– Девочкой я жила в Дегтярном переулке, в самом центре Москвы, – сказала Катя, понимая, что говорить об этом не нужно, но не видя другого способа сразу обозначить свое место в мире. – Я знала, что СССР – лучшая в мире страна, Москва – лучший город в СССР, а улица Горького – лучшая улица в Москве. Дегтярный переулок выходил на улицу Горького. Я думала: какая же я счастливая, что живу в таком месте! Там был большой «Гастроном» на углу Тверского бульвара, однажды я увидела, что перед ним стоят иностранные туристы, указывают пальцами в витрину и смеются. В витрине были выставлены огромные круглые банки с сельдью. Больше – ничего, только эти банки. Мне было лет десять, но я сразу поняла, что они смеются надо мной, над моим счастьем.
   На крыльце затопали, сбивая снег с ботинок. Вошел Жохов и с порога стал кричать, что сидеть дома в такую погоду – преступление. Катя шепнула ему, что они столько всего вкусного навезли, а им совершенно нечем их угостить. Она возьмет судок и сходит в «Строитель». Суп брать не будет, только второе.
   – Тогда возьми заодно мою порцию, у меня за обед заплачено, – пожалел Жохов, что добро пропадает. – Четырнадцатый стол. Скажешь официантке, она знает.
   Катя ушла, не дождавшись денег, которые он собирался ей дать, но слишком долго нашаривал по карманам. Растопили печку, Борис принес из машины дипломат, выставил бутылку «Белой лошади».
   – Странно все-таки, – покрутил он головой, разливая виски, – что я ничего о тебе не знаю. Отец никаких тайн хранить не умел, особенно от матери, а она бы мне рассказала. Она мне все рассказывала. Когда у нее нашли рак, я первый узнал. Мать взяла с меня честное слово, что не скажу отцу, он еще полгода ни о чем не догадывался. Отец, конечно, законченный эгоист, но она его любила. Он ее – тоже. Если у него что-то бывало на стороне, сам ей потом признавался, каялся, и она его прощала. Понимала, что все это несерьезно. Что-то серьезное было у него только с Элкой Давыдовой, они в одном классе учились. Мать всю жизнь ее терпеть не могла.
   Жохов нахмурился:
   – Какая она тебе Элка!
   – Извини, отец ее так называл. Раньше она ему иногда звонила.
   – Мою мать зовут Элла Николаевна.
   – Она же Абрамовна!
   – Это по отчиму, – молниеносно отреагировал Жохов. – А по отцу и по паспорту – Николаевна.
   – Но она мне сама говорила: позови к телефону папу, это Элла Абрамовна.
   – Она так представлялась, потому что не хотела обижать отчима. Отличный был мужик, хотя и Абрам. Он мне рассказывал, – воспроизвел Жохов жалобу Марика, остро переживавшего свое еврейство, – что первый раз женился на еврейке. Соседи сказали: евреи всегда женятся на своих. Второй раз женился на моей матери. Она чистокровная русачка, но соседи и тут сразу все поняли: ага, мол, евреи любят русских женщин. Он мне говорил: «Как ни поступи, Сережа, все равно получается, что поступаешь как еврей».
   – Уезжать не собираешься? – спросил Борис, наливая по второй.
   – Куда?
   – Хотя бы в Израиль.
   – Я же тебе говорю, у меня мать – русская. У нее только отчим еврей.
   – Можно и по отцу. Там таких, как мы, принимают.
   Это была интересная новость. Прясло в углу, иконы в серванте и сама изба, в которой они сидели, никак не наводили на мысль о том, что хозяин – еврей, но Жохов не слишком удивился. Марик, например, в подпитии обожал петь русские народные песни.
   Виржини от виски отказалась и попросила чаю. Жохов мечтательно поцокал языком.
   – Чай! Знаете, как я летом готовлю себе чай? Я встаю рано утром. Рано-рано, когда еще не поют птицы. Босой, я иду на берег лесного озера и серебряной ложечкой собираю росу с кувшинок. Дома сажусь и жду, пока зазвонят к заутрене. С первым ударом колокола развожу огонь в печи, ставлю чайник.
   – Вы человек православный? – уважительно спросила Виржини.
   Бабушка крестила Жохова, когда он уже ходил в первый класс. Ей приснилось, будто идет она по лесной поляне, там множество детей, они смеются, играют в мяч, солнце светит, а внука нигде нет. Она идет дальше, входит в лес и видит, что под елками, в темноте, в сырости, он сидит один и плачет. Бабушка поняла, что дети не хотят с ним играть, потому что они все крещеные, а Сереженька – нет. Тайком от отца, состоявшего в заводском парткоме, она отвела его в церковь и окрестила.
   – Я – дзэн-буддист, – ответил Жохов. – Мое кредо: все подвергай сомнению. Встретишь Будду – убей Будду.
   Он чихнул.
   – Будьте добры, – сказала ему Виржини, беря чайник и уходя с ним в кухню.
   – Никак не может запомнить, что нужно говорить, если при ней чихают, – объяснил Борис.
   – Где ты ее подцепил?
   – По работе знакомы. Я тут сколотил команду, создаем с французами совместное рекламное агентство.
   – Они случайно не интересуются никелем? – оживился Жохов.
   – У тебя есть никель?
   – На тридцать процентов дешевле, чем на Лондонской бирже. Я выхожу на непосредственного производителя, директор комбината – мой однокурсник.
   – Еще что есть?
   Караваевский список остался в сумке, Жохов по памяти назвал несколько позиций. Борис записал все в книжечку.
   – Приеду в Москву, проконсультируюсь.
   – Только давай пооперативнее, а то уйдет. Эти вещи быстро уходят.
   После третьей рюмки выяснили, кто где живет в Москве. Борис жил на Ленинградском проспекте, возле фонда Горбачева. Жохов сказал, что Горбачев – современный Данко, неблагодарные люди растоптали его сердце, осветившее им дорогу к свободе, и рассыпалось оно голубыми искрами по степи.
   Как и Борису, «Старуху Изергиль» ему в детстве читала мать. На этом месте он тоже распустил нюни, но не желал признавать за собой постыдную слабость. Мать со смехом уличала его, он топал ногами, орал: «Нет! Нет!»
   Выпили еще, и слезы подступили к горлу вместе с пронзительным чувством, что все советские люди – братья.
24
   Накануне вечером Сева дал уборщице триста рублей, и та положила его на раскладушке в бельевой. С утра он маялся бездельем, потом помогал охраннику чинить его «девятку», то и дело поглядывая в сторону ворот, откуда должен был появиться Жохов. Сосед Жохова топтался возле, но в ремонте участия не принимал.
   Охранник сменился с дежурства и собирался ехать в Москву.
   – Поедешь? – спросил он Севу, когда все отрегулировали.
   Время шло к обеду, а Жохов не появлялся. Может, вообще не придет. Сева объяснил соседу, что должен срочно быть в Москве, призвал его к бдительности, отвалил на жетоны еще тысячу и сел в машину.
   Ворота были закрыты, возле них сторож сыпал с лопаты шлак на подмерзшую колею. Он сделал знак подождать.
   – Так-то я электрик по горношахтному оборудованию, – сказал охранник. – При Мишке в Индии работал по контракту, пробивали стратегический туннель на пакистанской границе. А индусы, они слабосильные. На мясо денег нет, едят одну траву. Если землю копают, над штыком у лопаты к черенку веревку привязывают. Один человек за ручку держит, другой – за веревку. Тот копнет, а этот за веревку вверх тянет, чтобы тому полегче было. Получается, по два человека на лопату.
   – У нас скоро по четыре будет при таких-то зарплатах, – предрек Сева.
   Выехали на лесную дорогу. Сияло солнце, охранник опустил козырек на лобовом стекле.
   – Что у них хорошо, – опять вспомнил он про Индию, – водители все вежливые. Надо назад сдать – сдаст, слова не скажет. Ездят на солярке, а ДТП почти нет. Зато по статистике двести человек в год от слонов погибает.
   – Ну-у, – сказал Сева, – если посчитать, сколько в одном нашем Серпухове за прошлый год народу от паленой водки перемерло…
   – Это – да, – согласился охранник. – У нас раньше на водочно-ликерном фильтры меняли раз в неделю, по вторникам. Поглядишь сквозь бутылку – на внутренней стороне наклейки дата разлива проставлена. Смотришь, какой был день недели, отсчитываешь от вторника, и все дела. Лучшая водка – в среду, в четверг похуже, в понедельник – самая гадость. А сейчас хер разберешь.
   – Другой темп жизни, надо привыкать, – отозвался Сева. – В Союзе темп жизни был низкий, поэтому отстали от Запада. Они там уже поссут, а у нас и не пито.
   На повороте за окном промелькнула женщина в кроличьей шубке, с судком в руке.
 
   Сосед Жохова узнал ее сразу. В столовой она выяснила у него, кто обслуживает четырнадцатый стол, и сказала официантке, что за этим столом сидит ее знакомый, он просил взять его порцию.
   – Нельзя, – осадила ее официантка.
   – Почему? У него заплачено.
   – Откуда мне знать, кто вы такая? Я вам сейчас отдам, а он после придет и станет требовать.
   – Он не станет.
   – Все так говорят. А с меня потом вычитают.
   – Тогда, пожалуйста, четыре шницеля с пюре, – смирилась эта женщина, вручая официантке судок и деньги.
   Та, сосчитав, сказала, что на четыре не хватит, со вчерашнего дня отменили скидку для тех, кто берет обеды на дом. Сошлись на трех с двойным гарниром.
   Сосед дохлебал рассольник, запил киселем, положил в карман шницель, обернув его салфетками, оделся и занял позицию у входа. Утром он все-таки рассказал Севе про европий. Тот крепко пожал ему руку, без слов подтверждая эту догадку, а он так же молча дал понять, что все останется между ними. У него не было ни детей-бизнесменов, ни даже брата в Воронеже, с каждым месяцем жить становилось все страшнее, зато сейчас, прохаживаясь возле крыльца, он не испытывал ни малейшего страха. Сила, которая за ним стояла, давала забытое за последние годы ощущение прочности жизни.
   Молодая мать, жившая в комнате справа по коридору, подвезла к крыльцу санки с четырехлетним сыном, поставила его на снег и повела в столовую. Мальчик упирался, орал, рвался назад к своим саночкам. Она поддала ему по затылку, тут же бурно расцеловала, снова шлепнула и поволокла его, ошалевшего от мгновенной перемены ее настроений, на обед. Он не сопротивлялся. Так камень, чтобы расколоть его, попеременно поливают то горячей водой, то холодной.
   Навстречу им спустилась по ступеням женщина в кроличьей шубке. Сосед на безопасной дистанции двинулся за ней и минут через двадцать увидел, как она отворила калитку на главной улице дачного поселка по дороге на станцию.
   Выждав, он подошел ближе. За щербатым штакетником открылся необшитый бревенчатый дом с забранными в дощатые короба углами. На южном скате крыши снег подтаял, обнажилось покрытое зеленой краской железо. Рядом с щелястым сараем сверкала на солнце красная иномарка. Определить ее породу сосед не сумел, прочесть номер тоже не смог, но хорошо рассмотрел этот дом, а на обратном пути посчитал и запомнил, каким по счету будет он от поворота на «Строитель». Телефон, по которому следовало сообщить об увиденном, был написан у него на сердце.
25
   Очерк об Алексее Пуцято был закончен наутро после разговора с Кириллом. Ближе к обеду Шубин позвонил в редакцию и попросил его к телефону. Мужской голос ответил, что Кирилл у них больше не работает.
   У него упало сердце, но усилием воли удалось побороть искушение сразу положить трубку. Он покосился на жену. Она только что вернулась с оптового рынка, по дороге вынув из почтового ящика несколько рекламных листовок, и теперь изучала поступившие предложения. Ей хотели построить дачу, продать квартиру, дубленку, теннисный стол фирмы «Кеттлер», принять у нее вклады в рублях и в валюте. Большой мир не баловал ее вниманием, писем она не получала и в глубине души рассматривала эти послания как обращенные к ней лично.
   Сейчас они находились в одинаковом положении. Ей не хотелось, чтобы он присутствовал при разборе ее интимной корреспонденции, ему – чтобы она слышала его разговор. Волоча за собой шнур, Шубин понес телефон в свою комнату и по дороге узнал, что Максим уволился вместе с Кириллом.
   – Странно, – сказал он, стараясь держать ровный мужественный баритон, чтобы не выдать накатившего отчаяния. – Я был у них вчера, они мне ничего не говорили.
   Отвечено было туманно:
   – У нас сменились приоритеты.
   Видимо, смена приоритетов грянула как гром с ясного неба вчера вечером или сегодня утром.
   Шубин стал выяснять, нужны ли им очерки про самозванцев или это уже вчерашний день. Жена из кухни уловила непорядок в его голосе, вошла и встала рядом. Пары реплик хватило ей, чтобы все понять.
   – Скажи им, что тебе выплатили аванс, – просуфлировала она шепотом.
   Он сказал. Это произвело впечатление.
   – Приезжайте, – пригласил голос в трубке, – поговорим.
   Терпеть до завтра было выше его сил. Шубин выразил готовность приехать прямо сейчас, хотя жена отчаянно сигналила ему, что нельзя так откровенно выдавать свою заинтересованность. Договорились на сегодня, на пять часов.
   Здание, где размещалась редакция, принадлежало отраслевому НИИ с непроизносимым названием. Его еще можно было прочесть на треснувшей табличке у входа. Почти лишенное гласных, оно напоминало имя злого волшебника из советской кукольной пьесы с намеками на культ личности. Бюро пропусков упразднили, вертушка на проходной свободно открывалась перед любым желающим. Вахтер в черной шинели с зелеными петлицами безучастно сидел в своей будке.
   Лифт не работал, на этажах мигали неисправные трубки дневного света. На подоконниках грудами лежали папки и скоросшиватели с никому не нужными документами. В мужском туалете половина кабинок была заколочена, в ржавых писсуарах стояла моча и плавали окурки. Облупились огнетушители на площадках, линолеум прилипал к ногам. В углах выросли мусорные термитники. Пучки разноцветных проводов лианами свисали из дыр, грубо пробитых в стенах лабораторий, и тянулись по коридорам. Там, где помещения арендовали коммерческие фирмы, порядка было больше, хотя он тоже казался непрочным. Стальные двери вызывали тревогу, слишком яркие краски отдавали истерикой. Из-под пластиковых панелей вылезали мокрицы и попахивало гнилью.
   Редакция занимала несколько комнат на шестом этаже. В той, куда он ходил раньше, одиноко пялился в монитор худенький паренек в черной водолазке. Шубин мельком видел его во время прежних визитов. Он был не старше Кирилла с Максимом, но представился Антоном Ивановичем, добавив с неочевидной улыбкой:
   – Запомнить легко.
   – Да, – согласился Шубин, – есть такой фильм.
   – Какой фильм?
   – «Антон Иванович сердится».
   – Не знаю.
   – Ну, кинокомедия. Ее сняли перед самой войной, – начал объяснять Шубин с ненужными деталями, которые от неловкости всегда сыпались из него с фламандским изобилием, – а на экраны выпустили в октябре сорок первого. Все ломились на него как ненормальные. Моя тетка училась тогда в десятом классе, так она, дурында, отказалась уезжать из Москвы в эвакуацию, потому что не успела посмотреть этот фильм.
   В ответ сказано было уже без улыбки:
   – Так звали генерала Деникина. Вы ведь историк, должны знать.
   Антон Иванович без комментариев принял машинописные странички с очерком про Алексея Пуцято, вооружился карандашом для редакторских помет.
   Пока он читал, Шубин оглядел комнату. На первый взгляд смена приоритетов выразилась лишь в том, что на журнальном столике в углу появился электрический чайник вместо кофеварки. Ее, видимо, унесли с собой Кирилл и Максим. Печенье и чашки остались те же.
   Добравшись до третьей страницы, Антон Иванович волнистой чертой на полях обозначил свои сомнения.
   – Вы пишете: «Звезды и созвездия есть творения предвечных душ, созидаемые ими на пути к воплощению. Там они пребывают до вселения в то или иное тело на планете Земля. Когда предвечная душа повторно погружается в человеческую плоть, перед нами cуть не разные люди, а всего лишь различные формы ее земного существования».
   – Это не я пишу. Это цитата, – уточнил Шубин.
   – Неважно, мы не будем пропагандировать идеи такого сорта. Пятый Вселенский собор однозначно осудил теорию предсуществования душ. Если хотите с нами сотрудничать, придется учитывать наши требования. Нето приплетите сюда еще метампсихоз и ступайте в общество Рериха, они вас примут с распростертыми объятьями.
   Он дочитал до конца, иногда пуская в ход свой цензорский карандаш, и вынес вердикт:
   – Многовато иронии. Ирония – симптом изоляции от общего смысла народной жизни.
   В окно било пьянящее мартовское солнце. От весеннего авитаминоза у Шубина слегка кружило голову. Фрукты они с женой давно не ели, нормальное мясо тоже начало исчезать из рациона. Его заменили баночки детского мясного питания, у которого вышел срок годности, поэтому для сына оно уже не подходило. Одна стограммовая баночка растягивалась на два дня. Хотелось горячего сладкого чаю, но перебить деникинского тезку он не решался.
   – Когда-то жертвенная царская кровь должна была отвести от народа гнев небес, обеспечить непрерывность обновления жизни, – отвлекшись от екатеринбургской трагедии, заговорил тот с внезапным вдохновением, подсказавшим Шубину, что они набрели на тему его студенческих или аспирантских штудий. – В древности престарелых царей приносили в жертву, позже возникли особые ритуалы, призванные продемонстрировать юношескую свежесть верховного правителя, его способность и дальше быть посредником между людьми и небом. Например, церемония ваджапея в ведической Индии, ритуальный бег фараона в Египте.
   – Заплыв Мао Цзэдуна через Янцзы, – дополнил Шубин и встретил недоумевающий взгляд.
   Пришлось пояснить:
   – В годы китайской культурной революции. У нас об этом была статья в «Советском спорте». Будто бы на восьмом десятке председатель Мао побил мировой рекорд по плаванию на длинные дистанции.
   – Видите! – воодушевился Антон Иванович. – Линейное время годится для Запада, у них там все проходит и никогда не возвращается. У нас и на Востоке по-другому. Узловые моменты нашей истории повторяются вновь и вновь, как в сакральном цикле. Убитый в Екатеринбурге цесаревич вечно умирает и вечно воскресает.
   – Как Осирис?
   – Если угодно – да. Самозванчество обычно связывают с корыстью или политическими интригами, хотя оно метафизически не имеет никакого отношения к обману. Тут совсем другая история. Это ответ русской народной души на богооставленность мира… Чаю хотите?
   Пересели за журнальный столик. Антон Иванович воткнул в розетку вилку чайника, выложил на блюдце печенье. Ручки у него были маленькие, белые, с тонкими запястьями.
   – В Западной Европе обряд миропомазания при коронации уподоблял монарха ветхозаветным царям Израиля, на Руси – самому Христу, – сказал он, разливая по чашкам заварку. – Наше цареубийство несет в себе принципиально иной смысл, чем на Западе. Оно, как взрыв, разрушает устоявшийся пространственно-временной континуум. Из исторического времени оно выносит нас в вечность.
   – Это хорошо или плохо? – спросил Шубин.
   – Давайте-ка мы Романовых вообще трогать не будем, – не ответив, решил Антон Иванович. – Есть ведь и другие кандидатуры.
   Он достал синопсис, по наследству перешедший к нему от Кирилла. Его карандаш задумчиво покружил около вавилонского армянина Арахи, посаженного персами на кол, но в конце концов под сильным шубинским нажимом остановился на Анкудинове.
 
   За полтора года, прожитых в Риме, Анкудинов сумел завязать множество знакомств. С ним водили дружбу венецианские и генуэзские сенаторы, испанский посол и представитель Дубровницкой республики в Ватикане обращались к нему за советом. В домах римских аристократов он считался желанным гостем. Иезуиты охотно снабжали его деньгами, на богослужениях в соборе Святого Петра паломники из разных стран Европы указывали на него как на будущего владыку московитов, но такая жизнь не могла продолжаться вечно. Когда-то нужно было приступать к исполнению взятых на себя обязательств. Намеки он понимать не желал, тогда ему урезали содержание, перестали приглашать на светские приемы, наконец прямо заявили, что пора возвращаться на родину и, как он обещал Иннокентию Х, «приложить все старания к тому, чтобы вывести свой народ к свету истинной веры».
   Незадолго до отъезда к нему явился иезуит Джулио Аллени, ученик прославленного Маттео Риччи. Оба много лет проповедовали слово Божье в Китае. Аллени выразил надежду, что князь Шуйский, заняв московский престол, вышлет эмиссаров на Восток, чтобы обратить в христианство монгольских номадов, недавно совращенных в буддийскую веру. Анкудинов это ему обещал. Согласился он и с тем, что уже сейчас ему полезно будет узнать кое-какие приемы, практикуемые иезуитами в полемике с китайскими последователями религии фо, иначе говоря – буддистами.
   «Прежде всего, – начал Аллени, – следует говорить, что в мире не может быть двух или нескольких богов, ведь если это так, то все они либо не равны, либо равны. Если они не равны, то одного, наиболее могущественного, было бы достаточно. Если же они равны и ни один не в состоянии уничтожить остальных, значит, ни один из них не обладает всей полнотой божественной власти».
   Он переждал сильный порыв ветра за окном, от которого захлопали беспризорные ставни, и продолжил: «Обычно китайцы с этим соглашаются, но иногда высказывают мнение, что мир велик, в нем есть десять тысяч царств и восемь краев и управление некоторыми из них Господь вполне мог поручить буддам и бодисатвам. Монголы могут заявить то же самое. На это надо отвечать, что Бог всемогущ и в наместниках не нуждается».
   Наместника в лице римского папы Анкудинов благоразумно касаться не стал, но поинтересовался, как можно доказать монголам, что этот единственный Бог – Господь Вседержитель, а не какой-нибудь буддийский кумир.
   «Это нетрудно сделать, – научил его Аллени, – доказав прежде, что никем якобы не созданная, безначальная и бесконечная вселенная, каковой мыслят ее буддисты, в принципе существовать не может. Никакая вещь не в силах породить самое себя, все они происходят одна из другой – из утробы, яйца или семени и далее до первопричины в лице Творца всего сущего. Если желтошапочная религия проповедует обратное, она есть учение ложное. Отсюда вытекает, что все составные части этого учения тоже суть заблуждения. Включая самое из них опасное – о том, будто душа человека после смерти переселяется в другое тело».
   «А если будут приведены достоверные случаи, когда такое бывало?» – спросил Анкудинов.
   «Тогда, – отвечал Аллени, – нужно говорить, что это бесы вселяются в живых людей, а потом вопиют из них голосом умершего или как-нибудь иначе показывают, что его душа пребывает в новом теле. Помните, дьявол смущает нестойких путем распространения ложных учений».
   «По себе сужу, святой отец, – вздохнув, заметил Анкудинов, – даже ради истинной веры тяжко человеку оставить веру прародителей своих».
   «На самом деле, – возразил Аллени, – человек должен отвернуться лишь от своих ближайших предков, забывших истину. Что до предков более далеких, им она была открыта. Тому есть немало свидетельств, нужно лишь отыскать искры божественного света во тьме восточных лжеучений. К примеру, китайский иероглиф „запад“ изображает двоих людей под деревом. В буквальном переводе это слово означает место, где двое живут в саду. Следовательно, когда-то в древности китайцам известно было про Эдем, располагавшийся к западу от Поднебесной империи, а значит, и про его Создателя. Думаю, монголы в старину тоже об этом знали».
   На прощание Аллени рассказал несколько смешных случаев из своей миссионерской практики и один страшный. Смешные в основном сводились к вопросам, которые ему задавали китайцы. Их, например, занимало, есть ли у Бога живот, носит ли Он шляпу, и если да, то какую – с плоскими полями или загнутыми вверх. Особенно часто спрашивали, почему у Бога всего один сын, не следует ли в ближайшее время ожидать появления на свет его брата или сестры. Китайцам с их плодовитостью казалось неразумным иметь единственного ребенка. При беседах они обычно проявляли доброжелательность, хотя однажды Аллени чудом избежал гибели. Буддийские монахи, побежденные им в открытом диспуте, решили ему отомстить и распустили слух, будто при отпевании покойников он тайком вырывает им глаза и продает португальским купцам. Те якобы вывозят их в Европу, чтобы использовать для производства фальшивого серебра.
   «Как им такое на ум пришло?» – поразился Анкудинов.
   На этот вопрос внятного ответа он не получил. Аллени так и не сумел узнать, откуда взялось такое странное суеверие. Остальное объяснялось просто. Китайцы хоронят своих мертвых с открытыми глазами, но тем из них, кто уверовал в Христа, он по христианскому обычаю опускал веки после смерти, так их и предавали земле. От него требовали вырыть мертвецов из могил и показать, что под веками у них есть глазные яблоки. Он отверг это святотатство, тогда разъяренная толпа едва его не растерзала.
   «К счастью, – улыбнулся Аллени, – в Монголии ваши люди будут в безопасности. Ничто подобное им не угрожает. Со времен Чингисхана много воды утекло, под влиянием буддизма монголы превратились в самый, может быть, мирный из азиатских народов».
   Анкудинов подумал, что если так, неплохо бы им и дальше оставаться во тьме язычества, но оставил это мнение при себе.
   В марте 1650 года, на Благовещение, он покинул Вечный город. Имевшаяся при нем папская грамота призывала всех светских и духовных правителей, через чьи владения будет проезжать князь Шуйский, всячески содействовать его желанию поскорее достичь границ Московского царства.