Но изнутри это меня потихонечку, видимо, размывало. И отозвалось уже двадцать четвертого ноября — в нашу с Костей последнюю, как потом оказалось, встречу.
   * * *
   Когда я начинала писать первую кассету, два месяца назад, у меня был такой пафос, такая гордыня, что я могу что-то сказать, даже открыть людям глаза и все по пунктам… Если меня до этого места еще кто-то дослушает, простите меня за все. И пусть меня Костя простит за то, что рассказала и еще буду сейчас говорить. За то, что не умею его понять.
   Сегодня я расскажу про день двадцать четвертого ноября девяносто восьмого года. В этот день в Санкт-Петербурге хоронили Галину Васильевну Старовойтову. К тому моменту времени у меня уже не было средств снимать отдельную квартиру, поскольку после дефолта семнадцатого августа всему среднему звену в нашей фирме зарплаты снизили в два с половиной раза. И вообще, как я уже говорила, тогда очень остро стоял вопрос о выживании нашей компании.
   Комнату в этот период я уже снимала в коммуналке, но зато очень близко от своих, от Леночки и Валерки, — чтобы мне было удобно после работы к ним забежать приготовить обед, постирать, убраться немного… И в течение сентября и почти всего октября у нас даже появилась видимость нормальных человеческих отношений, в особенности, конечно, с Валерой. Потому что Лена могла мне швырнуть в лицо грязный свитер: «Ты чё, не видишь, его давно пора постирать?» — причем когда в доме был ее репетитор из академии внешней торговли. Но как мне это было ни больно, психологически я, конечно, ее понимала.
   А Валера, как потом оказалось, просто в тот период еще надеялся, что эти мои приходы являются залогом восстановления нашей семьи. А как только он на это рассчитывать перестал, — после одной своей некрасивой выходки… Меня Костин звонок нашел там, у нас… у них, в кухне, я только успела сказать: «Да, привет!», а Валерка подкрался сзади и настолько похабно: «Ну у тебя, старуха, родинки на спине… Я, блин, балдею!» А я сначала по-глупому нажала отбой, а уже потом стала кричать, я не помню что, как в аффекте, и оттолкнула его, а он меня вдруг со всей силы пихнул, знаете, это как в детстве, когда мальчик и девочка дерутся еще для того, чтобы прикоснуться друг к другу, он меня даже подножкой на пол свалил, а я дотянулась рукой до табуретки, — если бы Леночка в кухню тогда не вбежала: «Вы чё, оба! Обескрышили?» — я не знаю, что могло быть… И вот после этого случая Валерка врезал в нашу дверь другие замки, я через неделю пришла с полной сумкой продуктов, а в квартиру попасть не могу. Стала звонить, а дверь мне открыла незнакомая женщина в моем переднике. Валерка, конечно, специально так устроил. Он потом из-за ее плеча выглянул, ротик свернул: «А у нас все дома!» Я молча целлофановую сумку поставила возле двери, повернулась и пошла. Было двадцать шестое октября. Я вышла во двор и увидела: идет черный снег. Я даже сразу не поняла, что это у меня с глазами или внутричерепное давление. Стою, за мокрое дерево держусь и думаю: эта какая же в Москве экология стала!.. А потом к этому дереву спаниель из третьего подъезда подбежал, — у него были такие нерадивые хозяева, они его выпускали из квартиры, и он сам бежал вниз с седьмого этажа, сам гулял, а на обратном пути ему все, и я тоже несколько раз, подъезд открывали, — его Кирюша звали, и вот он возле меня оправился, задними лапами мокрую землю покидал и мне на ботинки немного тоже и, облегченный, счастливый, понесся — уши за ним не поспевали. И я только тут увидела: это не снег, а черные точки у меня перед глазами. И что Кирюше подъездную дверь кто надо уже открывает, и домой его впустят, а меня никогда.
   И с этого дня я вообще стала делать одну глупость за другой.
   Но хотя бы тогда, двадцать четвертого ноября, я была по сути права. В этот день, если вы помните, все лидеры правых, а если по-старому — демократических партий, обратились ко всей стране выключить в восемь часов вечера свет в квартирах и поставить на окна зажженные свечи в память о Галине Васильевне Старовойтовой, начинавшей свою политическую деятельность в одной межрегиональной депутатской группе с академиком Сахаровым, с Ельциным, с Юрием Афанасьевым… Это была в самом деле поразительная, бесстрашная женщина, всегда очень правильно говорившая по вопросам национальной политики, до последнего вздоха боровшаяся с коррупцией и произволом властей, чье убийство не расследовано и по сей день, хотя скоро будет уже четыре года. Может быть, она вообще была последней бессребреницей в нашей публичной политике. Я ее гибель настолько близко пережила, у меня вообще было желание на один день поехать в Ленинград с ней проститься. Но то, что мы не виделись с Костей уже около десяти дней и он каждый день мне говорил, что завтра уже железно, Аллик, зуб хошь? — меня это, конечно, удерживало в Москве.
   В тот день я даже своих девочек на работе подговорила в восемь вечера обязательно выключить у себя свет и поставить свечки на окна. Потому что мне казалось, для нормальных людей это — последний шанс выразить и свою скорбь, и свое несогласие с укрепляющимся олигархическим режимом и побеждающим правовым беспределом, что я, например, в своей работе каждый день ощущала, и все более неприкрыто. И вот надо же было случиться, что именно в этот день Костя мне позвонил уже перед самым концом работы и сказал, что мы сейчас с ним идем в Театр эстрады. А я сказала, что сегодня не для эстрады день, и он тогда сразу: «Резко на Полянку? Это по-нашему!» Ненасытность близости в тот период в наших отношениях еще как будто была, и я за нее хваталась как за соломинку. И в семь тридцать, как мы и договорились, я приехала к этому дому, в котором Костина компания арендовала шикарные апартаменты, с евроремонтом, с белыми махровыми полотенцами стопкой — все по типу пятизвездочного отеля. Но ключа у меня, естественно, не было, и без десяти восемь я стала нервничать. У меня в сумке свечка лежала, которую я возле работы специально купила. Без пяти минут восемь у меня уже были слезы в глазах, я себя спрашивала: что же это за человек такой, из-за которого у меня получается всех и вся предавать? Я вышла из машины и из этого переулка побежала на Полянку, туда, где стояли высотные дома, я себя подбадривала, что сейчас зато увижу, как откликнулись другие люди на это горе, по моему убеждению — всенародное. И, понимаете, я испытала шок. Потому что передо мной были два жилых дома по двенадцать этажей каждый и в них уже очень много окон светилось. И вот ровно в восемь часов в них абсолютно ничего не произошло. То есть пару окон погасло, пару окон тут же рядом зажглось. И я только могла заплакать, так мне было обидно, что люди с головой ушли в свой тяжелый быт, и хоть ты умри ради них, они и это преспокойно зажуют лапшой, — какое гражданское общество? с кем вы его хотели, Галина Васильевна, строить?! И Костя меня нашел в машине с размазанной по щекам тушью, — было, я думаю, восемь двадцать или даже восемь тридцать уже. Он решил, что я плачу из-за его опоздания, сделался сразу угодливым, суетливым. И в лифте, как всегда, меня целовал. И как мы только вошли, снял с меня куртку, взялся блузку расстегивать, но меня настолько другое переполняло… и я сказала, что не хочу, не могу, мне сейчас очень нужно поговорить, выговориться. А он это понял, что про наши с ним отношения, про их неопределенность, сделался напряженным: «Ну? Вперед! Если портить праздник, то сразу!» И самое обидное — это, конечно, был его тон. Я, конечно, слышала раньше, как он иногда говорил по телефону с людьми, но я себе объясняла, что, значит, это люди такие, на которых иного стиля воздействия у Кости уже нет… И вот оказалось, что точно так же, брезгливо, можно и со мной. Но я и тут себя пересилила, я просто стала ему рассказывать про окна, которые не зажглись, про свечку, с которой приехала, я сказала: «Я думала, мы тут успеем зажечь!» И как же вдруг его взорвало: «Ты и я? Свечку? А елочку ты случайно не привезла?!» А дальше он уже не говорил, он кричал, что уже не может больше эту мою инфантильность переносить, что нельзя же иметь два высших образования и при этом не видеть дальше своих ресниц, что если человека нельзя купить задорого, значит, можно за очень дорого, что все политики, все депутаты — у кого надо, у того и ходят на коротком поводке. А убивают из них тех только, с которыми нельзя договориться, которые встают на пути развития бизнеса, прогресса, а в конечном итоге — на пути у твоего обожаемого гражданского общества!
   А я даже не успела обидеться на эти слова, потому что мне вдруг в голову пришла глупость, конечно, но я в нее провалилась, как в топь, мне уже горло забило, я еле произнесла: «Костя, но ты же к этому не причастен?!» — потому что я вспомнила, что у него тоже были какие-то интересы, связанные с питерским нефтегазовым комплексом, а Галина Васильевна его хищнической приватизации в последние месяцы жизни активно противостояла. И ее соратники в эти дни говорили по телевизору в том числе и об этой возможной причине убийства. А он понял мои слова совсем по-другому, потому что сказал: «Первый закон экономики гласит: каждый человек должен приносить прибыль. К этому и Карл Маркс не причастен!»
   А у меня от всех перепадов этого дня опять стало, я думаю, вообще никакое лицо, и он вдруг осекся, закурил, стал говорить, мол, какой был у него тяжелый день, с какими дураками приходится иметь дело, потом плавно перешел на пошленький анекдот, чтобы потом как ни в чем не бывало спросить: «Ну, кто первым — под душ?» Я сказала: «Ты первым!» И когда вода полилась уже как следует, встала, взяла свою куртку и хлопнула дверью. Чтобы выскочил голый, мокрый и абсолютно бессильный — как я перед ним.
   Я уже только в машине опомнилась: что я наделала, Боже мой, — сидела ее прогревала, и у меня внутри все тряслось точно так же. Я думала, он мне сейчас позвонит по мобильному, я специально заехала в соседний переулок, припарковалась, — чтобы разговаривать с ним спокойно, не за рулем. Но, видимо, я в нем задела уже такие струнки, может быть, остатки порядочности, каких-то его мальчишеских идеалов, — и когда они вдруг зазвучали, все его остальное естество и его образ жизни, образ мыслей пришли от этих звуков в скрежет, в разлад. И еще, конечно, эта история с бартером, я до сих пор уверена, что он ее тоже по-своему переживал, но, во-первых, я никогда этой темы не поднимала, и он тоже молчал, а изнутри это ему мешало…
   И третье мое запоздалое объяснение, что он, как человек такого ранга, уже не смог мне простить подобного с собой обращения.
   Я думаю, его даже и то в наших отношениях исподволь задевало, что я не хотела от него никаких денег. Я после Праги даже эти восемьсот игорных долларов ему отдала, я сказала: купишь мне сам, что посчитаешь нужным. И он мне тогда привез из Швейцарии часы фирмы «Омега», какой-то лимитированной серии, об их стоимости я тогда не подозревала, а по типу они были обычные командирские, но часовой механизм у них был весь на виду. Костя был от этого совершенно в детском восторге. И все мне показывал, какой у них таймер и какие еще примочки. Но, понимаете, такими часами пользоваться — это все равно что разговаривать с человеком, обвешанным своими рентгеновскими снимками, тебя уже не слова его интересуют, а все ли у него в порядке с позвоночником, с легкими, с…
   Ой, телефон. Извините.
 
   Три дня пропустила. Какое-то предчувствие было, чего-то ждала в себе, от себя. И особенных ждала слов, чтобы с них начать.
   И вот все сошлось. Слушайте. Василий Жуковский:
 
   «Помни всегда, что в тот день, когда ты родилась на свет, все веселились и радовались, а ты одна плакала. Помни это и живи так, чтобы в тот день, когда ты будешь умирать, все бы плакали, а ты радовалась».
 
   Я не знаю, мне кажется, из одних только этих слов можно вывести, что Бог есть, — из их красоты, правильности, из того, какую они законченную, гармоничную образуют фигуру.
   И еще они отчасти перекликаются… У нас врач был в хосписе, Ясон Гурамович, он говорил, что по последним научным данным смерть человека очень похожа на то, как этот человек рождался. То и другое — переход, и если переход сюда был легким, то, как правило, будет легким переход и отсюда.
   Понимаете, просто Костя в жизни еще не столкнулся с чем-то таким, что могло бы его всего перевернуть, преобразить. Мы ведь судим о человеке в тот момент, когда он нас обидел — когда он не то что свой жизненный круг не прошел, а часто когда у него даже глаза не начали приоткрываться. Почему не суди, почему прощай, почему возлюби? Я очень волнуюсь сейчас — мне только сегодня это пришло: не суди, прощай, возлюби, потому что не этого человека, который перед тобой сейчас, в твоей памяти сейчас: этот — только росток, он, может, даже меньше ростка, он только еще горб, только трещина на асфальте, — а суди того, который к свету пробился уже, а если это случится с ним только за год или даже за час до смерти? — разве ты можешь знать этого человека? Его может знать один только Бог. Вот потому Ему одному, знающему, и судить.
   Я маме пробовала, и Снежане, и когда Юра в первые разы заходил, я им пыталась про хоспис рассказать… У них же у всех представление, что это такая открытая братская могила и не надо, ради Бога, не надо об этом.
   Знаете, что сказала у нас одна женщина, Ирина Сергеевна, в хосписе, ей было не так уж и много, пятьдесят два года: «Все, что положено пережить человеку в этой жизни, я прожила. А теперь мне дано постичь что-то большее». Это большее ведь очень трудно передать словами. Но у нее все время был такой особый душевный настрой на всех вокруг. И даже какое-то появилось ясновидение. У нее была сестра-близнец, и вот Ирина Сергеевна сидела в нашей палате и вдруг говорила: «По-моему, у Миры сердечный приступ». Шла, звонила ей, и все подтверждалось. И несколько раз, когда мне становилось хуже, она через четыре палаты это как-то улавливала, приходила, садилась, брала меня за руку.
   Я не хочу, чтобы у вас осталось об этом месте идеализированное представление. К примеру, один старик ни за что не хотел приватизировать свою трехкомнатную квартиру, где, кроме него, никто не был прописан, к нему на поклон прилетела из Хабаровского края дочь, зять в звании капитана, а старик буквально удовольствие получал, так он над ними куражился: «Все прах и тлен! Ничего с собой не заберете!» Или, я помню, у нас была старушка, она своего племянника извела, чтобы он ее, лежащую, со скрещенными руками фотографировал: какой она будет в гробу в этом платье, какой в том… Плюс у каждого там свои физические, свои моральные страдания. И такое понятие, как смертная тоска, — оно ведь не образное, но это отчаяние, эту дрожь словами нельзя описать… Я просто сейчас хочу сказать про другое. Что Элла Игнатьевна, к примеру, именно в этот период жизни стала очень тонко чувствовать картины на религиозные темы, хотя раньше никогда этим не интересовалась, — такая в ней открылась поразительная способность к их постижению. Я вам всего один пример приведу. Это довольно-таки известная картина Иеронима Босха «Несение креста». Она состоит практически из одних только лиц — Христа, несущего свой крест, и вокруг Него плотно, густо очень несимпатичных физиономий. И вот Элла мне альбом с этой репродукцией принесла, села рядом и стала то, что ей вдруг открылось, рассказывать. И понимаете, она ведь увидела то, что именно имел в виду сам художник, гений, — она на его высоту поднялась: что главный крест на этой картине образуют люди — по одной диагонали картины из них получается основная балясина, а по другой диагонали другие лица образуют две перекладины. Конечно, к этому можно было бы прийти и логическим путем: раз Он за людей принял крестную муку, они и есть Его крест. Но Элла это увидела, как в озарении, а это — совсем другое, это дало ей пережить истину христианства по-новому, с особенной полнотой.
   Как это ни странно: меня только Леночка моя поняла, вот сейчас, когда на майские приезжала. Я ей говорю: «Леночка, понимаешь, там совершенно нет ощущения, что люди заживо гниют, там со многими такое сильное происходит преображение…» А она говорит: «Мамочка, понимаю. Я же сама медитирую». Ну я еще подумала: нет, не поняла. Говорю: «А знаешь, какой там поразительный случай при мне произошел? Один человек, причем неверующий, лежал в коме уже несколько дней. Кома — это никакого сознания. И вот к его соседу пришел священник, соседа этого соборовать. Пособоровал, обернулся и видит, что тот, который в коме лежит, открыл глаза и на него смотрит, причем по-особенному, как будто умоляет, зовет. Священник тогда к нему подошел, говорит: хотите, я и вас пособорую? А он же только что в коме был, он только и мог глазами моргнуть… Священник его пособоровал, а буквально через минуту медсестра в палату вошла, смотрит, а тот человек уже умер. Он три дня в коме лежал и ждал, душа ждала…». А Леночка моя говорит: «Мам, медитация — это же тоже смерть личного я, полное, запредельное растворение в Атмане… Этот твой человек в коме, он, считай, лежал, медитировал… ну когда человек умирает — это же тоже такая по-своему медитация да еще, наверно, под морфием. А священник… ну типа как гуру, он ему просто помог правильно совершить выход!» И такие у нее глазки были в этот момент серьезные, умные… Я подумала: ну и чего я буду сейчас из-за слов препираться? если она в свои годы такое уже понимает, — она, может, потом и к нашему Богу придет.
   Это такое чувство сейчас удивительное во мне… оно совершенно бесслезное, оно не на женском потому что замешано. Как бы мне хотелось вам это передать. Это так просто и так, оказывается, светло… У Антония Сурожского, митрополита, помните, я раньше читала: быть Его любовью, Его мужеством… У меня такое чувство сейчас — первый раз со мной — я стала Его прощением. Как будто вошло в меня что-то и меня всю целиком вытеснило. И, понимаете, это только начало. Но начинать надо именно с этого: быть прощением. А потом постепенно, я почему-то знаю, получится: быть и Его любовью.
   У меня, наверно, от этого и болей сейчас нет, — когда перестаешь быть собой — значит, себя как ношу уже не тащишь. Хотя мне сегодня лекарство вообще не кололи, оба раза пришлось пропустить. С этим у нас такая морока: каждые пять дней мать должна высидеть два часа очередь в поликлинике, взять рецепт… А вчера наша врач заболела, вторая сказала: всё, вот до этого человека приму, а остальные пусть не рассчитывают!.. И я с самого утра без укола. И никакой, ни малейшей боли. Разве это — не свидетельство моих слов?
   Хотя и другие свидетельства, видимо, противоположного свойства, тоже есть. Вдруг Миша, мой средний брат, он же теперь в Краснодаре живет, неожиданно к нам засобирался, позвонил, мол, соскучился и что ему неделю отгулов дают. И Галя, это моя подруга по юридическому институту, не собиралась, не собиралась, и вот!.. Или это, может, просто совпало так?
   Ну ладно… На сегодня всё.
   * * *
   Сегодня двадцать шестое мая две тысячи второго года. Чтобы уже наконец закончить рассказ: в позапрошлый раз я прервалась на швейцарских часах фирмы «Омега», лимитированной серии — эти часы Костя мне привез из Швейцарии в самом конце мая девяносто восьмого года. Я очень долго не знала, что они стоят около девяти тысяч долларов. Он тогда мне как бы в шутку сказал: мол, разлюбишь меня, часы продашь — купишь дачу. Я это и восприняла как шутку. У меня их даже Лена выпросила надеть на дискотеку, — хорошо, что все еще хорошо обошлось.
   И уже потом, в самом конце ноября, через стоимость этих часов Костя со мной попрощался.
   После того случая, когда я его бросила на Полянке, под душем, он мне сам уже никогда больше не позвонил. А я дольше трех дней без его голоса не могла. В первый раз я ему позвонила почти сразу же, на другое утро, я сказала: «Костя, я была не права…». А он как и не услышал: «А, это ты. Очень хорошо! Эти твои часы „Омега“ стоят девять штук. В у.е. — поняла?» — «Костя! Зачем ты мне это сейчас сказал?» — «Всё. Будь здорова!»
   Но мне тогда все равно в голову не могло прийти, что это он произвел со мной взаимозачет… и теперь никто из нас ничего никому не должен. И я ему еще долго звонила, а он все время отвечал одинаково: у меня люди, я не могу сейчас говорить.
   И когда мне звонить уже стало глупо, я стала, как раньше, сидеть в машине, — ехала сразу после работы, парковалась, чтобы видеть выход из их офиса. В ту зиму часто шел снег. И я или включала дворники и тогда сидела нервничала, что они меня выдадут. Или не включала дворники, и тогда мне казалось, что меня заносит живьем, что я сейчас замерзну в сугробе — с той разницей, что люди при этом видят сладкие, красивые сны, а я была отрезана даже от своих собственных воспоминаний, вообще ото всех, и в особенности почему-то — про то, что у нас с Костей было хорошего.
   И в этом состоянии моего помрачения, даже когда я и видела Костю, — а это случилось в ту зиму три раза, — силы и смысла это уже не имело. Даже в смысле моей прежней привычки копить связанные с ним потрясения.
   Однажды он вышел со своей секретаршей, открыл ей заднюю дверцу, сам сел на место рядом с водителем. А я не почувствовала, можно сказать, ничего. Понимаете, все мои чувства тогда, они были связаны именно с тем, что все не имеет смысла. Самые простые вещи: включить утром чайник, умыться — они меня своей бессмысленностью потрясали. Мне мой диагноз поставили в октябре девяносто девятого года — опухоль величиной с грецкий орех в левой груди. А у меня было чувство, что меня из одного тупика перегнали в другой, как пустой товарняк. И вот в этом новом тупике зачем-то стало нужно бороться, куда-то ходить, к каким-то экстрасенсам — не ложиться же было под нож. Врачи говорили: под нож! немедленно! радикально! Более откровенно они это говорили Валерке, а он находил для меня уже более аккуратные слова, но в них все равно все читалось абсолютно прозрачно. А я говорила: «Сколько осталось, столько осталось». И физически я ведь чувствовала себя тогда в полном порядке. И еще у меня, я думаю, в глубине подспудно сидело: как я могу обезобразить себя, а если у Кости пройдет его помрачение и он вернется?
   Эти часы, «Омега», Валерка продал какому-то своему клиенту на перламутровом «лимузине» за семь с половиной тысяч долларов. И все, что было на свете альтернативного, за счет этих денег я стала на себе пробовать: и вытяжку из печени акулы, и настои каких-то японских трав, и кумыс каждый день, и потом еще иглотерапию. И через эту необходимость я как будто бы немного возвращалась к жизни, как это ни странно звучит.
   И что, наверно, уже совсем прозвучит странно, — это те новые отношения, которые у нас с Валерой в этот период стали постепенно возникать. Во-первых, он отремонтировал и поселил меня в однокомнатной квартире, где до этого жила Лидия. Во-вторых, он довольно часто стал звонить или даже и без звонка забегать. Я его таким несчастным и робким видела только на первом курсе. Я вообще не знаю, стоит ли сейчас об этом говорить. Он мне даже стал цветы иногда приносить — Валерка, который всю жизнь мне говорил, что он себя полным идиотом ощущает, когда идет по улице с «веником». И это было с его стороны совсем не то что сострадание человеку с тяжелым диагнозом, со второй группой инвалидности… Между прочим, по нашему замечательному КЗОТу, Игорь Иванович, наш президент, был из-за этого сразу же вынужден попросить меня об уходе. Но на договоре я продолжала выполнять фактически ту же работу и только еще больше старалась себя нагрузить, а силы мне это позволяли — вплоть до того, когда начались уже боли в спине. Но даже и тогда еще, я ведь думала, что это последствия…
   Ой, телефон. Извините.
 
   «У вас глазурованная плитка есть?»
   Это я дала объявление в районную газету: телефонные юридические консультации по вопросам строительного бизнеса, оплата по результату. Я не знаю, какими глазами люди читают, но из трех звонков два — по поводу наличия стройматериалов.
   А еще вчера у меня было событие, — Господи, у меня тут сорока сядет на ветку — уже событие, а тут новый человек — из детского дома заведующая их материальной частью пришла поблагодарить за теплые вещи, принесла в подарок папку с детскими рисунками. А меня уже только от вида одной папки, старенькой, еще картонной, с матерчатыми завязками, умиление взяло. А уж сами рисунки — от них такая идет удивительная энергия, как от чистого сердца. Одна шестилетняя девочка, Боже мой, для меня специально нарисовала, как на ее друзьях сидят мои шапки и шарфы: зима, лес, солнце, дети стоят в хороводе вокруг наряженной новогодней елочки, а вместо звезды на ней тоже теплая полосатая шапка. И на солнце шапка, а я сначала подумала — тучка. И вот эта заведующая вдруг мне говорит: «Наша директор просила узнать: может, вы ей свяжете костюм, вот тут ее размеры и фасон из журнала вырван, она вам заплатит, потому что у вас такое плетение получается бесподобное…». Ну я ей прямо сказала, что мне в моем положении за большую вещь браться очень трудно. А она говорит: «Ну если не хотите деньгами, у нас от спонсоров маленький переносной телевизор есть! Смотрите, как вам будет его сюда хорошо поставить».
   Вот такая теперь жизнь и даже у нас в Копях. И еще она на меня обиженная ушла, что ей свою начальницу придется моим отказом расстроить.
   Телевизор у них маленький переносной — не детям же его, в самом деле, поставить в том же изоляторе, к примеру, — у нас, я слышала, по областному каналу теперь утром учебно-образовательные передачи идут. И так я расстроилась, честное слово, что мне даже на эти рисунки стало больно смотреть.
   Нет, сегодня я свой рассказ точно не кончу.