– У Ленина-то бабка по отцу, оказывается, родная дочь его же деда, – к месту припомнил дядька. – Дед у него был женат на собственной дочери. Писатель Солоухин пишет, он ее в младенчестве отдал на воспитание мещанину Алексею Смирнову, а как выросла, сам же, чурка, на ней и женился.
   – Забыл, что ли?
   – А хрен его знает! Он ведь калмык был, и она, получается, тоже калмычка. У них не разберешь. Ленин потому таких делов и наворотил, что отец у него от кровосмесительного брака родился.
   – Выходит, Ленин наполовину монгол?
   – Калмык.
   – Это одно и то же, никакой разницы. Вот буряты, те немного другие.
   – Полукровки страшнее всего, – матернулся дядька. – Чистокровные, те хоть знают свое место, а эти ни туда ни сюда. Болтаются, как говно в проруби, и всюду гадят.
   Жохов вышел в коридор и позвонил по теткиному номеру. Номер не отвечал. После шестого гудка он положил трубку и вернулся в комнату.
   За чаем дядька рассказал, как мальцом, в голодуху, ходил с крестной собирать конский щавель, чтобы сушить, толочь и добавлять в муку, шли над прудом и возле старой заводской плотины увидели русалку-лобасту. Сам он, правда, этого не помнил, крестная ему потом описывала в подробностях. Русалка плыла под берегом, высоко выставившись из воды, будто не плыла, а шла по дну. Ее безобразные, неописуемо длинные, как у всех лобаст, зеленоватые груди были закинуты назад, за плечи, не то мешали бы плыть. Она в упор смотрела на маленького дядьку и механически-ровным голосом, какой бывает у глухих, приговаривала: «Колеса катать, колеса катать». В детстве он не верил крестной, имевшей слабость расшивать свою куриную жизнь златоткаными павлиньими узорами, но недавно в нем заронилась мысль, что тем самым предсказывалось его увлечение нумизматикой. В свете этого пророчества оно обретало смысл, выводивший его далеко за рамки обычного хобби.
   Монголы вообще не признавали никакого значения за событием, если никто не потрудился его предсказать. Такие события проходили бесследно и не запечатлевались в народной памяти, будь то даже война, чума или засуха. Об этом Жохову говорила знакомая монголка из министерства геологии. Он не подозревал в ней диссидентку, но когда после экскурсии во дворец Богдо-хана остался у нее на ночь, она прямо в постели доверительно сказала ему, что пребывание МНРП у власти никем никогда не было провозвещено, поэтому его следует рассматривать как мираж, как нечто на самом деле несуществующее, иначе святые провидцы и праведники знали бы о нем заранее. Судьбоносное будущее им открыто, бесплодное – нет, потому что не имеет корней в прошлом. Недаром конная статуя Сухэ-Батора в центре столицы воздвигнута на том месте, где при вступлении красных в Ургу конь основателя МНРП сделал лужу. Памятник ему – порождение телесных миазмов, когда-нибудь он растает как снег, исчезнет как сон. Голая женщина лежала рядом и говорила, говорила. Заткнуть ей рот не удавалось даже поцелуем. В ту ночь Жохов был ошарашен ее постельным откровением, но позднее не раз прилагал его к быстро меняющейся реальности. Что бы там кто ни болтал и на каких бы прозорливцев ни ссылался, нынешнюю жизнь никто не предвидел, следовало поскорее взять от нее все, что можно, пока ей не свернули шею.
   Вооружившись этой монгольской теорией, Жохов решил, что газета «Сокровища и клады» не случайно явилась в его жизни. Богатство было предсказано ему историей про волшебную девочку из подполья. Ее корни лежали в его прошлом, значит, есть перспектива расплеваться и с Караваевым, и с Семеном Иосифовичем. Лелька поступит в полное его распоряжение, мать сможет наконец выйти на пенсию, а сам он купит две однокомнатные квартиры – одну сдавать, в другой жить и наслаждаться свободой. Катя будет навещать его в новой шубе, которую он подарит ей взамен ее кролика. Будущее насыщалось зримыми деталями, вплоть до реакции матери с ее армянином на внезапное появление в их квартире грузчиков со стиральной машиной последнего поколения.
   Дядька тем временем обратился к судьбам знакомых нумизматов. Сам он пострадал еще при Сталине, но и при Хрущеве, и при Брежневе немало его товарищей, людей очень достойных, отбывали срок по обвинению в спекуляции. Продавать монеты запрещалось, разрешали только обмен. Московский клуб коллекционеров был наводнен шпионами, все места, где они собирались нелегально, контролировала милиция. Случались облавы с приводами, протоколами и сигналами по месту работы. В дядькином изложении эти воскресные сходки в лесопарковой зоне выглядели как революционные маевки при царизме.
   Он стал вспоминать проданную коллекцию:
   – Музейные были экземпляры! Траурный рубль Екатерины Первой, ее же – с локоном в волосах, оба в идеальном состоянии. Анны Иоанновны пробный рубль, орел на реверсе цепью окружен. У него коэффициент редкости – три. Больше не бывает. Петра Третьего полный рублевый набор был, всех монетных дворов. Павловский крестовый ефимок вообще уникум, цена ни в одном каталоге не указана.
   – Как же его оценивают?
   – А никак. Дураков нет продавать. Один нашелся, – сказал дядька и протяжно посмотрел в окно.
 
   После уроков Катя забрала дочь с продленки. При виде матери та ни малейшей радости не выказала и с ходу начала перечислять все то, что тетка обещала ей купить, но не купила. Кое-что из списка посчастливилось приобрести в ближайшем газетном киоске. Наташа подобрела, взяла Катю за руку и стала рассказывать про одну девочку, дружившую раньше с другой девочкой, которая предложила меняться с ней календариками из серии про котят, а сама дала из другой серии, хотя эта девочка собирает с котятами, поэтому она теперь с той девочкой не дружит, а хочет дружить с Наташей и сегодня на перемене рассказала ей очень страшную историю.
   – Рассказать? – спросила дочь по дороге к теткиному дому.
   Отказаться Катя не посмела.
   – Значит, – приступила Наташа, – в одном городе жила одна семья – мама, папа и дочка. Мама у них была колдунья, но дочка с папой это про нее не знали. Однажды она подарила дочке стеклянную куклу, необычайно красивую. Дочка стала играть с куклой, а мама пошла на работу. Она на заводе работала.
   – Колдуньи на заводах не работают, – заметила Катя.
   – Мам, ты чего? – рассердилась Наташа на ее непонятливость. – Она же нарочно, чтобы не догадались, что она колдунья. А папа у них был в отпуске. Он дома сидел, все делал по хозяйству. Обед сварил, зовет дочку: «Идем обедать!» Дочка пошла, а куклу во дворе оставила. Первое съела, второе, чай, опять вышла во двор, а кукла куда-то делась. Они с папой поискали ее, нигде нету. Папа говорит: «Ладно, сама найдется» – и начал дрова колоть. Они в деревянном доме жили, с печкой. Топором размахнулся, вдруг кукла откуда-то появилась, и он ей случайно руку отрубил. Дочка заплакала, но что тут поделаешь? Стала с ней дальше играть, с безрукой. А вечером мама приходит с работы, и у нее тоже одной руки нету. Дочка с папой говорят ей: «Ты иди в больницу!» А она никуда не идет, легла спать. Утром снова на завод ушла.
   – Без руки?
   – Не хочешь слушать, могу не рассказывать, – пригрозила Наташа.
   – Хочу, хочу.
   – Тогда не перебивай… Дочка стала играть с куклой, и та опять куда-то пропала. А папа как стал дрова колоть, она ему под топор подвернулась, и он ей вторую руку отрубил. Вечером мама приходит совсем без рук, но к врачу не пошла, выспалась и снова на работу. Дочка с папой смотрят, у нее уже обе руки на месте. Они потом узнали, что когда где-нибудь кому-нибудь руку, например, трамваем отрежет, она колдовством умела эту руку себе приставлять. Или ногу. А тогда они еще ничего не поняли, решили, что им это все приснилось. Дочка опять стала с куклой играть, и папа ей первую ногу отрубил. Кукле, – уточнила Наташа. – Вечером мама приходит с работы на костылях, без одной ноги. Они всей семьей поужинали, легли спать, а утром она встает с постели на двух ногах.
   – А кукла?
   – Кукла уже и без рук, и одноногая, но дочку все равно тянет к ней как магнитом. На четвертый день снова стала с ней играть, а папа нечаянно отрубил ей последнюю ногу, и оттуда выползла змея. Она хотела ужалить дочку, но папа успел разрубить ее топором.
   – Кукла же стеклянная. Как они в ней змею-то не заметили?
   – Она такая туманная была, не видно, что у нее внутри. В общем, папа вызвал милиционеров, они все расследовали. Оказывается, эта змея была душа их мамы, а сама она превращалась в куклу. Хотела спрятать там свою душу, а когда ей всё по очереди поотрубают, выползти оттуда и ужалить дочку до смерти.
   – Зачем? – спросила Катя, благоразумно не касаясь вопроса о том, почему змея не выползла из первой же дырки.
   – Не любила ее, – легко объяснила дочь.
   Конец истории был скомкан, потому что уже поднялись к себе на площадку. Катя достала ключи. Наташа, морщась, переступала с ноги на ногу. Ясное дело, в школе не удосужилась пописать и терпела уже из последних сил.
   – Потом все ребята, кто слушал, стали говорить свое мнение, что на свете самое страшное, – торопливо досказывала она. – Про покойников говорили, про то, что уснешь и не проснешься, что Хасбулатов будет президент вместо Ельцина, про вампиров. Я тоже сказала…
   Вошли в прихожую.
   – И что же ты сказала?
   – Я сказала, – гордо ответила дочь, поворачиваясь вокруг себя, чтобы ей развязали шарф на затылке, – самое страшное, это когда мама своим детям хочет злое.
   Катя присела перед ней на корточки, начала целовать в лоб, в нос, в щеки. Они были сообщающиеся сосуды, это проклятое время стояло в них как вода – на одной отметке.
   – Прости меня, девочка моя! – шептала она сквозь прихлынувшие к горлу слезы. – Прости меня, дуру!
   В эту минуту зазвонил телефон.

Глава 11
Последний шанс

31
   Шубин немного опоздал. Старые друзья уже сидели за столом, Марик рассказывал своим живодерским басом:
   – У меня приятель на Рождество летал в Нью-Йорк, ему там сказали, что Бродский склоняется к католичеству. Мне, честно говоря, не понятно, как русский поэт может быть папистом, хотя в данном конкретном случае все не так страшно. Страшнее всего, когда католиком делается православный человек. Дракула не случайно стал вампиром.
   Он прервался, ожидая недоуменных вопросов о связи между тем и этим, но гости молчали. Их оказалось всего четверо. Слева от именинника сидела полная женщина с молодым лицом, впустившая Шубина в квартиру. Ее звали Лерой, и у них с Мариком был институтский роман. По его рассказам, она влюбилась в него еще на вступительных экзаменах. Он ее не замечал, пока после третьего курса вместе не очутились на производственной практике в Челябинской области. Марик тогда вернулся в Москву переполненный впечатлениями. Первый раз все произошло во время обеденного перерыва, в подсобке, поэтому она сняла только трусы, а он положил их себе в карман, потому что на ней была юбка без карманов. Сгоряча оба про них забыли и до конца смены переглядывались, как два террориста среди толпы, не подозревающей, что у одного из них в кармане спрятана бомба. Потом пошли в городской сад, и, самое удивительное, когда она за кустами, прямо при Марике, подхватив юбку, натянула эти трусы, это ее движение взволновало его куда больше, чем то, каким они были сняты. В чем тут дело, он постичь не мог и допытывался у Шубина, бывало ли с ним такое, или он, Марик, какой-то уникум. С тех пор Лера на птичьих правах присутствовала в его жизни. Независимый вид, с каким она сейчас курила сигарету-гвоздик, выдавал ее с головой. С одного взгляда становилось понятно, как важно ей быть здесь.
   Стул справа от хозяина занимал такой же, как Шубин, отдельный старый друг в свитере с безнадежно растянутым воротом. Раз в несколько лет они встречались за этим столом, но в промежутках его имя с необъяснимым постоянством выпадало из памяти. Видно было, что он не ушел и никогда не уйдет из своего НИИ, где ему платят шесть долларов в месяц, зато позволяют досыта забавляться любимыми игрушками. За это Марик, изменивший науке, но уважавший тех, кто сохранил ей верность, почтил его местом одесную себя.
   Дальше сидел Жохов. Он учился в институте вместе с Мариком и Геной, и Шубин не удивился, увидев его здесь. При нем состояла стриженная под мальчика шатенка явно не из этой компании. Ее татарские глаза были затуманены теплом и выпивкой, в руке она держала вилку с криво насаженным на нее куском сервелата и смотрела на него так, будто использовала этот предмет для медитации. Сводчатая верхняя губа блестела от бесцветной помады, которую с нижней она уже обкусала, но продолжала этим заниматься.
   – Он, – продолжил Марик про Дракулу, – был трансильванский князь, по национальности румын, а румыны такие же православные, как мы. Позже венгры обратили его в католичество. До этого он причащался хлебом и вином, а у католиков причастие вином только священникам полагается. Мирянам – фиг. Короче, Дракуле стало не хватать крови, ну он и добирал как мог. Бродскому, слава богу, это не грозит, он никогда православным не был.
   Марик жизнерадостно захохотал.
   В начале перестройки он крестился, воцерковился и одно время на каждом углу трубил о том, что этот глубоко интимный факт его духовной биографии абсолютно никого не касается. Пометавшись между РПЦ и Зарубежной церковью, Марик отвлекся на кооперативную деятельность, оттуда ушел в бизнес, но временами его заносило в прежнюю колею. «Я еврей не корпоративный», – говорил он о себе. Это значило, что ему чужды те группы взаимоподдержки, членство в которых не то чтобы определяется происхождением, но так или иначе с ним связано.
   – Галка-то где? – поинтересовался Шубин, имея в виду его жену.
   – А зачем она здесь? Мы обычно без жен собираемся, – ответил Марик и ухарски подмигнул Лере.
   На отсутствие шубинской жены ему тем более было наплевать.
   Выпили, он опять начал рассказывать:
   – В восьмом классе мы все вступали в комсомол, а Толик отказался. «Я, – говорит, – не понимаю, зачем ваш комсомол вообще нужен». По тем временам колоссальное было ЧП. Созвали собрание, стали доказывать ему, что без комсомола – ну, никуда. Потом дали слово обвиняемому, чтобы признал свои ошибки. А он уперся. «Вы, – говорит, – никаких логических доказательств не приводите, все ваши аргументы построены на том, что это аксиома». И тут черт меня дернул! Встал и говорю: «Необходимость комсомола – не аксиома, а теорема, доказанная кровью наших отцов и дедов!»
   Лишь теперь Шубин понял, каким образом эта история связана с предыдущей. Мысль Марика скакнула от одной крови к другой.
   – Во сказанул! – закончил тот, смеясь и закусывая. – Все прямо рты поразевали. Сколько лет прошло, а не могу себе простить. Он-то меня простил, – локтем ткнул Марик сидевшего рядом старого друга в свитере, – а меня до сих пор совесть грызет за эту подлянку.
   Похоже, грызла она его не очень сильно. Выглядел Марик отлично. Дела у него резко пошли в гору, после того как одна из пяти или десяти учрежденных им фирм выиграла тендер, объявленный какой-то западной гуманитарной организацией, и успешно поставила из Москвы в Китай сколько-то тысяч китайских же одеял и курток для пострадавших от наводнения китайцев. Теперь возле подъезда стоял его «мерседес», в кухне сидел охранник в ослепительно белой сорочке с ремнями на плече и кобурой под мышкой. Он был в два раза шире шефа, чтобы в случае чего гарантированно прикрыть его своим телом от пули киллера. Даже без пиджака этот малый занимал полкухни. Лера тарелками носила ему туда салаты. Раз в году она исполняла при Марике роль хозяйки, и сегодня был красный день ее календаря. Насчет ночи у Шубина имелись большие сомнения.
   – А Гена чего не пришел? – спросил он у Жохова.
   – Обещал позже. Знакомься, это Катя, – представил тот свою соседку.
   Она была уже сильно под градусом и то и дело норовила упасть ему головой на плечо.
   Позвонили в дверь, Лера пошла открывать.
   – Что я говорил! – завопил Марик. – Все придут, еще не вечер!
   Появились двое их однокурсников, памятные Шубину по прежним, куда более разгульным застольям. Для обоих геология стала далеким прошлым, хотя один все-таки старался держаться к ней поближе и торговал не гербалайфом, а закупаемыми в Кунгуре селенитовыми зверюшками. Второй пристроился в префектуре Центрального округа. В прошлый день рождения, пока все бурно спорили о Гайдаре и Чубайсе, он лишь посмеивался, словно для него эти двое, да и сам Марик тоже, – смешные зверюшки, резвящиеся на воле, пока хозяин тайги спит в своей берлоге. Свою задачу он, вероятно, усматривал в том, чтобы вовремя завести будильник. Такие фигуры рождаются из пены, но не оседают вместе с ней, а затвердевают, как пенопласт, и не тонут, когда одни, более тяжелые, идут ко дну, а другие, не выдержав ими же раздутого жара, переходят в газообразное состояние.
   Начался общий галдеж, только Шубин с Катей остались в стороне. Ее плывущий взгляд остановился на нем. Она откровенно его изучала, слишком, пожалуй, откровенно для женщины, которая пришла с мужчиной. В ней чувствовалась пьяная женская нервозность, знакомая Шубину по собственной жене. В худшем случае у жены это состояние чревато было беспричинными слезами, в лучшем – горячечными воспоминаниями о тверской филармонии, где она год проработала после консерватории, или страстным желанием немедленно высказать ему всю правду о том, как предвзято он подходит к ее отношениям с давным-давно отбывшей за океан подругой Жанной.
   – Вы друг Сережи? – осведомилась Катя, с трудом фиксируя голос на интонации, худо-бедно подходившей к этим словам.
   Шубин не стал ничего уточнять, просто кивнул, чтобы отстала, и напрасно. Она решила, что с ним можно иметь дело. Следующий вопрос был задан громче, с расчетом на публику:
   – Какая, по-вашему, самая страшная книга на свете?
   – «Коммунистический манифест», – услышав, откликнулась Лера. – Там про призраков.
   Однокурсники включились в викторину. Торговец селенитом назвал «Собаку Баскервилей», работник префектуры – учебник по сопромату, которого он на своем геофаке в глаза не видывал, но слыхал про этот ужас. Марик сказал, что страшной может быть любая книга, если человек за всю жизнь прочтет только ее одну.
   Катя покачала головой, как учительница, не получившая правильного ответа на поставленный вопрос.
   – Страшнее всего – этимологический словарь, – объявила она. – Читаешь и видишь, на каких первобытных основах все держится, вся наша жизнь.
   – Например? – полюбопытствовал школьный друг Марика, чье имя Шубин снова успел забыть.
   – Например, я узнала, что слова «удовольствие» и «удаль» происходят от слова «уд».
   – Хуй, значит, – смачно прокомментировал Марик. – Даешь ему волю, получаешь удовольствие. Несешь его в даль, то есть насилуешь женщин из соседнего племени, считаешься удалым добрым молодцем.
   – Правильно, – кивнула Катя. – Всё остальное – только суффиксы.
   – Что – всё? – спросила Лера.
   – Всё вообще. Современная цивилизация – это суффиксы, приставки и окончания.
   – И что тут страшного?
   – Как только это поймешь, начинаешь осознавать, что туда очень легко вернуться.
   – Куда туда?
   – В ту жизнь. Мы уже возвращаемся, вы же видите.
   Лера засмеялась. При Марике ей было море по колено.
   – Вы что, ничего не видите? – заволновалась Катя.
   – Представьте себе, нет.
   – А вы?
   Вопрос обращен был к Шубину.
   – Да, – сказал он, прекрасно понимая, о чем она говорит.
   С прошлой весны им владела та же тревога. Было чувство, будто его привели в подвал огромного здания, в котором он спокойно прожил всю жизнь, и показали, что эта многоэтажная конструкция с электричеством, лифтами и водопроводом держится на трех связанных пальмовым лыком бамбуковых сваях.
   – Так объясните же ей! – привстав, потребовала от него Катя. – Что вы молчите?
   Шубин растерялся и ничего не ответил. Она взяла тоном выше:
   – Почему вы все молчите? Неужели никто не может объяснить ей, что происходит!
   – А что происходит? – ухмыльнулась Лера.
   – Сережа! – навзрыд закричала Катя. – Объясни ей, или я сейчас уйду!
   Жохов силой усадил ее обратно на стул. Она заплакала и начала падать головой куда-то набок. Там, как ей, вероятно, казалось, должно было находиться его плечо. Когда оно наконец нашлось, то не понадобилось. Катя переключилась на Жохова.
   – Зачем ты меня сюда привел? – спрашивала она, отталкивая его, но при этом вцепившись ногтями ему в запястье. – Думаешь, твои друзья смеются надо мной? Они над тобой смеются!
   Марик протянул ей рюмку водки:
   – Выпей, деточка. Клин клином вышибают.
   Она ударила его по руке и стала кричать в сторону телевизора, где без звука шли новости по второму каналу:
   – А я еще за них голосовала, дура, дура, какая дура, господи! Они же нас за людей не считают! Сами живут дома с детьми, а у меня дочь в Москве, я – черт-те где! Прихожу домой, там чужие люди. Почему я должна так жить?
   Жохов обнял ее, она продолжала говорить, но все тише и тише и только ему одному:
   – Я терплю, терплю, никому не жалуюсь. Почему я все время должна терпеть? Я больше не могу, не могу больше так жить…
   На нее перестали обращать внимание. Кто-то принес из соседней комнаты гитару, через пару минут Лера уже аккомпанировала и подпевала Марику, оравшему:
 
Если случится когда-нибудь
Мне в океане тонуть,
Я на твою фотографию
Не позабуду взглянуть.
 
   Вразнобой вступили другие голоса, в том числе еще один женский. Катя запела вместе со всеми. Лицо ее светилось вдохновением, глаза горели. Потекшая с них тушь размазалась по щекам. Жохов сунулся к ней с платком, но был отодвинут локтем, чтобы не мешал.
   Шубин видел, с каким мстительным азартом выкрикивает она дорогие, видимо, ее сердцу слова:
 
Буду лежать я на дне морском
Грудою белых костей!
Вот что такое романтика
В жизни бродячей моей!
 
   Марик орал самозабвенно, громче всех, но в какой-то момент Шубин поймал на себе его спокойный взгляд и заметил, что он так же оценивающе поглядывает на остальных. Наверное, сравнивал приобретения с потерями и не жалел об утраченном. Этот праздник потому и был назначен на пять часов, что ближе к ночи его ждал другой.
   Покончив с одной песней, затянули следующую. Шубин хорошо знал этот репертуар, но не пел. На ухо ему медведь наступил, и жена с ее консерваторским образованием давно отучила его от песенной ностальгии по тем временам, когда вечерами собирались у костра в стройотряде, в байдарочном походе, на уборке картофеля.
   – Покурим? – перегнувшись к нему через стол, спросил Жохов, тоже молчавший.
   В руке у него брякнули спички.
   – Многофункциональная вещь, – туманно объяснил он, почему пользуется ими, а не зажигалкой.
   Встали у окна, Шубин взял сигарету из предложенной ему пачки «Магны» и узнал, что Жохов покупает ее блоками на Киевском вокзале, так дешевле.
   – Ты ведь историк, – сказал он, затянувшись и выпустив дым. – Как по-твоему, цесаревича Алексея расстреляли в Екатеринбурге или он все-таки спасся?
   – Чего ты вдруг?
   – Увидел тебя и вспомнил про Монголию. Он там жил.
   Шубин сразу сообразил, что это Алексей Пуцято, но следующая мысль была уже о себе самом. За такими совпадениями всегда чудился перст судьбы.
   – Раньше я часто ездил туда с экспедициями, – договорил Жохов. – В тот год у нас лагерь был на Орхоне, возле Хар-Хорина.
   – Это где монастырь Эрдене-Дзу?
   – Точно. Недалеко была русская старообрядческая деревня дворов на десять, он оттуда в Хар-Хорин ходил за хлебом.
   Рассказать о нем Шубин не успел, помешал телефонный звонок. Марик, взяв трубку, с ходу зарычал в микрофон:
   – Гена! Ты где, бля, мы тут все…
   Он умолк, перехватил трубку, как пистолет, и наставил ее сначала на Леру, потом на Жохова, но в конечном итоге нацелил Шубину в лоб.
   – Пх-х! Тебя.
   Звонила жена.
   – Помнишь, – сразу перешла она к делу, – на Новый год мы с тобой возвращались от мамы и я потеряла ключи от квартиры?
   Вопрос был риторический. Еще бы он не помнил, как под утро, раскисший от шампанского, на одиннадцатом этаже перелезал с соседской лоджии на их собственную.
   – Мне кажется, кто-то их нашел, – поделилась жена своей заботой, – а ночью откроет дверь и войдет.
   – Сейчас еще семи нет.
   – А мне страшно.
   Шубин понял, что сделал неверный ход, и воззвал к ее логике:
   – Ты сама подумай! Даже если кто-то их нашел, как он поймет, что это наши ключи?
   – Не знаю. Приходи, пожалуйста.
   – Прямо сию минуту?
   – Да, – сказала жена виновато, но твердо.
   Застольный хор умолк, Жохов снова возился со своей Катей. Она тихо рыдала, уткнувшись лицом в сложенные на столе руки.
   – Не видишь, что ли? Подожди, – отмахнулся он, когда Шубин хотел вернуться к прерванному разговору.
   Китайская куртка, бесплатно выданная ему Мариком из тех излишков, что остались у него после помощи пострадавшим от наводнения, валялась на полу в прихожей. Жена опять забыла пришить к ней вешалку. Шубин оделся и, ни с кем не прощаясь, чтобы не заставили пить на посошок, спустился во двор.
   Пасмурное небо начиналось прямо над крышами домов, сквозь голые кроны деревьев сеялся редкий снежок. Он оседал на ветвях, но внизу мгновенно таял. Земля оставалась черной. Над ней висел в воздухе узор заснеженных веток, не имеющих, казалось, ничего общего со стволами. Пейзаж был совершенно потусторонний.