например, видеть его сосредоточенное лицо, когда он высчитывал (бедный, без калькулятора), сколько надо оставить чаевых, ведь он же вычислял точный процент от поданной ему в чеке суммы. И когда мы в последний день пошли наконец посмотреть старый город и мне захотелось что-то себе купить на те его восемьсот шальных долларов, ведь он был рядом, я хотела, чтобы вещь ему тоже понравилась, и вот я выбрала в одном небольшом магазинчике изумительной красоты кольцо с двумя довольно-таки большими жемчужинами и вокруг было еще несколько совсем мелких бриллиантиков, и причем стоило оно как раз около восьмисот долларов, а Костя вдруг о чем-то спросил продавца и сказал мне: нет, в этом магазине покупать невыгодно — при выезде нам не вернут НДС. Я отвернулась, сделала вид, что хочу чихнуть, у меня слезы от обиды, к сожалению, выступают очень легко, но Костя предпочел сделать вид, что ничего не заметил. Вот такой это был человек. И в этом смысле наши отношения с ним незаметно вступили в следующую стадию, когда эта его оглядка на меня постепенно стала исчезать. Ведь он и по жизни был человеком, который брал всю полноту ответственности на себя и безапелляционно за всех один принимал решения, и это же самое я очень скоро стала чувствовать на себе.
Но дело в том, что поначалу, когда мужчина все за тебя решает, когда еще две недели назад вы друг другу были никто, и вот теперь он звонит и запросто говорит, что через два часа мы идем в театр или что через сорок минут мы ужинаем в «Савое» — это так убыстряет время, что уже делает вас почти семьей. И когда, наоборот, за полчаса до свидания он его без всяких объяснений отменяет: «Сегодня ничего не получится», — и даже никакого «Аллунь!» — в этом ведь тоже можно отыскать точку опоры: так без обиняков говорят только с родными людьми. В те полгода вообще все мои мыслительные возможности были направлены на обоснование того, что обосновать в мою пользу было на самом деле уже довольно-таки сложно. Но когда я по нескольку дней не видела Костю, и особенно если он подряд два или даже три дня не звонил (а так оно обычно и было), меня охватывала такая покинутость — вселенская… Но, конечно, наши встречи и нашу физическую близость это настолько обостряло — настолько, что мне стало казаться: только это и есть жизнь.
* * *
Кому эта запись может быть полезной? Я так высокомерно ее начала. Я думала, мне есть что сказать. А мне только стыдно себя и все с каждым днем стыдней. Уже и не отслушиваю, что говорила. А какой-то просто азарт договорить. Мать за дверь, и буквально бесы меня под локти: бери, бери диктофон. Господи, я же знаю, что бесы, что искушают и до чего разумно: мол, доскажешь, как все было, и тогда наконец отпустит. Мне сегодня опять снился Костя. Такой был нехороший плотский сон. Вот и начинает казаться, что да, это все-таки даст облегчение… А если Ты видишь, Господи, для меня другой способ, пожалуйста, молю Тебя, укажи.
На Костино деловое предложение тогда, в казино, я честно сказала, что работать у них по совместительству у меня нет физической возможности, но другое дело, если бы получилось перейти к ним в штат, — конечно, при условии зарплаты, о которой он говорил. То есть я, упирая на деньги, фактически продолжала возводить между нами китайскую стену. В это, может быть, трудно поверить, если вспомнить, сколько я говорила о своем чувстве обреченности этому человеку. Но это разные вещи: вдруг зависнуть над бездной и совсем другое — в нее броситься. Во мне тогда еще очень сильно срабатывали охранительные инстинкты. И если я в тот вечер себя, свои чувства к Косте чем-то и выдала, то только тем, что оставалась с ним в казино до половины третьего ночи: смотрела, как он играет в блэк-джек, очень за него болела, потому что он вначале сильно, в пух проигрался, а потом, когда он стал отыгрываться, когда карта пошла настолько, что он набирал двадцать одно очко, например, из двух шестерок, двух двоек, тройки и снова двойки, и я так глупо, по-детски за него радовалась… Понимаете, после нескольких часов абсолютного напряжения, уныния, почти отчаяния, проигрыша почти в три тысячи долларов, когда вдруг пошла эта волна, — было такое чувство, что ты стоишь на гребне девятого вала и он тебя несет на безумной скорости, на страшной высоте неостановимо — что-то похожее на серфинг, но без твоих усилий, тебе помогает какая-то чудесная сила! — мы уже отыграли первую тысячу, потом примерно за час отыграли вторую, — иногда он сжимал мою руку, а потом испуганно заглядывал мне в глаза, — это было еще то время, когда у него всегда была на меня оглядка, а меня, я помню, это так поражало, что в такой экстремальный момент он думает о каких-то нюансах моих чувств… Потом он снова начал проигрывать, брал у меня сразу по пять-шесть стодолларовых купюр, менял на жетоны. Деньги в моих руках таяли. Конечно, стыдно сейчас так говорить, но это чувство нахлынувшего на меня отчаяния можно сравнить только с богооставленностью, ведь бог этого, низшего, мира — фортуна. А она ушла, волна сбросила нас в пучину и ушла… А Костю, как оказалось, подобные состояния только подхлестывали. По сути он был типичный кризисный менеджер и еще, конечно, с поразительной интуицией человек. Каким-то образом он снова подстерег волну, вдруг стал буквально между столами летать, часто менял их, поначалу тянул, осторожничал, потом вдруг в несколько раз увеличивал ставку и сразу довольно-таки по многу выигрывал. Посылал меня менять жетоны на деньги, сам бросался к следующему столу… Однажды всего за несколько минут он отыграл почти тысячу долларов, тогда они поменяли крупье, но Костя и у этого выиграл примерно такую же сумму. Бог низшего мира был снова за нас. Или даже можно сказать, что в нас. Я вообще перестала чувствовать свое тело, и у Кости тоже я никогда потом не видела такой веселой текучести движений, как будто мы оба были из фимиама. Я молила его остановиться. Он не хотел, потом вдруг спросил: «Устала?» — и тогда в первый раз посмотрел на меня как на собственного маленького ребенка. Я же и правда была ему ниже плеча. Последние жетоны он поменял в окошке сам — на рубли. И вот в таком состоянии — магнетическом, летучем, с улыбкой на пол-лица — стал их раздавать официанткам, а потом, на выходе, швейцару и охранникам. И, понимаете, в этом не было ничего унизительного для этих людей — казалось, через деньги он делится с ними удачей, дает им магические залоги того, что однажды фортуна осчастливит и их.
Я сейчас себя не оправдываю. Просто я хочу сказать, что там, в мире без истинного Бога, казино — это такой языческий храм. И люди туда приходят не за деньгами, как это обычно считают, а чтобы руками прикоснуться к их местному божеству и в идеале — унести его частицу с собой.
На улице от свежего мокрого воздуха я немного очнулась. До моей машины мы шли молчком. Все деньги я уже отдала ему. И вот возле машины Костя отсчитал от выигрыша восемьсот долларов, ровно половину, и стал деловито совать мне: «Мы же играли вместе. Значит, это — ваши!» Я, естественно, брать отказывалась, открыла машину… «Если мужчина любит женщину, — когда он это сказал, он сам настолько смутился, и его голос, как у мальчишки, дал петуха, — и хочет сделать ей подарок… разве он не может ей его сделать?» — и вдруг засунул их в карман моей куртки. Сказал: «Через неделю я вернусь… Вы покажете мне мой подарок?» А я глупо спросила: «А что я должна купить?» И только потом обернулась. А он уже сделал шаг от меня назад: «Я прилетаю двадцать седьмого! И из Шереметьева вам звоню!»
Как будто у него не было роуминга, как будто у него не было рук и губ! Я села в машину. Мое мокрое лицо, мокрое не от его прикосновений, — оно кричало об этом всей ноющей кожей… И я вдруг с ужасом поняла: он любит меня, а я его нет, я самым вульгарным образом его хочу. И, Боже мой, что же будет? Он прилетит, а я честно скажу: извините меня, Константин Васильевич, вот ваши деньги.
Но потом, когда я ехала в три часа ночи по пустой Москве, это желание стало во мне настолько огромным… И с этого времени подобные состояния вдруг ни с того ни с сего меня настигали фактически еще несколько лет. Сравнить это можно с очень сильной перегрузкой при взлете: та же унизительная, размазывающая тебя сила и даже вибрации почти те же. Только длился подобный «взлет» иногда до двух-трех часов. Да если бы с такой силой, Господи, да если бы с десятой частью такой силы мог человек тосковать по близости к Богу, мир давно бы стал другим. Но Ты, Господи, начал с того, что сказал: плодитесь и размножайтесь. И это Твое слово для человека так и осталось на первом месте.
Неделя до возвращения Кости тянулась, как в другой жизни год. А за год ведь может случиться все. И мы с Валерой уже договорились до того, что бросаем наших «любовников» и начинаем с ним все сначала. Причем мы оба искренне верили, что такое возможно. Он взял с меня слово, что я возьму на работе отгулы и на вторые майские праздники мы с ним на несколько дней поедем в Париж. Был такой фильм «Увидеть Париж и умереть». И это название тогда полностью передавало мои чувства. Костины деньги я запечатала в конверт. То, что за целую неделю отсутствия он мне ни разу не позвонил, на самом деле причиняло мне такую боль… и перенести ее иначе я не могла, а только — в полной решимости все прекратить. И тогда же, на той же неделе, у Леночки стали портиться отношения со своим мальчиком Славой. И она хлопала дверьми, а если звонили не ей, швыряла телефонную трубку, на одну ночь домой вообще не пришла, правда, мы знали, на какой она будет дискотеке, но мы же ее туда не пустили, и первую половину ночи под этой дискотекой в машине дежурил Валера, а в четыре часа с двухлитровым термосом кофе его приехала сменить я. В начале седьмого утра Лена вышла в обнимку с каким-то мальчиком, это точно был не Славик, тем не менее она целовалась с ним. И я еще подумала: ну надо же, чтобы мать и дочь были такими разными, чтобы я настолько не понимала собственного ребенка. Стояли еще довольно густые сумерки, и я молила Бога, только бы она не разглядела мою машину. Да, я молила Бога и о такой ерунде.
Костя позвонил мне на работу двадцать седьмого числа, прямо из Шереметьева. Он просто сказал: «Алла, привет, это Костя», — и всё, и с этой минуты я молила Бога о том, чтобы дожить до вечера, потому что увидеть его улыбку и этот жест, которым он несет к губам сигарету, или другой, довольно-таки неуклюжий, которым поправляет ремень, когда встает, — любой жест, любое выражение глаз! — это было как Северный полюс для стрелки компаса. Когда я вспоминаю сейчас этот порыв у себя в груди — такой порыв к другому существу может иметь только кормящая мать к грудному ребенку. С Леночкой у меня это и было. А после — никогда. Не было, не было у меня выбора, Господи, наверно, я это хочу сказать… я это и говорю сейчас — себе в оправдание.
Понимаете, чтобы в каждом новом дне принадлежать Создателю, быть Его любовью, Его состраданием, о, сколько же надо для этого потрудиться, провести в неустанных молитвах часы, иногда в один только день по многу часов. А тут тебе все достается даром. И ведь поначалу до чего же похожие возникают чувства. Когда мы с Костей в десять вечера встретились возле его любимого ресторана на Якиманке, у нас были лица и движения, как будто бы нам дали донести на третий этаж по пять десятков яиц, знаете, в таких ячейках из сжатой бумаги. И пока мы обсуждали, что заказать, и пока ждали, и когда уже ели, это чувство, ну, что ли, панической бережности — оно не уходило. И голоса от этого истончились — и Костин и мой, — я была уверена, что от нежности — у меня даже стало в горле першить, уж так я подсознательно налегала на связки. А сейчас я это понимаю совсем по-иному: голос — это еще ой какой эротический инструмент. Птички-то когда всего задушевней поют? Когда брачуются.
Все, все в нас — природа. Все, что ведет не к Богу, — можно без колебаний сказать: значит, это — она. И то же самое любовь к своему ребенку. Я же помню, как чужого ребенка, который Леночке на детской площадке песок в глаза насыпал, чуть не прибила. Хорошо, его мамаша рядом была, бросилась его отбивать. Как же я его трясла, Боже мой, я была вообще не в себе.
И вот мы с Костей сидели в отдельной кабинке, обтянутой пурпурно-синим в полоску шелком, на столе горела свеча, — впервые в жизни наедине. А с темами разговоров вдруг оказалось не очень. Ну, путешествия, ну, кухня в какой стране больше понравилась… Тему семьи не затронешь. Говорить о работе, но даже у меня это были предметы весьма конфиденциальные, а уж на его уровне и подавно. Вот стали мы постепенно о детях говорить. И ведь оба чувствуем, как они нас разлучают, как вся наша жизнь через детей нас разлучает. Но делаемся от этого друг к другу еще испуганней, еще нежней… и потихоньку друг друга в свои жизни впускаем. И я же помню, какое это было для меня острое чувство недозволенного! Как это было для него, я не знаю. Для мужчины, я думаю, такое чувство может возникнуть, только если женщина в первый раз перед ним раздевается. А для меня и того было достаточно, что я ему говорила про Леночку, что она учится в предпоследнем классе, про трех репетиторов, про двух ее мальчиков… Когда отец Виталий придет, надо будет про это тоже сказать: какое было это извращенное удовольствие — срывать разлучающие нас завесы. Удовольствие от бесстыдства. И за счет чего? За счет собственного ребенка! Я очень это помню. Только тогда я думала: вот, мы сделались еще на полшажочка ближе, а вот и еще. Особенно когда он о двух своих мальчишках рассказывал, что он их обоих отдал в экономический колледж, но старший, Максим, так серьезно увлекается компьютерами, что его, судя по всему, придется перепрофилировать. А у меня вместе с кровью ухало в голове: он доверил! мне! имя старшего сына! Вот из таких нюансов для меня все тогда и состояло. А потом приходил мой черед: «О, Лена у меня с характером! Мама, всё будет по-моёму! Это она мне в три года говорила, представляете?» — а чувство при этом было такое, что я наклонилась и подтягиваю при нем колготки. И ведь ужасаюсь себе, и за этот ужас еще пытаюсь ухватиться… но хочу, снова хочу ужасаться!
Но чем он, конечно, меня тогда потрясал, это терпением. Мы с ним вышли из ресторана, и он только коснулся рукой моей щеки. И как бы между прочим сказал, что приглашает меня с пятого по девятое мая в Прагу, я еще подумала, что в ресторан, а он сказал, нет, в город, в столицу Чехии, и если вдруг у меня получится выкроить эти несколько дней, то он завтра подошлет мне на работу курьера за моим заграничным паспортом. И опять (до чего же он был тонкий психолог): не отвечайте сразу, подумайте, я вам завтра позвоню. А я на это только пожала плечами. Понимаете, пока Костя был рядом, мне казалось, что я смогу без него, на пределе возможностей, но смогу, и, значит, я должна, пока не поздно, это разрушить.
В каждый период времени у каждого человека — свои герои. На тот момент я все еще очень лично переживала гибель принцессы Дианы. Она случилась в ночь на тридцать первое августа девяносто седьмого года. И потом пошел весь этот поток публикаций о ней, брошюр, а потом и книг. И я все, что могла о ней, читала. Я ни минуты не сомневалась, что ее убила английская монархия за то, что она носила ребенка от отца-араба, что у наследных принцев Уильяма и Чарльза не должен был быть такой низко-рожденный брат. Хотя когда я думаю об этом сейчас, после событий 11 сентября, потрясших Америку да и весь цивилизованный мир, и в перспективе всего дальнейшего противостояния, как теперь принято говорить, сытого Севера и голодного Юга, — я думаю, что со стороны английской короны это была роковая недальновидность. Что этот ребенок был предназначен на роль миротворца. Ведь сколько добрых, богоугодных дел успела сделать за свою короткую жизнь его мать, и это при тех переживаниях и комплексах нелюбимой жены, которые ей пришлось испытать на протяжении всей своей личной жизни. Я до сих пор не могу об этом говорить спокойно. А вела я ведь совсем к другому. Я хотела сказать, что в тот отрезок времени немного стала себя с нею отождествлять. Тут отчасти виноват и тип внешности, особенно у меня была похожа с ней фигура и эта ее застенчивость и угловатость жестов — мне это и Валерка говорил, и на работе многие тоже, — и вот теперь отношения с Костей, которые начали возникать, они мне казались вариацией на ту же тему прекрасной и страшной сказки. У меня перед глазами так и стояли ее последние счастливые фотоснимки с Доди Альфайедом, подсмотренные папарацци, и самые последние в ее жизни кадры, за несколько минут до катастрофы снятые камерой скрытого наблюдения, когда она с Доди вдвоем выходит с заднего входа отеля «Ритц» — через вертушку, которая ее захватывает, заворачивает, как смерч.
И ровно то же уносящее чувство было у меня на другой день, когда я отдавала Костиному курьеру свой заграничный паспорт.
Дома я почти сразу сказала об этой поездке Валере. А как я могла иначе? И с этой минуты у нас начался ад. Леночке было сказано, что папа теперь будет спать в своем кабинете, потому что утренние медитации ему полезнее проводить там, на солнечной стороне. Но отчего папа с мамой практически перестали разговаривать, ребенку не мог объяснить никто. Моя поездка в Прагу называлась командировкой в Пензу, мой рев за закрытой дверью — неприятностями на работе. И когда Лена на первые майские праздники опять не пришла ночевать, причем уже не сказала, где будет, позвонила, что не придет, и бросила трубку, и мы с Валерой, обзвонив всех подруг, ни у кого ее не нашли и кричали друг другу: доволен? довольна?! — но я в глубине души ее понимала: в нашем доме просто стало нельзя находиться. В эту ночь Валера не придумал ничего умней, как попытаться восстановить наши супружеские отношения путем грубой силы. Потом успокаивал. У меня зубы стучали о стакан с валерьянкой, а он говорил: «Ну кто он у тебя, небось, мальчишка, прораб, компьютерщик, кто? Долбиться с ним хорошо, да? Ну хочешь, я первым расскажу? Лидка мне почки лечила, она же экстрасенс, руками лечила… Понимаешь, когда баба лечит руками, а потом и руками, и языком!..» Я швырнула стакан в стену. Я кричала: «Ради Лены! Если ты веришь хоть в какое-то божество! Мы же что-то ей сейчас причиняем!»
И то, что она как раз в тот период времени попала в компанию, где ей показали, как курить марихуану, анашу… и откуда же я знаю, как это все в дальнейшей жизни для нее отзовется, лично для меня это уж такой мой грех, — сколько мне отец Виталий ни говорил, что из-за отпущенного греха нельзя убиваться, — не могу, не выходит.
Кажется, пленка сейчас закончится. Какой же я стала болтливой. Не из-за боязни смерти — из-за трепета от памяти смертной!
О великий архангеле Михаиле! Помоги мне, грешной рабе твоей Алле, избави мя от труса, потопа, огня, меча, напрасныя смерти… от всякого зла, от врага льстивого, от нашествия бури и от лукавого. Избави мя, великий…
* * *
Начинаю новую кассету. Перерыв был больше чем в две недели. Очень много было всего. Леночка моя на три дня приезжала. Очень она повзрослела. И еще больше на Валерку стала похожей. Он в июле тоже ко мне собирается… Возили меня в областную клиническую больницу на рентген, нашли в метастазах небольшой прогресс. И такое меня охватило отчаяние, уныние такое — два дня вообще не могла ни с кем говорить. А потом, это Снежана придумала, чтобы я вязала шапки и шарфы для детей из детдома. Стала собирать по людям старую шерстяную одежку, а мне приносит уже готовые мотки. Смотришь на вещь, которая после тебя будет… и будет согревать того, кто с рождения несчастней тебя. И опять подлавливаешь себя на умилении, на ласковых слезах. И тут же вспоминаешь: пекущиеся о чистоте не бывают таковы.
Все, что в нас природа, естество — все, все возогнать в дух. Боже мой, какой же это неподъемный труд — стать новым человеком, новым во всем, ведь христиане, по слову апостола, это — новые люди.
Однако и то, что было со мной, для чего-то же было дано. И пусть я не до конца с канонических позиций, но все-таки я хочу еще раз обернуться назад. Мы все-таки не буддисты — уничтожать свои фотоснимки. И да, пусть я даже хочу оставить свой живой голос. Тоже, между прочим, Божье творенье. Я свой голос никогда раньше не любила. А сейчас в нем такая своя певучесть есть, так интересно слушать: вверх-вниз, вверх-вниз, будто по нотам. Когда смысл уже знаешь, слышится и мотив. Я же в Москве все по-московски, рвано старалась говорить, только чтобы Валерка надо мной не смеялся, а тут мать, тетка, Снежанка — все наши — слова, как у нас положено, тянут понемногу. И я тоже с ними… Не знаю, мне нравится.
Когда я вспоминаю наши с Костей в Праге, как он потом говорил, медовые дни, это было так же отчаянно, как бьется море о скалы. Если на протяжении долгого времени смотреть на прибой, возникает чувство такой бессмысленной траты сил, а в первые полтора дня мы с Костей вообще не выходили из гостиничного номера. Но тогда я понимала это так, что он хочет как можно скорее наверстать все годы, прожитые нами друг без друга, и меня присвоить — бесповоротно. И у меня даже вырвалось: если так хорошо, разве это может быть грех? А у Кости про это вообще почти не было слов. Он только смотрел на меня как на своего маленького ребенка и улыбался.
На другой вечер у него была назначена деловая встреча с партнером, который специально прилетел к нему из Амстердама. И я почти четыре часа ждала Костю в номере, мне даже не хотелось из него выходить, потому что это счастье вдруг разлучиться и ждать, и видеть в окне, на том берегу Влтавы, старый город, как он уступами дорастает до неба, а совсем близко от себя — Карлов мост, его величественные каменные изваяния и таких нелепых на их фоне ротозеев-туристов, и продрогших на ветру художников возле своих картин, и негритосов, разложивших на ковриках сумки и портмоне, а в зеркале видеть себя, такую новую, в коротком атласном халатике — в тот период у меня появились совершенно другие жесты, движения, такие же смелые, как у моей Лены, я больше уже не была угловатой, как принцесса Диана. И я тогда только поняла, что принц Чарльз, который ей всегда изменял с этой своей пресловутой Камиллой Паркер-Боулз, с лошадиным лицом да еще к тому же старше него, о чем леди Диана знала с самого первого года супружества, — это он ее сделал пожизненно зажатым подростком. А весь мир смел находить в этом прелесть.
Вот что такое счастливая женщина — которая может пожалеть даже принцессу!
Костя вернулся с четырьмя небольшими свертками. Я почему-то сразу поняла, что в них. И у меня кровь прилила к лицу. И он от этого тоже сразу смутился. Мне это очень нравилось в нем. И как он от смущения всегда начинал почесывать пальцем край брови возле виска. И голову при этом, как собака, наклонял немного вбок. И вот он высыпал эти все свертки на постель: «Ну, в общем, сама смотри, не понравится, выбросим!» — и пошел заказывать по телефону ужин.
Бездну, которая разделяет мужчину и женщину, люди преодолевают бесстыдством — иллюзорно, конечно. И вот я разворачивала эти его пакетики, а в них лежало такой изысканности белье, оно вообще больше походило на ювелирные изделия, — и у меня в груди было снова чувство ужаса и восторга, как будто я падаю в бездну, буду падать в нее всегда и, значит, не разобьюсь.
Этот его довольно-таки дерзкий подарок объяснялся тем, что в ночь перед вылетом Валерка залез в мой чемодан, изрезал в клочья все, что там нашел, кроме верхней одежды, а атласный халатик уцелел потому только, что я засунула его в последний момент в боковое отделение с молнией. И когда мы с Костей стали распаковываться в гостинице, это была такая немая сцена. Сначала я просто молча захлебывалась слезами, а когда Костя вошел, увидел мое лицо, чемодан, ошметки, на него напал такой хохот… Я первый раз видела, как он заразительно хохочет. И я тогда подумала: и еще один ему плюсик. И вообще: есть ли у этого человека недостатки? За время этой нашей поездки мне удалось обнаружить только один. И то: как на него посмотреть, потому что у него же была совсем другая ментальность — человека, который постоянно имеет дело с денежными потоками. И, понимаете, вот он не мог потратить двух копеек, если ему это казалось неразумным. То есть все, что касалось денег, для него это было также свято, как для меня все, что касалось исполнения законов, договорных обязательств, постановлений суда… Надо было, например, видеть его сосредоточенное лицо, когда он высчитывал (бедный, без калькулятора), сколько надо оставить чаевых, ведь он же вычислял точный процент от поданной ему в чеке суммы. И когда мы в последний день пошли наконец посмотреть старый город и мне захотелось что-то себе купить на те его восемьсот шальных долларов, ведь он был рядом, я хотела, чтобы вещь ему тоже понравилась, и вот я выбрала в одном небольшом магазинчике изумительной красоты кольцо с двумя довольно-таки большими жемчужинами и вокруг было еще несколько совсем мелких бриллиантиков, и причем стоило оно как раз около восьмисот долларов, а Костя вдруг о чем-то спросил продавца и сказал мне: нет, в этом магазине покупать невыгодно — при выезде нам не вернут НДС. Я отвернулась, сделала вид, что хочу чихнуть, у меня слезы от обиды, к сожалению, выступают очень легко, но Костя предпочел сделать вид, что ничего не заметил. Вот такой это был человек. И в этом смысле наши отношения с ним незаметно вступили в следующую стадию, когда эта его оглядка на меня постепенно стала исчезать. Ведь он и по жизни был человеком, который брал всю полноту ответственности на себя и безапелляционно за всех один принимал решения, и это же самое я очень скоро стала чувствовать на себе.
Но дело в том, что поначалу, когда мужчина все за тебя решает, когда еще две недели назад вы друг другу были никто, и вот теперь он звонит и запросто говорит, что через два часа мы идем в театр или что через сорок минут мы ужинаем в «Савое» — это так убыстряет время, что уже делает вас почти семьей. И когда, наоборот, за полчаса до свидания он его без всяких объяснений отменяет: «Сегодня ничего не получится», — и даже никакого «Аллунь!» — в этом ведь тоже можно отыскать точку опоры: так без обиняков говорят только с родными людьми. В те полгода вообще все мои мыслительные возможности были направлены на обоснование того, что обосновать в мою пользу было на самом деле уже довольно-таки сложно. Но когда я по нескольку дней не видела Костю, и особенно если он подряд два или даже три дня не звонил (а так оно обычно и было), меня охватывала такая покинутость — вселенская… Но, конечно, наши встречи и нашу физическую близость это настолько обостряло — настолько, что мне стало казаться: только это и есть жизнь.